Джевдет-бей и сыновья Орхан Памук Первый роман нобелевского лауреата Орхана Памука «Джевдет-бей и сыновья», написанный в 1982 году, — семейная сага в духе Томаса Манна. Это история трех поколений состоятельной стамбульской семьи, переживающей процесс перехода к новому образу жизни, к новым ценностям и приоритетам. Орхан Памук ДЖЕВДЕТ-БЕЙ И СЫНОВЬЯ ЧАСТЬ I Предисловие Глава 1 УТРО «И рукава, и спина… И весь класс… И простыни… Ай-ай-ай, вся кровать мокрая! Да, все промокло, я и проснулся», — бормотал Джевдет-бей. Все было мокрым, как в только что виденном сне. Ворча про себя, Джевдет-бей перевернулся на другой бок, вспомнил, что ему снилось, и вздрогнул. Во сне он снова был учеником начальной школы в Куле — сидел за партой, а напротив стоял учитель. Джевдет-бей приподнял голову с влажной подушки и сел в кровати. «Да, мы сидели, учитель стоял. Вся школа была по колено в воде, — сказал он вслух. — Почему? Потому что протекал потолок. С потолка лилась соленая вода, текла по моему лбу по груди, растекалась вокруг. А учитель тыкал в меня указкой и говорил классу: „Всё из-за этого Джевдета“». Вспомнив, как в него тыкали указкой, как все одноклассники, повернув головы, презрительно и осуждающе на него смотрели (взгляд старшего брата был самым презрительным и осуждающим), Джевдет-бей вздрогнул. Однако учитель, которому ничего не стоило в один присест избить весь класс на фалаке,[1 - Орудие наказания, применявшееся в школах Османской империи, — деревяшка, к которой привязывают ноги, чтобы потом бить палкой по пяткам. (Здесь и далее примеч. пер.).] который одной пощечиной мог свалить ученика наземь, все-таки никак не наказывал его, Джевдета, за льющуюся с потолка воду. «Я был не похож на других — всегда один, все меня презирали, — размышлял Джевдет-бей. — Но никто не посмел меня и пальцем тронуть, хотя вода растеклась по всей школе!» Страшный сон вдруг пробудил в нем приятные воспоминания. «Да, я был не как все, всегда один — но наказать меня не могли». Вспомнив, как однажды он забрался на крышу и побил черепицу, Джевдет-бей встал с кровати. «Побил черепицу. Сколько лет мне тогда было? Семь. А сейчас мне тридцать семь, я помолвлен и скоро женюсь». Вспомнив о своей невесте, Джевдет-бей испытал приятное волнение. «Да, скоро мы поженимся, и… Э, да что это я! Опоздал!» Чтобы узнать, который час, он сначала метнулся к окну, раздвинул шторы и выглянул на улицу. За окном был туман, исходящий странным призрачным сиянием. Солнце, стало быть, уже взошло. И тут, злясь на себя за то, что никак не может избавиться от старой привычки определять время по солнцу, он посмотрел на часы: пол-первого.[2 - Здесь и далее в этой части книги время указывается в соответствии с применявшейся в Османской империи системой, в которой сутки начинались в 6 часов утра.] «Господи, как бы не опоздать!» И Джевдет-бей побежал в уборную. Умывшись и приведя себя в порядок, Джевдет-бей еще больше взбодрился. За бритьем он снова размышлял о своем сне; потом, вспомнив, что сегодня предстоит идти в особняк Шюкрю-паши, решил надеть новый костюм, рубашку с накрахмаленным воротничком, галстук, который полагал самым элегантным, и феску, заказанную к церемонии помолвки. Посмотревшись в небольшое настольное зеркало, Джевдет-бей решил, что выглядит именно так, как надо — и все-таки ему стало немного грустно. В том, что он с таким волнением наряжается, собираясь идти в дом своей невесты, было нечто смешное. Все еще ощущая легкую, безобидную грусть, Джевдет-бей снова раздвинул шторы. Туман окутал минареты мечети Шехзадебаши, но купол виднелся довольно отчетливо. Виноградные лозы, увившие решетку в соседнем саду, казались зеленее, чем обычно. «Жаркий будет денек!» — подумал Джевдет-бей. У решетки сидела кошка и лениво вылизывалась. Вспомнив о своей двухместной карете, Джевдет-бей высунулся из окна: так и есть, уже подана. Лошади помахивали хвостами, кучер в ожидании сидел у ворот и курил. Рассовав по карманам пачку сигарет, зажигалку и бумажник, Джевдет-бей еще раз взглянул на часы, тоже положил их в карман и вышел из комнаты. По обыкновению громко топая, он спустился по лестнице, где его, опять-таки как обычно, поджидала, заслышав шум, улыбающаяся Зелиха-ханым с вестью о том, что завтрак уже готов. Стараясь сохранять внушительный вид, Джевдет-бей сказал: — Милая Зелиха-ханым, у меня совсем нет времени. Ухожу. — Как же так, не перекусив-то? — расстроилась старушка. Однако, увидев решительное выражение на лице Джевдет-бея, она скрылась на кухне. Джевдет-бей проводил ее печальным взглядом, но сразу на улицу не вышел. Он думал о том, что после свадьбы от Зелихи-ханым придется как-то избавиться. Она приходилась ему дальней родственницей — очень дальней, — но с тех пор, как они поселились под одной крышей, между ними установились отношения, похожие на отношения матери и сына. В Хасеки у него были и гораздо более близкие родственники, но девять лет назад, когда Джевдет-бей купил этот дом, он пригласил жить с ним именно Зелиху-ханым, поскольку решил, что она будет меньше вмешиваться в его дела. Старушка, у которой не было ни семьи, ни денег, поселилась на первом этаже маленького деревянного домика, в котором было всего четыре комнаты. За крышу над головой она прибиралась и готовила. Оглядывая обжитый Зелихой-ханым этаж, Джевдет-бей раздумывал, как бы уговорить ее с ним расстаться. После свадьбы она оставаться с ним не могла, поскольку продуманная Джевдет-беем модель семейной жизни не предусматривала наличия подобной персоны. Согласно этой модели, домашняя прислуга должна относиться к Джевдет-бею как к хозяину, а вовсе не как к сыну. Зелиха-ханым, видимо, догадывалась, что, женившись, продав дом и переехав на другой берег Золотого Рога, Джевдет-бей постарается от нее отделаться, и поэтому в последнее время стала еще более старательной и усердной. Вот она уже спешит из кухни с тарелкой в руках: — Сыночек, я бы тебе кофе приготовила. Всего минутку… — Нет у меня времени, совсем нет! — ответил Джевдет-бей и, улыбнувшись, взял с тарелки веселый с виду, как и начинающийся день, хлеб с вишневым вареньем. Поблагодарив Зелиху-ханым, он снова улыбнулся, а выходя, понял, что улыбнулся не с любовью, а с жалостью, и ему стало не по себе. Ему захотелось что-нибудь сказать Зелихе-ханым, и он, вернувшись, сообщил, что, возможно, вернется поздно, но на душе легче не стало. Направляясь к карете, Джевдет-бей снова вспомнил свой сон: «Да, я не такой, как все, — но никто меня не наказывает!» От сердца немного было отлегло, но тут он увидел кучера — и настроение снова, испортилось, поскольку тот, подобно всем кучерам хорошо осведомленный о подробностях частной жизни своего клиента, смотрел на него с таким выражением, будто говорил про себя: «Ах ты такой-сякой, я про тебя все знаю — куда ездишь, что делаешь, о чем думаешь!» Джевдет-бей весело ему улыбнулся, справился о здоровье, велел ехать к лавке в Сиркеджи,[3 - Район в европейской части Стамбула на южном берегу залива Золотой Рог.] сел в карету и впился зубами в хлеб с вареньем. Карета, покачиваясь, ехала мимо деревянных домов, на фоне которых выглядела еще более роскошной, чем была на самом деле. Эту двухместную карету Джевдет-бей взял напрокат на три месяца, поскольку полагал, что при помолвке и во время свадебных церемоний она будет ему необходима. Двумя месяцами ранее, едва узнав, что Шюкрю-паша согласен выдать за него свою дочь, он отправился в Ферикёй,[4 - Район в европейской части Стамбула на северном берегу залива Золотой Рог.] где находилась контора, выдававшая напрокат роскошные экипажи, и, поторговавшись, нанял на три месяца карету с кучером. Ему не хотелось подъезжать к особняку паши в обычной наемной карете, а купить эту — хотя содержание ее и обходилось в немалую сумму — он не мог, поскольку приобретение кареты могло нарушить некоторые задуманные им торговые сделки. Поедая хлеб с любимым вишневым вареньем, Джевдет-бей размышлял: «Однако держать эту карету больше трех месяцев просто глупо. Денег-то сколько уходит! Лучше бы я ее купил. Но если купить, то не останется денег на кое-какие расходы по лавке. Как быть? Свадьба мне дорого обойдется! Но без нее никак…» Подумав о свадьбе, о новой жизни, которую он столько лет представлял себе в мечтах, о новом доме, о будущей семье и о невесте, которую видел всего два раза, Джевдет-бей пришел в хорошее расположение духа. Промелькнула у него, правда, мысль о том, что кое-кто посмеялся бы над тем, кто держит столь роскошные кареты, но настроение было такое хорошее, что он эту мысль выбросил из головы. «Если бы я обращал внимание на подобные пустяки, — подумал он, — нечего мне было бы делать в коммерции! Собственно говоря, мусульмане потому и не решаются заняться торговлей, что боятся осрамиться, стесняются… А мне все равно! Ну желает госпожа карету — и что тут такого?» Ему очень нравилось называть свою невесту, Ниган, виденную им два раза, госпожой. Карета меж тем, покачиваясь, спускалась по склону холма, и Джевдет-бей легонько покачивался в такт. «Милая моя, если дела в лавке и у компании пойдут хорошо, купим мы эту карету, тут же купим», — пробормотал он себе под нос и засунул в рот последний кусочек хлеба. Затем, словно ребенок, съевший конфету и грустно глядящий на руку в которой она только что была, Джевдет-бей уставился на свои пальцы. «Но свадьба, похоже, лишит меня даже того, что есть», — подумал он и расстроился. Карета спустилась по улице Бабы-Али и свернула в переулок. Туман рассеялся, и на смену странному сиянию пришел обычный яркий солнечный свет. Лучи летнего солнца быстро нагрели карету, и Джевдет-бей начал медленно поджариваться. «Ну и жаркий же денек будет! Какие у меня сегодня планы? Поскорее бы разделаться с делами в лавке! Потом, может быть, брата навещу». Но о старшем брате, который сейчас лежал больной в пансионе в Бейоглу,[5 - Район в европейской части Стамбула на северном берегу Золотого Рога.] Джевдет-бею думать не хотелось. «Потом обед с Фуат-беем. Он недавно вернулся из Салоник… А после обеда — в Нишанташи,[6 - Район в европейской части Стамбула, севернее Бейоглу.] в особняк Шюкрю-паши!» При мысли о том, что, возможно, ему удастся в третий раз увидеть невесту, Джевдет-бей разволновался. «Потом надо будет еще разок взглянуть на тот дом, что подыскал посредник». Джевдет-бей давно решил, что, женившись, купит дом в Нишанташи или Шишли.[7 - Район в европейской части Стамбула, неподалеку от Нишанташи.] «Потом вернусь в лавку. Жаль, не смогу там сегодня долго пробыть. Какой у нас сегодня день? Понедельник!» Джевдет-бей посчитал на пальцах: три дня тому назад на султана Абдул-Хамида[8 - Абдул-Хамид II (1842–1918, годы правления 1876–1909) — турецкий султан. В начале правления ввел конституцию, но вскоре распустил созванный на ее основании парламент и установил деспотический режим.] было совершено покушение во время пятничного следования в мечеть; ровно за две недели до этого состоялась помолвка. «Уже семнадцать дней, как я помолвлен!» Тут карета остановилась у дверей лавки. Стоило Джевдет-бею завидеть свою лавку, как мысли о счетах, о доходах и расходах, убаюканные покачиванием кареты, с новой силой вспыхнули в его мозгу «Надо написать заказ на краску. Кому бы продать те светильники, что оказались бракованными? Если Ашкенази не вернет сегодня долг, я ему скажу, что…» — Между тем он уже переступал порог лавки. — «Во имя Аллаха! Потребую у Ашкенази больше двух сотен лир. Если согласится, дам отсрочку еще на месяц». Войдя в лавку, Джевдет-бей сухо кивнул одному мальчику, а другому, работящему и скромному, улыбнулся. — Эй, сынок, принеси-ка мне кофе! — бросил он первому мальчику. — Да купи еще булочку! Как всегда по утрам, Джевдет-бей первым делом устремился к стоящему в глубине лавки столу, сел и оглянулся по сторонам, словно ища, к чему бы придраться. Затем, увидев, что на столе, как всегда, лежит номер «Монитер Д'Ориент», успокоился и сел поудобнее. Джевдет-бей читал эту газету, потому что ее покупали все коммерсанты, потому что она уделяла достаточно внимания коммерческой жизни и еще потому, что он хотел не забывать французский. Сначала он по привычке взглянул на дату: 24 июля 1905-го, или 11 теммуза 1321-го, понедельник; потом просмотрел заголовки. Прочитал последние новости, связанные с покушением на султана. Пробежал глазами сообщения о ходе русско-японской войны — они его не очень заинтересовали. Потом перевернул страницу и углубился в биржевые сводки, среди которых нашел несколько весьма интересных для себя новостей. Кое-что любопытное было и на странице объявлений. Торговец железом Димитрий продавал свой склад — должно быть, дела пошли совсем плохо. Панайот, который, как и Джевдет-бей, занимался электрическими приборами и скобяными изделиями, рекламировал новый товар. Джевдет-бей решил было тоже дать объявление, но передумал. Потом его взгляд упал на сообщение о том, что в «Одеоне» открывает новую программу какая-то театральная труппа. Тут ему вспомнился брат, и он вздрогнул. Тяжелобольной старший брат Джевдет-бея был влюблен в театральную актрису, армянку. Стараясь избавиться от мыслей о брате, Джевдет-бей съел принесенную мальчиком булочку, выпил кофе и начал неторопливо читать статью, привычно расстраиваясь при виде незнакомых французских слов. Потом, как это всегда с ним происходило, когда он читал по-французски, Джевдет-бей стал вспоминать, как упорно он старался выучить этот язык, как занимался с дорогим частным преподавателем, как читал вместе с ним простейшую книгу о жизни французской семьи. Как ему тогда хотелось, чтобы и у него была такая же замечательная семья и такой же дом, как в этой книге! Вспоминать об этом было очень приятно. Скоро, думал Джевдет-бей, и моя жизнь станет похожа на жизнь той французской семьи. Добравшись до середины статьи, он решил, что попусту теряет время, отложил газету и поднялся из-за стола. Булочку он съел, кофе выпил, сигарету выкурил, газету просмотрел. Теперь Джевдет-бей чувствовал себя в достаточной степени собранным, решительным и спокойным, чтобы приступить к делам. Расчеты и планы, связанные с торговлей, уже не лежали мертвым грузом на дне его сознания, как утром, и не полыхали пожаром, как только что. Теперь эти мысли напоминали сильное, но спокойное пламя — именно такими надлежит быть мыслям подлинного коммерсанта. «Что ж, первым делом еще раз взглянем с Садыком на счета», — подумал Джевдет-бей. Счетовод Садык был молод, на десять лет моложе Джевдет-бея, но выглядел старше своих лет Поднявшись на второй этаж, Джевдет-бей переговорил с ним, выяснил, что разница между предстоящими до четверга расходами и доходами будет совсем небольшой, и решил, что пойдет к Ашкенази и потребует выплаты долга. Затем Джевдет-бей спустился к продавцам, поговорил со средних лет албанцем, который считался кем-то вроде главного продавца, показал ему на прилавок, заставленный банками с краской, светильниками и всякой мелочью, и сказал, что покупателям нравится, когда на прилавке порядок. Он имел в вида что прилавок должен быть пуст, но албанец его не понял и попытался убедить, что это-то и есть порядок. В ответ Джевдет-бей сам зашел за прилавок и, то и дело кидая на продавцов суровые взгляды, расставил все по местам, а потом, дабы те смотрели и учились, обслужил зашедшего в лавку покупателя. Заметив, что его урок произвел на пристыженных продавцов должное впечатление, он вернулся за свой стол, откуда мог следить за всем, что происходит в лавке. Усевшись за стол. Джевдет-бей решил составить заказ на краску, Быстро, привычной рукой написав заказ до середины, он подумал, что неплохо было бы нанять секретаря и поручать подобные дела ему. Однако новый служащий — это новые расходы. «Да к тому же сейчас, когда столько денег уходит на подготовку к свадьбе!» Тем временем со склада, находившегося в двух минутах ходьбы, пришел сторож и сообщил, что прибыли ящики со светильниками, однако они оказались такими большими, что носильщики никак не могут протащить их в дверь, и он, сторож, боится, как бы они чего-нибудь не разбили. Джевдет-бей нехотя встал из-за стола и пошел улаживать это дело. Походив вокруг ящиков, он велел вскрыть их и перенести содержимое на склад. Что было довольно глупо, поскольку светильники предназначались для отправки поездом в Анатолию, но другого выхода все равно не было. Разобравшись с лампами, Джевдет-бей дописал заказ и погрузился в печальные размышления о нехватке денег и времени. Неразрешенным оставался и вопрос о том, как избавиться от бракованных светильников. Надо спросить у Фуата — на его смекалку и дружеские чувства вполне можно положиться. Тут Джевдет-бей беспокойно взглянул на часы. Почти половина третьего. Пора идти к Ашкенази. Глава 2 КОММЕРСАНТ-МУСУЛЬМАНИН Едва Джевдет-бей вышел из лавки, как настроение у него улучшилось. С утренними заботами покончено легко и просто. Все шло замечательно — как всегда. Пройдя мимо своего кучера, который, сидя под деревом, точил лясы с другим кучером и его не заметил, Джевдет-бей направился в сторону Султанхамама,[9 - Район в европейской части Стамбула на южном берегу Золотого Рога.] по дороге размышляя, в каких выражениях будет требовать с Ашкенази денег и предлагать тому отсрочку в обмен на увеличение суммы долга. На ходу он здоровался со знакомыми — владельцами лавок в Сиркеджи, преимущественно евреями и греками. Те провожали затесавшегося в их ряды мусульманина любопытствующими взглядами. Джевдет-бей улыбался. Он понимал, что означают эти взгляды: «Ага, этот торговец в феске хочет стать одним из нас. Его смелость и решительность нам нравятся!» Взгляд Джевдет-бея, в свою очередь, говорил: «Знаю-знаю, что вы обо мне думаете! Знаю, что я на вас не похож!» Когда до лавки Ашкенази оставалась пара шагов, какой-то торговец прогудел из глубины своего магазинчика: — Э, осветитель Джевдет-бей! Какой вы сегодня шикарный! — А я всегда такой, — бросил в ответ Джевдет-бей, чтобы показать, что шутки понимает и ценит, но тут же вспомнил, что шикарно оделся по вполне определенной причине, и покраснел. Едва войдя в лавку стройматериалов и предметов домашнего обихода, принадлежавшую Ашкенази, Джевдет-бей, к своему неудовольствию, понял, что хозяина нет на месте: в лавке царила непринужденная, расслабляющая атмосфера, мальчики бездельничали и перешучивались между собой. Один из них сказал, что пароход с островов[10 - Имеются в виду Принцевы острова в Мраморном море, место летнего отдыха стамбульцев.] задержался из-за утреннего тумана, и Джевдет-бей вспомнил, что летом Ашкенази переезжал на Большой остров. Внезапно ему стало грустно. Среди всех этих евреев, греков и армян он чувствовал себя очень одиноким. Назад он решил вернуться другой дорогой — по проспекту, понадеявшись, что тамошняя многолюдная суета развеет его грусть. По пути Джевдет-бей размышлял о своем одиночестве. «Сколько в Стамбуле таких, как я, — богатых торговцев и при этом мусульман? В Сиркеджи, Махмутпаше и Селяниклилере — лишь недавно открывший лавку Фуат-бей да аптекарь Этхем Пертев. Я богаче и того и другого. Один я, один…» Было жарко, и Джевдет-бей обливался потом в своем строгом костюме. На ум ему снова пришел давешний сон: «Тогда было то же самое. Все вместе, а я один. И пот по лбу тек». Порывшись в карманах, он понял, что забыл дома платок. «После свадьбы за этим будет следить госпожа», — сказал Джевдет-бей сам себе, но даже мысли о свадьбе и семейной жизни его не утешили. «А что я сделал, чтобы стать не таким, как все? Работал, трудился! Ни о чем не думал, кроме лавки и того, как расширить дело. Работал, не жалея сил!» Тут Джевдет-бей с радостью заприметил на углу торговца прохладительными напитками. «И в конце концов успеха я добился…» Выпив стакан воды с вишневым сиропом, Джевдет-бей почувствовал, что на душе у него полегчало, и решил, что причиной тоски была ужасная летняя жара. В этот момент кто-то его окликнул: — Никак Джевдет-бей? Как поживаешь? Это был доктор Тарык, один из друзей брата по военно-медицинской академии. Как обычно и бывало с приятелями Нусрета, он вначале обрадовался при виде Джевдет-бея, но потом, вспомнив, что это все-таки совсем другой человек, поскучнел. Подробно расспросив Джевдет-бея о здоровье брата и о многом другом, что с ним связано, доктор Тарык, даже не пытаясь скрыть пренебрежительной усмешки, сказал: — Ну а ты, интересно, что поделываешь? Небось, всё торговля, торговля… — и, наспех попрощавшись, растворился в толпе. «Да, торговля. Торговля! — пробормотал Джевдет-бей и направился к своей лавке. — А чем мне надо было заняться? Стать военным врачом, как некоторые, я не мог…» Ему вспомнились детство и первые годы юности. Его отец, Осман-бей, был мелким чиновником в городке Кула. Там Джевдет ходил в начальную школу, которую видел сегодня во сне. Потом отец получил повышение, и они переехали в Акхисар. Город этот был довольно богатый, поскольку через него проходила железная дорога. Там Джевдет пошел в рюштийе — среднюю школу. Летние дни он проводил, бродя в одиночестве среди окружавших Акхисар виноградников и инжирных садов. Учителя говорили, что и он, и его брат Нусрет очень способные ученики, а отец всегда добавлял, что это они в мать такие умные пошли. Потом их умная мама, которую отец безумно любил, заболела. Осман-бей попросил о переводе в Стамбул, где ее можно было бы положить в больницу, но получил отказ. Тогда он ушел в отставку, переехал с семьей в Стамбул, положил жену в больницу, а сам открыл в Хасеки дровяную лавку. Год спустя Нусрет поступил в военно-медицинскую академию, а еще через полгода отец внезапно умер, оставив на руках у Джевдета больную мать и лавку. До двадцати лет Джевдет торговал в Хасеки дровами и пиломатериалами, затем перенес свой склад в Аксарай. Когда ему было двадцать пять, он открыл в Аксарае маленькую лавку скобяных изделий, а через несколько лет переехал в Сиркеджи. В том же году умерла мать. Нусрет оставил Джевдету все, что ему причиталось по наследству, и уехал в Париж. Через год Джевдет разорвал отношения с остававшимися в Хасеки родственниками и купил дом в районе Вефа.[11 - Вефа и Хасеки — районы в европейской части Стамбула на южном берегу Золотого Рога.] «Да, я не мог стать военным врачом, как этот Тарык! Мне оставалось только заняться торговлей — и по этому пути я пошел смело, безоглядно. Был бы чуть трусливее — до сих пор сидел бы в дровяной лавчонке в Хасеки». Мысли о жизни в Хасеки, о тамошних родственниках и знакомых навевали на Джевдет-бея тоску. «Сбежал я от них. С ними о настоящей коммерции и думать нельзя было». Вдалеке показалась лавка; карета теперь стояла в тени под деревом. «Лавочка моя!» — промурлыкал Джевдет-бей себе под нос. Главным своим успехом, впрочем, он считал не переезд из Хасеки, а то, что пять лет назад добился исключительного права поставлять осветительные приборы муниципалитету и пароходной компании «Хайрийе», после чего получил среди торговцев прозвище «осветитель». Воспоминания об этом успехе всегда доставляли Джевдет-бею удовольствие. С тех пор, как он занялся осветительными приборами, оборот его компании увеличился в четыре раза. Конечно, пришлось раздать немало взяток в муниципалитете, и вспоминать об этом было не очень приятно, что сам успех, впрочем, нисколько не омрачало. Джевдет-бею снова вспомнился недавний сон: «Эх, что поделать! Но и это сошло мне с рук…» Вспомнилась ему и Зелиха-ханым, ее взгляд сегодня утром на лестничной площадке. «Что поделать, что поделать, такова жизнь!» — сказал Джевдет-бей вслух. Он чувствовал себя спокойным и неуязвимым, как будто на нем была невидимая броня, защищающая от всех невзгод. Подойдя к лавке, Джевдет-бей в который раз прочитал надпись на вывеске: ДЖЕВДЕТ-БЕЙ И СЫНОВЬЯ СКОБЯНЫЕ ТОВАРЫ — ИМПОРТ — ЭКСПОРТ Экспортом, правда, Джевдет-бей еще не занялся, да и сыновей у него не было, но и то и другое значилось в планах. «Эх, не получилось с Ашкенази долг получить», — размышлял Джевдет-бей, входя в лавку. «Поговорю-ка еще разок с Садыком о счетах. Потом подумаю, что делать с бракованными светильниками… Кстати, который час? Э, совсем времени нет! Надо еще сходить на склад, посмотреть, как там дела. Как бы не побили всё. А это что за мальчик, что ему от меня нужно?» Маленький мальчик, поджидавший Джевдет-бея в лавке, протянул ему конверт: — Эфенди, это от мадемуазель Чухаджиян! Сначала Джевдет-бей никак не мог вспомнить, кто такая эта мадемуазель, и, сам не зная отчего, смутился и покраснел. Дал мальчику бакшиш и тут вспомнил, что так звали армянку, возлюбленную брата. Разволновавшись, Джевдет-бей вскрыл конверт и прочитал: «Джевдет-бей, ваш брат Нусрет очень плох. Вчера вечером потерял сознание. Утром как будто пришел в себя, но все равно очень, очень слаб. Если бы вы пришли его навестить, ему было бы очень приятно. Пожалуйста, не говорите ему, что я написала вам это письмо». «Очень плох, видите ли, — пробормотал Джевдет-бей про себя, засовывая конверт в карман. — И с мамой так же было, но она ведь тогда не умерла! Снова хотят денег… А у меня и так ни на что нет времени!» Заметив, что мальчик по-прежнему стоит у него за спиной, ожидая ответа, Джевдет-бей внезапно устыдился своих мыслей. «А что, если он и вправду настолько плох? Боже, о чем я думаю! Что я за человек! У меня же брат умирает!» — думал он, нервно меряя лавку шагами. Вручив мальчику еще монетку, Джевдет-бей отослал его прочь. Потом, не находя себе места от волнения, поговорил с продавцом-албанцем и счетоводом Садыком. Он понимал, что говорит ерунду, что и продавец, и счетовод дивятся на него, а в голове все крутилось одно: «Брат умирает!» Джевдет-бей сам не ожидал, что может так разволноваться. «Мне нужно успокоиться!» — сказал он сам себе, садясь в карету, и приказал кучеру ехать в Бейоглу. Когда карета тронулась с места, Джевдет-бею удалось немножко успокоиться. «Может быть, он и не умирает вовсе. Может, это просто небольшой кризис… Вот и с мамой так было… А разволновался я, потому что, кроме брата, у меня близких людей нет! Никого у меня нет!» Когда карета поравнялась с лавкой Ашкенази, Джевдет-бей, пытаясь избавиться от тревожных мыслей, стал смотреть в окно. Карета остановилась у Галатского моста, кучер платил за проезд. Продавец лимонада стоял на своем обычном месте, оглашая окрестности призывными криками. Мухи садились на персики, лежавшие на тележке торговца фруктами. Вдали, у верфи в Касымпаше,[12 - Район в европейской части Стамбула на северном берегу Золотого Рога.] виднелись остовы судов, завалившиеся набок шхуны, проржавевшие баржи. Карета вновь тронулась с места. Утренний туман рассеялся, и над мостом распростерлось ярко-голубое небо, по которому плыло несколько облачков. Знакомый Джевдет-бею колесный пароход «Сухулет» шел из Золотого Рога в сторону Мраморного моря. Посредине моста у перил стоял и смотрел на волны высокий широкоплечий мужчина в большой шляпе, рядом с ним — женщина с незакрытым лицом. Дети, одетые в матросские костюмчики, держали их за руки. «Вот это семья!» — подумал Джевдет-бей. Впереди, у фонарного столба, стояли двое мужчин в фесках и галстуках и тоже наблюдали за семейством человека в шляпе. «Вот это семья!» Мимо мужчин в фесках пробежали носильщики с шестами, к которым была приторочена поклажа. К мосту приближался другой знакомый Джевдет-бею пароход — «Сахильбент»; приникшие к перилам дети смотрели на него во все глаза. В первые месяцы после переезда в Стамбул Джевдет-бей тоже приходил сюда, смотрел на море и на корабли, наблюдал за всей этой странной суетой, провожал взглядом роскошные кареты. В те времена набережную в Сиркеджи еще не построили. «В те времена… Да ведь двадцать лет прошло!» — подумал Джевдет бей, вспомнил, как впервые пришел сюда с братом, и снова его охватил страх. Он вытащил из кармана письмо и внимательно его перечитал. Написавшая письмо особа просила не говорить о нем Нусрету. Эта женщина очень любила брата, и, если она в состоянии думать о подобных мелочах, значит, его дела не так уж плохи. Джевдет-бей вспомнил, как счел поначалу это письмо уловкой, чтобы выманить у него денег, и ему стало стыдно. «Ладно, но почему она не хочет, чтобы я ему сказал? Да потому что брат был против того, чтобы я знал о состоянии его здоровья!» Брат всегда относился к нему пренебрежительно, ему не нравился ни образ жизни Джевдет-бея, ни образ его мыслей. Деньги, впрочем, Нусрет у него брал — поэтому и не хотел видеть брата, а когда они все-таки встречались, мучился от стыда, но старался побольнее уязвить Джевдет-бея. Понимая, что встречи не доставляют удовольствия ни ему, ни брату, Джевдет-бей навещал его крайне редко. При встречах Джевдет-бей каждый раз, поговорив с братом о том о сем, принимался уверять его, что необходимо лечь в больницу и избавиться наконец от этой проклятой болезни. Брат в ответ неизменно говорил, что больницы созданы исключительно для того, чтобы отправлять людей на кладбище, и уж кому-кому, а ему, врачу, это отлично известно. Потом наступало молчание. Посидев еще немного, Джевдет-бей доставал конверт с деньгами, клал его куда-нибудь в уголок и уходил. Прочитав еще раз присланное армянкой письмо, Джевдет-бей начал размышлять о болезни, подкосившей брата, и вспоминать о том, как болела мать. У обоих был туберкулез. Мать болела долгие годы, состояние ее то ухудшалось, то улучшалось. У брата первые признаки болезни проявились три года назад, в Париже. Мать, пока болела, постоянно ворчала, на все жаловалась и отравляла близким жизнь. С братом происходило то же самое. Мать была хрупкого телосложения, а от болезни исхудала еще больше. Брат тоже стал очень худым — таким худым, что Джевдет-бей, увидев его после возвращения из Парижа, испугался. Мать тщательно выполняла все указания врачей, делала все, что ей говорили. Брат же все время отпускал шуточки в адрес докторов, потому что сам был врачом. К тому же он любил приложиться к бутылке, да и вообще характер у него был прескверный. «Да, не следил он за собой», — пробормотал Джевдет-бей. Он вдруг понял: как бы брат ни издевался над ним, как бы ни оскорблял — он все равно любит Нусрета и не может на него сердиться. Ему вспомнилось детство: как играли они с братом и приятелями в орехи, в камешки, в осаду крепости; как в день Хызыр-Ильяса[13 - У мусульман первый день лета, 6 мая.] ездили за город, ели жареного барашка и халву. Девочки разбивались на две группы, играли в свадьбу, пели песни. Вокруг сады, виноградники… «Прошли те времена, прошли!» — пробормотал Джевдет-бей. Карета въехала в район Туннеля и продвигалась в сторону Галатасарая. Внезапно она остановилась напротив оптики месье Верду. Джевдет-бей высунулся из окна: дорога впереди была перегорожена завалившимся набок ландо. Со скучающим видом он принялся осматриваться вокруг, читать вывески и наблюдать за людьми. Из знаменитой парикмахерской Петро выходил человек в шляпе. У лавки Боттера, который, как говорили, был личным портным наследника престола Решата-эфенди, стояли две женщины-христианки и рассматривали выставленные в витрине товары. За стеклом ювелирной лавки Декюжи переливались драгоценные камни. Впереди виднелась кондитерская Лебона. Взгляд Джевдет-бея упал на вывеску бакалейной лавки Димитрокопуло, и вновь его, как утром, охватило чувство одиночества. Чтобы прогнать его, Джевдет-бей попытался уйти в воспоминания о детстве и о садах Акхисара. «И среди тех я чужой, и среди этих!» Карета снова тронулась с места. «Хоть бы брат ко мне по-человечески относился… Да что это со мной сегодня?» Снова он вспомнил давешний сон — только теперь он казался Джевдет-бею мрачным и страшным. Из всех ребят во сне наиболее осуждающе и презрительно на него смотрел Нусрет. «Почему он меня презирает? Потому что он, видите ли, младотурок!» С младотурецкими идеями Нусрет впервые познакомился во время своей первой поездки в Париж. Окончив военно-медицинскую академию в чине капитана, он прошел двухгодичную стажировку в больнице в Хайдарпаше,[14 - Район в азиатской части Стамбула.] а затем несколько лет служил в военных госпиталях Анатолии и Палестины. Нусрета постоянно переводили с места на место — должно быть, из-за неуживчивого и вздорного нрава, — пока, наконец, не перевели в Стамбул (это было в том году, когда Джевдет-бей открыл лавку в Аксарае). Родственники в Хасеки подыскали ему невесту, он женился, но через два года, бросив жену беременной, уехал в Париж. Родственники, с которыми с тех пор Джевдет-бей разорвал всякие отношения, полагали, что причиной отъезда были подозрительные журналы и газеты, которые Нусрет держал у себя дома. Говорили, что он читал, например, газету «Мизан», на страницах которой историк Мурат-бей восхищенно описывал события французской революции. Сам Нусрет уверял, что отправился в Париж, чтобы продолжить медицинское образование — якобы хотел изучать хирургию. По мнению же Джевдет-бея, который знал, что брат начинал нервничать, даже когда надо было зарезать курицу, он сбежал в Париж из-за неудовлетворенности своей жизнью. По той же причине, думал Джевдет-бей, четыре года спустя брат вернулся из Парижа, развелся с женой, начал пить, ополчился против султана и снова уехал в Париж, где примкнул к младотуркам (все они алкоголики!). А потом, оставшись без работы, без денег и оголодав, вернулся в Стамбул. Однако все-таки Джевдет-бей порой признавался себе, что в каком-то смысле Нусрет личность более достойная, чем он сам; знал он и то, что в глазах многих Нусрет выглядит куда более приятным, душевным и внушающим доверие человеком, чем его брат. Причина такого отношения людей к брату, по мнению Джевдет-бея, заключалась в том, что на Нусрете не лежало никакой, даже самой маломальской ответственности. Он же, Джевдет-бей, от ответственности не уклонялся — пусть это и была ответственность лишь перед самим собой и собственной жизнью. Такие мысли несколько смутили Джевдет-бея, но потом он снова сказал себе: «Я человек ответственный. У меня есть цели, которые я должен достичь, и я знаю, чего должен добиться. А этот строптивец только шуметь горазд». Глава 3 МЛАДОТУРОК Карета свернула в узкую улочку, на которой находился отель «Савой», и через несколько минут остановилась рядом со старым двухэтажным зданием. Хозяйка пансиона открыла Джевдет-бею дверь и почтительно отошла в сторонку, краем глаза поглядывая на карету. Потом, стараясь не упустить благоприятную возможность, она побежала вслед за ним по лестнице, на ходу жалуясь на поведение Нусрета: он-де все шумит, не дает покоя другим постояльцам и, хоть и больной, ведет себя безнравственно. Понимающе кивая головой в ответ на угрозы хозяйки выставить беспокойного постояльца из пансиона, Джевдет-бей думал, что, должно быть, дела обстоят не так уж и безнадежно. Быстро взбежав по каменным ступеням, он постучал в дверь. Последний раз он был здесь две недели назад, сразу после помолвки. Как он и ожидал, дверь открыла армянка. Увидев ее, Джевдет-бей, по обыкновению, покраснел. Чтобы скрыть смущение, напустил на себя задумчивый вид, точно пытался вспомнить что-то важное, и быстро прошел в комнату. — Как Нусрет? — спросил Джевдет-бей и тут же увидел брата, лежащего в кровати привалившись спиной к подушке. «Все с ним в порядке!» — подумал он. — А, это ты? Каким это ветром тебя сюда занесло? — поприветствовал Джевдет-бея брат. Тот улыбнулся, пытаясь по голосу понять, каково состояние больного, потом подошел ближе и склонился к изголовью, чтобы обнять его и расцеловать в щеки. — Туберкулезных не целуют! — сказал брат, но все же позволил себя поцеловать — с таким видом, будто оказывал Джевдет-бею благодеяние. — Как ты? — спросил Джевдет-бей, усаживаясь на стул в углу комнаты. Вместо ответа брат задумчиво протянул: — Что это, интересно, надоумило тебя сегодня ко мне заглянуть? — Потом подозрительно взглянул на присевшую рядом женщину и спросил: — Мари, уж не ты ли его позвала? — А зачем мне его звать? Ему самому захотелось тебя повидать, — ответила Мари. Голос у нее был нежный и мелодичный. — Неужели, чтобы я тебя навестил, меня нужно обязательно звать? — спросил Джевдет-бей и покраснел, потому что, как всегда в присутствии брата, его стали мучить угрызения совести. — Как ты? Как самочувствие? Нусрет раздраженно повернулся к армянке: — Нет, это ты его позвала. Он уже второй раз справляется о моем здоровье. С чего бы это? — Боже мой, Нусрет! — простонала Мари и подошла к кровати, чтобы успокоить его. Поправляя одеяло, обернулась к Джевдет-бею: — Вчера вашему брату было очень плохо, он терял сознание… Сегодня ему чуть получше, но не нужно обманываться, положение тяжелое. — Ничего подобного! Я в полном порядке! — выкрикнул Нусрет. Хотел было еще что-то сказать, но дыхания не хватило, и он смолк. Какое-то время он смотрел на них презрительным и обвиняющим взглядом. — Доктора не вызывали? — спросил Джевдет-бей, повернувшись к Мари. — Не нужно мне доктора! Я сам доктор… Медицина — враг человечества! — пробормотал Нусрет. Мари беспомощно взглянула на Джевдет-бея, словно спрашивая: «Ну что я тут могу поделать?» «Стало быть, доктора придется вызывать мне», — подумал Джевдет-бей. Его глаза встретились с глазами Мари, и он смутился. Красавицей ее назвать было нельзя, но все же она была очень симпатичной. Чем, интересно, мог такой женщине приглянуться пьяница Нусрет, не имеющий и гроша за душой? Джевдет-бей обвел взглядом комнату. На столе стояли тарелки, стаканы и кувшин — судя по всему, их часто использовали и часто мыли. В углу лежали свежевыстиранные, отутюженные простыни и рубашки. Все в комнате сияло чистотой: вещи, стены, окна; напоминала она не больничную палату, а только что прибранную перед приходом гостей залу в каком-нибудь богатом доме. Как же хотелось Джевдет-бею жить в таких чистых, прибранных комнатах с женой и детьми! Поймав себя на этих мыслях, он еще раз взглянул на Мари и снова покраснел. Потом повернулся к брату и заметил, как медленно и тяжело тот дышит. «Эти двое здесь на своем месте, а я — лишний», — подумал Джевдет-бей, и тут ему пришло в голову, что за всю жизнь он никогда не был любим такой женщиной — да что там, вообще никогда не был любим. — Ты когда-нибудь видел Зийю? — спросил Нусрет. Он имел в виду своего сына, которому было уже девять лет. Жил он у родственников в Хасеки. — Нет, — удивленно ответил Джевдет-бей. Брат знал, что он никогда не бывает в Хасеки. Единственной ниточкой, которая еще связывала обоих братьев с жившими там родственниками, была Зелиха-ханым, но она в последнее время о Зийе ничего не рассказывала. — Я думал, не отправить ли его в деревню, к матери, — сказал Нусрет. — Но передумал. Пусть лучше живет здесь. Хоть и среди идиотов, да все-таки в городе, а? — Он отдышался и продолжил: — Мы с тобой оба перестали общаться с родственниками, но, правда, по разным причинам. Я — потому что не хотел быть для них обузой, а ты — потому что не хотел, чтобы они были обузой для тебя! — Нусрет снова замолчал, восстанавливая дыхание. На лице у него появилось столь знакомое Джевдет-бею выражение обвинения. — В прошлый раз ты приезжал в карете. Твоя? — Нет, не моя. Нанял. — И что, нынче такие кареты стоят на каждом углу, ждут седоков? — Нет, — смутившись, ответил Джевдет-бей. — Я ее взял на три месяца. — А, чтобы пофорсить? Некоторые берут напрокат галстук или костюм, а ты, выходит, карету? — сказал Нусрет и, взглянув на Мари, улыбнулся. Джевдет-бей почувствовал себя униженным и жалким. — Как ты сегодня, однако, разоделся, — продолжал Нусрет все с той же презрительной усмешкой на губах и, не ожидая от брата ответа, повернулся к Мари: — Я тебе говорил, что он помолвлен с дочкой паши? — И снова Джевдету: — Что, хорошая девушка? — Хорошая! — А откуда ты знаешь? Сколько раз ты ее видел-то? Джевдет-бей почувствовал, что по лбу и по шее у него течет пот, и встал. Пошарил по карманам, вспомнил, что забыл платок дома, и снова сел. — Два, — сказал он слабым голосом. — Ах, два? Два раза увидел и уже понял, что она за человек? Да ты хоть с ней поговорил? Джевдет-бей нервно покачивался на стуле. — Говорили вы с ней, спрашиваю? Как ты понял, что она хорошая девушка? О чем говорили-то? — Так, о том о сем… — Э, да не конфузься ты так! Ты ведь не виноват, что не говорил с ней. Эти дурные обычаи — следствие здешней грязной, убогой, скверной жизни. Понимаешь, о чем я говорю? Понимаешь, в каком месте мы живем? Не-е-ет, не понимаешь, не кивай головой! И с тобой такое может случиться! Хотя нет. Ты не из таких. У тебя будет семья… Но вот такая женщина тебя никогда не полюбит! Они оба одновременно посмотрели на Мари. Джевдет-бей понял, что, пока он сидит рядом с братом, от смущения ему не избавиться и от пота не спастись. — Да не красней ты, не красней! — бросил Нусрет и, снова кивнув в сторону Мари, спросил: — Она ведь тебе нравится, a? Ты ей восхищаешься, не так ли? — Нусрет, пожалуйста! — вмешалась Мари, но не похоже было, чтобы она смутилась. Выглядела она спокойной и гордой. — Видишь, ты ему нравишься. Он тобой даже восхищается! — улыбнулся Нусрет Мари. — Это потому что ты ему кажешься вполне европейской женщиной. Мой брат любит все европейское… Кроме… — он помолчал немного, будто подыскивая нужное слово, — кроме революции! Ты хоть знаешь, — спросил он, повернувшись к Джевдет-бею, — что такое революция? А? Когда льется кровь и гильотина работает без передышки? Хотя откуда тебе знать! Ты только об одном и думаешь, только одно и любишь… — Договорить он не смог или не захотел. Просто сделал пальцами знак, будто пересчитывает купюры. Джевдет-бей не мог больше это переносить. Ему было сейчас хуже, чем ночью, во время того кошмара. Вскочив со стула, он сделал два неуверенных шага в сторону кровати и простонал: — Нусрет, я же тебя люблю! Ну почему мы так… — Такого приступа искренности с ним не случалось уже многие годы. Смутившись, он криво улыбнулся и посмотрел на Мари. «Ну и зачем я это сделал? Господи, как же я вспотел! Хуже, чем во сне…» Внезапно грудь Нусрета выгнулась, голова упала на подушку, и он зашелся в приступе хриплого, страшного кашля. Джевдет-бей с ужасом смотрел на конвульсии брата, не зная, что делать. Мари бросилась к Нусрету и обхватила его за плечи. Тут Джевдет-бею пришло в голову открыть окно. Пока он пытался справиться с защелкой, Нусрет немного пришел в себя и, увидев, что хочет сделать брат, заорал: — Нет, нет, не открывай! Не хочу, чтобы эта гадость проникла в мою комнату! Эта грязь и убожество, пошлость, мерзость, деспотизм — прочь, прочь, не хочу этим дышать! Нам и так хорошо… — Казалось, он бредит. — Никому не позволю открывать окно! Здесь мое убежище, моя Франция, и пока не сгинет эта тьма, пока не сгинет Абдул-Хамид, пока не станет все светлым, чистым, хорошим — не позволю открывать окно! — И снова его начал сотрясать кашель. Чтобы хоть что-нибудь сделать, Джевдет-бей попытался поправить подушку, на которую откинулся брат, поднял упавший на пол край одеяла и встретился глазами с отчаянным взглядом Мари. — Доктора… Пожалуйста, приведите доктора! Я не могу. Он мне запретил… — Хорошо, — пробормотал Джевдет-бей и, испуганно избегая взгляда брата, который все еще продолжал кашлять, выскочил за дверь. Из-за захлопнутой двери было слышно, как брат кричит: — Куда он пошел? За врачом? Да что он сделает, этот врач? Не нужно… Глава 4 В АПТЕКЕ «Умрет! — подумал Джевдет-бей, выйдя на улицу. — Не сегодня, так завтра умрет!» Испугавшись этих мыслей, он попытался себя успокоить: «А может, и ничего страшного. Разве с мамой не так же было?» Кучер, покуривая, рассматривал Джевдет-бея с типичным кучерским выражением на лице. «Но Нусрет понимает, что скоро умрет. Поэтому и говорит такие ужасные вещи!» Не желая воскрешать в памяти сцену, только что разыгравшуюся в комнате брата, он решительно сказал себе: «Нужно срочно найти доктора!» Выйдя из переулка, задумался, где здесь может быть аптека. «Должно быть, ближайшая — „Канзук“. Та, где Клонаридис». Проспект,[15 - Ныне проспект Истикляль.] ведущий от Туннеля к Таксиму, несмотря на жару, был заполнен народом. Натыкаясь на прохожих, Джевдет-бей поспешно пробирался сквозь толпу, словно опасаясь, что, если он задержится, брат умрет и он, Джевдет, будет в этом виноват. Ему хотелось даже пуститься бежать, но он понимал, что это было бы глупо. Прохожие, люди степенные и неторопливые, расступались перед ним, с ленивым любопытством оглядывая куда-то спешащего в такую жару неучтивого господина. Войдя в аптеку, Джевдет-бей увидел аптекаря Матковича и толстого аптечного мальчика. — Доктор на месте? — Занят, — бросил аптекарь, указав на дверь в глубине помещения. — Но я не могу ждать! — жалобно сказал Джевдет-бей и, не обращая внимания на ждущих своей очереди пациентов, распахнул дверь кабинета и вошел. В кабинете, кроме врача, сидела женщина с ребенком. Доктор, вооружившись ложкой, рассматривал его горло. Заметив незваного гостя, он нахмурился, вытащил ложку у ребенка изо рта и строгим голосом сказал: — Будьте добры, подождите за дверью. — Доктор, это очень срочно! — пробормотал Джевдет-бей. Врач снова засунул ложку ребенку в рот и пробурчал: — Я же сказал: подождите за дверью! — Потом, обращаясь к женщине, сказал что-то по-французски. — Больному очень плохо, — пролепетал Джевдет-бей, но, взглянув на женщину и ее сына, вдруг поверил, что Нусрет не умрет. — Очень плохо… — сказал он снова, на этот раз потому, что не хотел надолго здесь оставаться. — Хорошо, иду, иду, — сказал врач. — Но вам придется немного подождать. Джевдет-бей вышел за дверь и хотел присесть на стул рядом со ждущими своей очереди пациентами, но передумал и принялся расхаживать по аптеке из угла в угол. Затем, отойдя в сторонку, закурил. Аптекарь, сидя за стойкой, смешивал какие-то порошки, заглядывая в рецепт; мальчик что-то взвешивал на маленьких весах. Закончив работу, аптекарь пересыпал смесь в пузырек и вручил его мужчине в шляпе. Потом в дверь ввалился рослый пузатый весельчак, потребовавший шампанского. Аптекарь узнал его, улыбнулся и показал рукой на угол, где стояли две пирамиды: одна из бутылок с шампанским, другая из бутылок с минеральной водой. Спокойно, не торопясь, как это свойственно людям, которые располагают и временем, и деньгами, толстяк начал рассматривать этикетки: «Эвиан», «Виттель», «Виши», «Аполлинарис»… Ни с того ни с сего Джевдет-бей подумал, что Ашкенази, опоздавший сегодня в лавку из-за тумана, тоже наверняка пьет эти вина, доставленные сюда из Франции. «И шоколад ест, — думал он, глядя на шоколадки „Тобле“, выложенные на столике рядом с бутылками. — Как и все паши в своих особняках… А я? Я работаю, мне жениться нужно. Брат у меня болеет — да не умрет, не умрет, он крепкий… Армянка эта… У меня столько дел, что на любовь нет времени. Как утомительно сидеть здесь и ждать… Ну-ка, что написано на витрине? Наоборот тоже можно прочитать: „Готовые лекарства из Европы“. А пониже — „Лекарства местного изготовления“». Улыбчивый толстяк отобрал бутылки, поставил их на прилавок и сказал, что пришлет за ними слугу. «А потом он это шампанское у себя дома выпьет. Вместе с семьей сядет за стол, и они будут есть, пить, разговаривать, улыбаться друг другу… И у меня будет то же самое после свадьбы. „Эликсир бодрости Этхема Пертева“… „Крем Пертева“… Да что он там так долго копается, этот доктор? Как только дверь откроется, сразу зайду в кабинет. „Одеколоны Аткинсона“… „Микстура от кашля Катрана Хаккы Экрема“… „Слабительное Гунияди Яноша“… Помнится, когда я в детстве заболел дизентерией, думал, что умру. Но, кроме меня, никто так не думал. А что, если бы умер? Нет! О, вот и дверь открылась!» Едва не налетев на женщину с ребенком, Джевдет-бей бросился в кабинет и, сам не веря своим словам, проговорил: — Больному очень плохо. Умирает! Пожалуйста, быстрее! — Кто умирает? Где? — спросил доктор, стоявший у раковины в углу и мывший руки. — Да здесь, совсем близко, в пансионе. Пойдемте скорее, увидите. Совсем близко! — А сюда больной не может прийти? — спросил доктор, неторопливо вытирая руки невероятно белым и чистым полотенцем. — Нет, не может. Он умирает! Но, может быть, есть надежда? В двух шагах, всего в двух шагах отсюда. Пойдемте быстрее, медлить нельзя! — Ладно, ладно! — проворчал доктор. — С вашего позволения, я возьму свой чемоданчик. Сказав ожидающим у двери кабинета пациентам, что придется немного подождать, доктор вышел на улицу вслед за Джевдет-беем и только тут спросил, что стряслось с больным. Джевдет-бей рассказал про приступ кашля и, поскольку не знал, что еще сказать, добавил, что у больного туберкулез. Доктор разочарованно нахмурился, но быстро пришел в хорошее расположение духа: должно быть, обрадовался возможности ненадолго покинуть свой кабинет и отвлечься от скучной рутины. По пути он смотрел на витрины и разглядывал прохожих. Потом, купив в табачной лавке сигареты, сообщил Джевдет-бею, что от туберкулеза сразу не умирают, и рассказал об одном своем пациенте, который умирал-умирал да и выздоровел. Проводив внимательным взглядом проходящую мимо женщину, спросил, чем занимается Джевдет-бей, и, узнав, что торговлей, не стал скрывать удивления. Когда они уже сворачивали в переулок, им встретился какой-то знакомый доктора. Они обнялись и начали быстро-быстро говорить на каком-то иностранном языке (Джевдет-бей решил, что это итальянский). На часах было уже четверть четвертого. Когда они вошли наконец в пансион, доктор пожаловался на жару. Заслышав его голос, Мари открыла дверь. — Не нужно мне доктора, закройте дверь! — послышался голос Нусрета. — Не пускайте сюда мрак! Доктор прошел в комнату вслед за Мари. Бросил взгляд на больного, продолжавшего что-то бормотать, поставил чемоданчик на пол и, обернувшись к Мари, внимательно вгляделся в ее лицо. — Je vous reconnais,[16 - Я вас узнал (фр.).] мадемуазель Чухаджиян! — сказал он и, неожиданно склонившись, поцеловал ей руку. Медленно поднимая голову, добавил, на этот раз почему-то по-турецки: — Я восхищаюсь вашей игрой в «Счастливом семействе»! — Кто это? Что происходит? — спросил Нусрет. Заметив улыбающегося доктора, подошедшего к постели, бросил: — Ты не доктора привел, а какого-то шута горохового! Доктор, не обращая внимания на его слова, продолжал улыбаться. — На что жалуетесь, эфенди? — Туберкулез у меня! Умираю. — Ну-ну, почему же вы так в этом уверены? — Потому что я сам врач! Тут и осмотр не нужен — любой медик с первого взгляда поймет, что это туберкулез в последней стадии. Видишь, как щеки впали? Ты гражданское училище заканчивал? — Стало быть, мы коллеги, — сказал доктор, продолжая благодушно улыбаться. — Что из военной академии, что из гражданского училища — после выпуска умные идут в революционеры, а дураки — в доктора, — выкрикнул Нусрет. Но благодушие доктора, казалось, не знало границ. — А я никогда и не говорил, что я умный, — сказал он и улыбнулся Мари. Возможно, потому, что считал ее единственным человеком, способным оценить его терпение. — Ты кто, еврей? — спросил Нусрет. — Нет, итальянец, — ответил доктор и, склонившись к Нусрету, протянул руку к пуговицам на его рубашке: — Вы позволите?.. — Э, стой, стой! — встрепенулся Нусрет. — Не прикасайся ко мне! — Потом, заметив выражение лица Мари, махнул рукой: — Хорошо, хорошо, не сердись. Но я-то точно знаю, что толку от этого не будет. Неожиданно он повернулся к Джевдет-бею: — Я тебя попрошу кое о чем… Подойди сюда. Обещаешь, что выполнишь мою просьбу? Я хочу взглянуть на сына. Привези его сюда. — Из Хасеки? — Да, оттуда. Поезжай в Хасеки и привези Зийю. Он живет у своей тети, кем, бишь, она нам приходится… Найди эту Зейнеп-ханым и привези сюда моего сына. — Прямо сейчас? — растерянно пробормотал Джевдет-бей. — Да, сейчас. Немедленно! Я знаю, тебе туда ехать не хочется. Но уж сделай милость. Я прошу. Раз уж ты привел сюда доктора, то сделай для меня и это тоже. Последний раз увидеть сына… — Да вы и не умираете вовсе, — перебил его доктор, открывая чемоданчик и доставая стетоскоп. — У вас очень сильные легкие! — Ладно-ладно, со мной эти штучки не пройдут. Делай свое дело, бери деньги и уходи. Дай ему денег, Джевдет. Больше я у тебя уже ничего просить не буду. Джевдет-бей, направлявшийся к двери, остановился, достал из кошелька два золотых и положил их на столик рядом с треснувшей пепельницей. Увидев, что Мари это заметила, обрадовался. — Поскорее, поскорее! — крикнул ему в спину Нусрет. — С этой своей расфуфыренной каретой ты, должно быть, быстро обернешься! Глава 5 В СТАРОМ КВАРТАЛЕ Чувствуя себя как будто в чем-то виноватым, Джевдет-бей спустился по лестнице и приказал кучеру ехать в Хасеки. Обливаясь потом, закурил. Когда карета тронулась в путь, мягко покачиваясь на гибких рессорах, и в окне начали проплывать дома и люди, Джевдет-бей — возможно, сигарета тоже сыграла здесь некоторую роль — немного пришел в себя. «Почему все так нелепо? Почему я такой?» — бормотал он себе под нос, вспоминая события этого дня. Потом подумал о брате. Умрет он или нет? Мать до последних дней твердила, что умирает, но за неделю до смерти вдруг стала уверять, что чувствует себя лучше, — а потом взяла и умерла. А брат все по-старому… Ну и дурной же характер! Вспомнив разговор, так его смутивший, Джевдет-бей снова покраснел. Нусрет спрашивал, сколько раз он видел свою невесту, а сам смотрел на Мари и улыбался. Говорил о наемной карете и опять улыбался. Должно быть, он и сейчас провожал его этой издевательской усмешкой. Не смеется ли с ним вместе и армянка? «Да, она, возможно, милая, интересная женщина, но сказать, что я ей восхищаюсь… Да как у него язык повернулся? Это, в конце концов, наглость! Я такой женщиной восхищаться не могу. С ней же семью не создашь, она актриса… Каждый вечер на нее смотрят сотни глаз. Как этот доктор мог поцеловать ей руку? Как они вообще это делают? Кланяются, берут руку женщины, целуют ее, а потом как ни в чем не бывало продолжают разговор — спокойно, весело! Это потому, что они не такие, как мы. Христиане!» Он задумался о том, почему никогда не мог сказать брату, что любит и понимает его. «Потому что времени нет! Торговля все время отнимает!» Он вспоминал слова, сказанные сегодня Нусретом. «Здесь ему все опротивело, и он уехал в Париж». Карета проезжала по мосту, его деревянный настил поскрипывал под колесами. Джевдет-бей смотрел на открывающийся с моста вид: старый Стамбул, купола, мертвенно-спокойный залив… «Не нравится ему здесь! Все здесь плохо, все здешнее он презирает! И меня презирает, но я его понимаю». На глаза ему попалась вывеска: «Лучшие сигары и сигареты. Табачная лавка Ангелидиса». Джевдет-бей снова закурил и погрузился в размышления. Увидев в окне кареты мечеть Бейазыт и прилегающее к ней медресе, Джевдет-бей вспомнил детство. Когда-то они с Нусретом ходили сюда гулять. Во время Рамазана во дворе мечети устраивали рынок, и там, среди толпы, можно было увидеть важных персон. Именно там Джевдет-бей впервые в жизни увидел министра. «Кажется, это был министр торговли Ахмет Фехми-паша… Сколько с тех пор лет прошло? Восемнадцать или девятнадцать. Нусрет уже поступил в академию, а отец еще был жив». При воспоминании о тех днях Джевдет-бею стало грустно. Он тогда помогал отцу: колол дрова и перетаскивал пиломатериалы. К концу дня очень уставал и сразу после ужина засыпал. «Но мне вовсе не хотелось стать одним из тех дураков, которые работают руками! Я хотел выучиться и разбогатеть». Ему нравилось, что он вспоминает о тех временах без тоски. «Тогда все вокруг друг друга любили. И меня любили. А я от них сбежал!» Мысль о том, что сейчас ему придется снова встретиться с теми, от кого он сбежал, немного путала Джевдет-бея. «Они, может, меня и не узнают. А узнают, так будут смотреть с презрением. Хотя нет! Будут восхищаться моим костюмом и каретой. Кто знает, что мне там придется испытать!» Джевдет-бей смутился, представив сцены, в которых скоро придется участвовать. «За глаза говорят про меня, что я добра не помню, называют неблагодарным. Почему так вышло? Почему?» Карета тем временем проезжала мимо министерства финансов. Напротив находились лавки менял и ростовщиков, которых Джевдет-бей полагал бессовестными кровопийцами, зарабатывающими деньги неправедным путем. «Все из-за денег! — внезапно пришла ему в голову мысль. — Из-за них я остался один. Все из-за денег! Они презирают мусульман, которые занимаются торговлей!» Он снова представил себе, что ждет его в Хасеки, и его бросило в пот. Проехав через Аксарай, карета повернула налево, в переулки, однако до Хасеки было еще не близко. «Тут все по-прежнему. Все как было, — думал Джевдет-бей, глядя на улочки, по которым они проезжали. — Ничего здесь не меняется. Те же грязные стены, те же окна с облупившейся краской, поросшая мхом черепица… Ничего не меняется. Как жили двести лет назад, так и сейчас живут… Денег не зарабатывают, купить ничего не могут. Ничего у них в жизни нет, никаких стремлений! Как тут грязно! А навести чистоту никому и в голову не приходит. Нет, они идут в кофейню и сидят там, глазея на прохожих!» Рядом с кофейней под чинарой сидели несколько мужчин в халатах и внимательно смотрели на господина в роскошной карете. Джевдет-бей, в свою очередь, смотрел на них, пока карета медленно проезжала мимо. — И чего смотрят?! — сердито сказал Джевдет-бей вслух. — На что тут смотреть? Едет карета, в ней сидит человек, а они смотрят! Да, прав Нусрет, все здесь прогнило. «И я прав, что не стал одним из этих лентяев в халате, а занялся коммерцией!» Карета приближалась к Хасеки. Джевдет-бей, открыв переднее окошко, велел кучеру поворачивать налево через две улицы. Потом до него донеслись голоса мальчишек: — …то ты продуешь! — Я у этого простофили все орехи отыграл! «Мы в свое время играли в орехи на интерес, — подумал Джевдет-бей. — А эти, похоже, на деньги играют… Неплохо, неплохо! Хоть что-то новое. Значит, новое поколение хочет зарабатывать!» Тем временем карета свернула в переулок. Устыдившись своих мыслей, Джевдет-бей стал боязливо разглядывать дома. Они ему были знакомы — тут тоже ничего не менялось. У дома Зейнеп-ханым велел кучеру остановиться. Выйдя из кареты, Джевдет-бей посмотрел по сторонам. Вот в том соседнем доме они остановились, когда только приехали в Стамбул, и прожили десять лет. Смотреть на дом не хотелось, и он торопливо открыл калитку в сад Зейнеп-ханым. Привязанный к калитке старинный колокольчик легонько звякнул. «Если куплю тот дом в Нишанташи, тоже повешу на калитку колокольчик», — подумал Джевдет-бей. В саду все было по-прежнему, и старое сливовое дерево было все то же — слабое, обвисшее. Джевдет-бей постучал в дверь. Открыла сама Зейнеп-ханым. Джевдет-бей не успел ничего сказать, как она воскликнула: — Ах, Джевдет, сынок, откуда ты взялся? — и бросилась ему на шею. Покрывшись от смущения потом, Джевдет-бей поцеловал ей руку, и в памяти его всплыли забытые запахи детства. Вспомнились предметы домашнего обихода, вышитая скатерть на столе… — Заходи-ка в дом, — сказала Зейнеп-ханым. — Снимай ботинки. Ох, ну и шикарно же ты одет! Рассказывай, зачем пришел. — Тетушка, Нусрет болен, — сказал Джевдет-бей. — Ай-ай-ай! Джевдет-бею послышалась в ее голосе скрытая насмешка. Он снял ботинки и сел, куда указала ему Зейнеп-ханым. — Я надолго не задержусь. — Братец-то Зийю, что ли, хочет повидать? — Да. — Очень плох? — Да уж хуже некуда! — Ты, стало быть, за Зийей приехал? Хотя зачем бы тебе еще сюда приезжать?.. — Ах, тетушка, у меня совсем нет времени! Я все о вас думаю, но времени, времени нет! — Тогда подожди немного, я Зийю позову, — сказала Зейнеп-ханым и вышла. «Ну вот, а я боялся, — подумал Джевдет-бей. — Как она меня хорошо встретила! Да, эти люди умеют любить. Что поделать, раз уж я связался с торговлей… И они это понимают. А я сделал из мухи, слона… Который, однако, час? Э, да так я опоздаю на обед с Фуатом!» Немного погодя Зейнеп-ханым вернулась в комнату со стаканом на подносе. — Вода с вишневым сиропом, — сказала она. — Как ты любишь. Джевдет-бей покраснел от смущения, хотел что-то сказать, но, так и не решив, что именно, сказал просто «спасибо». — Я послала за мальчиком, он скоро придет. Что, его отец действительно так серьезно болен? Джевдет-бей кивнул. Воцарилось молчание. — Как идут твои дела, сынок? — наконец спросила Зейнеп-ханым. — Ох, плохо, тетушка, плохо! — с жалобным видом ответил Джевдет-бей и спрятал руку с кольцом в карман. — Что поделаешь, авось наладятся. Нынче у всех дела плохи. Помоги нам Аллах! И опять они погрузились в молчание. Затем Джевдет-бей поднялся и сказал, что Нусрет хотел видеть своего сына как можно скорее. Зейнеп-ханым, недоумевая, где мог задержаться Зийя, тоже встала и выглянула в окно. — А вот он и пришел! — сказала она. — Ты его, конечно, и назад привезешь? Когда? Джевдет-бей пообещал, что привезет мальчика домой. Однако, добавил он, возможно, Зийя останется с отцом на несколько дней. Тетушка понимающе кивнула, но на лице ее промелькнуло ранившее Джевдет-бея сомнение. Вместе они вышли в сад, и Джевдет-бей заметил, что в нем все-таки появилось кое-что новое: курятник. По крыше курятника разгуливала курица. Колокольчик снова звякнул, напомнив Джевдет-бею о детстве. Мальчишки, собравшиеся вокруг кареты, обернулись, и лицо одного из них как будто показалось Джевдет-бею знакомым. — Зийя, сынок, посмотри, кто приехал, — сказала тетя Зейнеп. — Дядя Джевдет приехал, ты его узнал? Мальчик неуверенно шагнул вперед. Должно быть, вид шикарно одетого дяди внушал ему страх. Потом, бросая испуганные взгляды то на Джевдет-бея, то на тетю, он подошел поближе. Последний раз Джевдет-бей видел Зийю шесть лет назад, во время курбан-байрама. В то время ему было года четыре. Стараясь понравиться мальчику, он потрепал его по щеке и приветливо сказал: — Ну, как дела, Зийя? Узнал меня? Тот лишь испуганно кивнул головой. — Сынок, дядя хочет с тобой прокатиться. А потом привезет тебя назад. Хочешь прокатиться? — сказала Зейнеп-ханым. — На этой карете? — спросил Зийя, обернувшись. Один из его приятелей о чем-то разговаривал с кучером. — Да-да, на этой! — ответила тетушка. — Хочешь, дядя тебя на ней покатает? Джевдет-бей тем временем, не слушая, краем глаза поглядывал на кучера. — Хочу, — тихо сказал Зийя. — Тогда иди, переоденься. В подобном виде разве можно садиться в такую карету? Зийя убежал в дом. Один из мальчишек крикнул ему вслед: — Эй, Зийя, ты на карете, что ли, будешь кататься? Тетушка обернулась к Джевдет-бею: — Пожалуйста, привези его назад, там не оставляй! Тем временем один из мальчишек залез под карету и принялся внимательно рассматривать колеса. А потом сказал подошедшему к нему другому мальчику: — Видишь, какие рессоры? Стальные! Самые лучшие. Улочка была залита солнцем. Мухи облепили лошадиные хвосты. Старик, высунувшийся из соседнего окна, разглядывал карету. Подул легкий ветерок, взметнул пыль — все привычно закрыли рот и зажмурились. Когда ветер стих и можно было снова открыть рот, тетушка спросила: — Нусрет все еще настроен против нашего султана? — Он сейчас очень болен, ему не до этого, — ответил Джевдет-бей, нахмурившись. Увидев, что Зийя выбежал из дома, Джевдет-бей поцеловал руку Зейнеп-ханым. — Смотри не шали! — сказала та Зийе. — Дядя тебя назад привезет, — и взглянула на Джевдет-бея. Джевдет-бей взял мальчика за руку, и они сели в карету, окруженную ребятней. — Зийя уезжает, Зийя уезжает! Карета тронулась с места. Зийя, прильнув к окну, смотрел на тетушку, пока та не скрылась из виду, потом стал с опаской поглядывать на Джевдет-бея. Затем, немного освоившись, примостился в уголке сиденья и, не желая тратить впустую ни минуты этой поездки, принялся жадно смотреть в окно. Джевдет-бей хотел что-то сказать, но, подумав, что его слова могут разволновать мальчика, решил пока обождать. Когда карета въехала в Аксарай, он стал показывать Зийе мечети и называть их. У мечети Бейазыт спросил, не ходил ли Зийя сюда во время Рамазана. Потом попытался объяснить, что такое военное министерство и чем оно занимается, но Зийя явно уделял больше внимания проплывающим за окном видам, нежели словам Джевдет-бея. На мосту Джевдет-бей посмотрел на часы и с удивлением увидел, что уже почти шесть. А между тем на полседьмого у него была назначена встреча с Фуат-беем в «Серкльдорьяне». Он решил наконец сказать Зийе, что его отец болен, но опять промолчал. Во взгляде мальчика было нечто, лишавшее Джевдет-бея решимости. «Быстрее бы разделаться с этим утомительным поручением и оставить мальчика у отца!» — подумал он и погрузился в размышления о своих торговых делах, расчетах и планах. Когда карета остановилась у пансиона, Джевдет-бей понял, что необходимо все-таки рассказать Зийе о том, что его отец серьезно болен. Пока они поднимались по лестнице, он торопливо говорил: — Твой папа вчера вернулся из путешествия, сейчас лежит больной. Мы приехали к нему в гости. Он хочет тебя повидать. Сам он сейчас лежит. За ним ухаживает одна тетя. Ты их увидишь. Не бойся. К тете Зейнеп отвезу тебя вечером, в крайнем случае завтра. Мари открыла им дверь и, улыбнувшись Зийе, поздоровалась с ним. Потом, склонившись, поцеловала его и, прижав палец к губам, прошептала: — Тише, он спит! Зийя с опаской прошел в комнату вслед за Джевдет-беем. Нусрет спал, закутавшись в одеяло и повернувшись лицом к стене. Зийя испуганно посмотрел на него, а потом осторожно, словно боясь что-нибудь разбить, присел на стул. Мари, подойдя к Джевдет-бею, прошептала ему на ухо: — Доктор говорит, что положение очень тяжелое. Дал ему лекарства, сделал укол, чтобы облегчить боль. Нусрет сначала не хотел укола, но все-таки согласился. А потом уснул. — Тогда я пойду, — прошептал в ответ Джевдет-бей. — Вечером снова заеду. — Как вам будет угодно. И большое спасибо! Да, еще забыла кое о чем вас попросить. Пожалуйста, не упоминайте при нем о покушении на султана. Если он узнает, то разволнуется, будет горячиться, и ему хуже станет, — сказала Мари и, не дожидаясь, пока Джевдет-бей уйдет, присела рядом с Зийей и начала о чем-то с ним говорить. Джевдет-бей заметил, что она говорит с мальчиком не как с ребенком, а серьезно, как со взрослым. Затем, испугавшись своих мыслей, сказал сам себе: «Да, но я ей вовсе не восхищаюсь. Она актриса! Семью с такой не создашь!» — и вышел из комнаты. Глава 6 ЗА ОБЕДОМ Выйдя на улицу, Джевдет-бей подошел к кучеру, курившему вонючую сигарету, и сказал, чтобы тот подъезжал за ним к клубу «Серкльдорьяне» в половине восьмого. Часы показывали четверть седьмого, с Фуат-беем они договорились на полседьмого. Поскольку Джевдет-бей робел входить в здание клуба, членом которого не был, он решил сначала немного отвлечься и собраться с мыслями. Прошелся по проспекту, зашел на Халебский рынок. Посмотрел на афиши театра варьете. Однажды он был в этом театре, смотрел представление приехавшей из Европы опереточной труппы. Скука была неимоверная. Размышляя о том, какие только странные способы не выдумывают люди, чтобы провести время, Джевдет-бей смотрел на витрины, на прохожих, на проезжающие мимо кареты. Выкурил сигарету и стал думать о том, как отправится после обеда в Тешвикийе, в особняк Шюкрю-паши. А потом вдруг увидел в толпе Фуат-бея. Фуат и Джевдет были ровесниками. Оба занимались торговлей, это-то их и сблизило: едва познакомившись, они почувствовали друг к другу взаимный интерес, поскольку оба были одновременно и мусульманами, и коммерсантами. Кроме того, оба они были холосты, оба торговали скобяными товарами, оба были рослыми и худыми. По мнению Джевдет-бея, на этом сходство заканчивалось, поскольку Фуат-бей происходил из семьи перешедших в ислам евреев, которые многие поколения занималась торговлей в Салониках. В Салониках у него было много родственников и знакомых. Кроме того, он был масоном. С Джевдет-беем он познакомился, когда приехал в Стамбул, чтобы открыть здесь лавку. Каждый раз, приезжая из Салоник, он посылал весточку Джевдет-бею, и они обедали в «Серкльдорьяне». За обедом они каждый раз рассказывали друг другу, что нового произошло, пока они не виделись, делились планами, обсуждали возможность создания совместной компании, потом просто весело болтали и пересказывали друг другу последние сплетни. Знакомство с Фуат-беем было полезно и поучительно для Джевдет-бея, поскольку позволяло лучше узнать жизнь тех богатых и привилегированных кругов, в которые ему никак не удавалось попасть, и давало возможность на время проникать в избранное общество. Взять хотя бы этот клуб: за один визит сюда Джевдет-бей узнавал больше, чем за несколько месяцев чтения газет и усердного изучения слухов. Здесь, в царстве мягких ковров, бархата, расшитых золотом кресел и хрустальных люстр, Джевдет-бею начинало казаться, что еще немного — и он разгадает все загадки, которые задает ему жизнь, и узнает все тайны непрестанно изменяющегося, непостижимого мира цен и товаров. Войдя в клуб, они поднялись по лестнице и попали в пространство, заполненное роскошными креслами, коврами, позолоченными зеркалами, хрустальными люстрами и шелковыми драпировками. Паши, дипломаты, богатые коммерсанты-евреи, левантинцы,[17 - Европейцы, родившиеся в странах Востока.] вышколенные и всегда готовые услужить официанты… Пройдя через залу, они сели на свое обычное место за столиком в углу. На пути от дверей до этого столика Джевдет-бей, как это всегда с ним случалось, пришел в волнение и преисполнился радужных надежд. В голове роились самые разнообразные мысли. Подбородок он старался держать повыше, но румянец на щеках все равно выдавал волнение. Фуат-бей, как всегда, это заметил и ободряюще улыбнулся, а потом стал расспрашивать приятеля о помолвке. — Все было, как я тебе говорил, — ответил Джевдет-бей. — Спасибо Недим-паше! Если бы не он, ничего не было бы. Свадьба тоже будет в его особняке. — А кстати, откуда ты знаешь Недим-пашу? — Да ниоткуда. Просто он однажды зашел в мою лавку. Это единственный паша, с которым я знаком. Ты ведь знаешь, среди моих родственников таких людей нет. Я Недим-паше, должно быть, понравился. Если бы не он, я и девушку эту, свою невесту, не нашел бы. Ты же меня знаешь. Откуда бы я смог узнать, что у Шюкрю-паши есть дочь на выданье? И знакомых, сведущих в таких вопросах, у меня нет — Джевдет-бей скромно потупился, словно младший брат, ожидающий утешения и ласки от старшего. Тут к ним подошел официант с меню. Фуат-бей с видом старшего брата, опекающего младшего, заботливо спросил Джевдет-бея: — Ты что возьмешь? Каждый раз, приходя в этот ресторан, Джевдет-бей открывал для себя что-нибудь новенькое. Большинство блюд он уже попробовал, и, подобно здешним завсегдатаям, успел выяснить, какие из них ему нравятся, очень нравятся, не нравятся или оставляют равнодушным. Сначала он заказал свое любимое мясо под соусом и силькме[18 - Мясное блюдо с мелко нарезанными овощами.] с баклажанами и оливковым маслом; потом осмелился на осторожный эксперимент и заказал на десерт нечто под названием супангле. Когда официант отошел, Фуат-бей, кивнув в сторону столика у окна, рассказал Джевдет-бею, что за люди там сидят. Толстяк — Галип-паша, а бледный европеец — Гюгенен, директор компании «Анатолийские железные дороги». Между ними сидел худой переводчик в очках. Джевдет-бей постарался хорошенько запомнить, как они выглядят. Потом Фуат-бей стал рассказывать, как идут у него дела, и они еще раз с удовольствием обсудили планы совместной деятельности. Когда официант принес блюда, Фуат-бей оживился и завел речь о своих любимых кушаньях. Его мать делала очень вкусные манты, и он наставительно, словно школьный учитель, но в то же время весело и увлеченно принялся рассказывать, как именно следует их готовить. Потом, недоуменно подняв брови, сказал: — Какой-то ты сегодня невеселый. — Брату меня серьезно болен. — Ах вот оно как! Что с ним? — Туберкулез. Не сегодня-завтра может умереть. — Очень жаль. Твой брат ведь из них, из младотурок, не так ли? Ты, помнится, говорил, что он жил в Париже. Как бы то ни было… Жаль, что он болен, но, друг мой, если он один из них, ты должен гордиться, что у тебя такой брат! Джевдет-бей порылся в памяти, вспомнил, что никогда не говорил Фуату, будто Нусрет — «один из них», и бросил на приятеля подозрительный взгляд. — Да не бойся ты! Кого боишься-то — меня, что ли? Тут и знать ничего не нужно, достаточно немного поразмыслить. Твой брат десять лет жил в Париже, до этого окончил военно-медицинскую академию, не так ли? К тому же характер резкий, неуживчивый… Как тут не быть младотурком? А тебе следовало бы им гордиться, серьезно говорю. Слова приятеля так удивили Джевдет-бея, что он, не найдясь с ответом, повторил только: — Он очень серьезно болен. Боюсь я за него. — Вот если бы ты еще его понимал… — Я понимаю, — с некоторой неуверенностью в голосе сказал Джевдет-бей. — Вот как раз сегодня подумал: понимаю, но не могу ему это объяснить! — Правильно, это все из-за его характера. Ему не нравится твой образ жизни, а больше он ничего знать не желает. Эх, были бы вы оба чуть терпимее, смотрели бы на вещи чуть шире — и замечательно уживались бы. Вы ведь друг другу замечательно подходите. Вижу, ты меня не понял. Вот подумай: чего хотят твой брат и такие, как он? Конституции, парламента, свободы, упразднения абсолютизма. Если потребуется, готовы свергнуть Абдул-Хамида. Тебя же подобные идеи пугают, потому что кажутся непонятными и страшными, потому что ты не понимаешь, какая от них может быть польза, потому что боишься доносчиков, боишься, как бы не случилось с тобой беды! — Никогда я не интересовался политикой, — вставил Джевдет-бей. — Я торговец и не понимаю, какая мне от нее может быть выгода. — Знаю, знаю! Послушай: если свобода, которой они так хотят, все-таки наступит, какой тебе от этого будет вред? Ведь ровным счетом никакого! — Не вижу я, какой в политике может быть прок, — стоял на своем Джевдет-бей. — Конечно, так думать очень удобно. Но ты не прав. Жизнь сложнее, чем тебе кажется! Вот ты говоришь, что понимаешь своего брата, но на самом деле — не понимаешь. Чего он хочет? Свободы, прав. И вот подумай… Я же тебя ничего не прошу делать, ты только подумай немного — и поймешь. Ничего страшного тут нет. В конце концов, ради чего мы живем? Ведь не только же ради того, чтобы зарабатывать деньги. Нет! Семья, дом, дети… Вот ради чего! Но там, где нет политической свободы, свобода частной жизни тоже ограничена. Разве плохо было бы, если бы здесь была свобода, как там, в Европе? Наших женщин, словно рабынь, тащат в суд, едва заметят, что они не соблюдают пост в Рамазан! Но хуже всего, хуже всего вот что: из-за всех этих проклятых запретов и обычаев торговлей занимаются не мусульмане, как мы с тобой, а только армяне, евреи да греки. Да и я не то что бы совсем мусульманин. Один ты такой! — Да, это так, — сказал Джевдет-бей. — Но мне о подобных вещах лучше не думать. Я против султана не пойду! — Дорогой мой, да кто же тебя просит идти против султана? Но разве ты не желаешь своей стране блага? Пусть будут хоть какие-то реформы, самые умеренные — или ты и на это не согласен? — Не вижу я в этом прока… Хотя ладно. Допустим, что вижу И что дальше? — Как же так — не видишь прока? Или ты хочешь сказать, что в нашей стране, в нашем государстве дела обстоят замечательно и все устроено наилучшим образом? Что все должно остаться как есть? Ты это хочешь сказать, Джевдет? — Этого я не говорил! — А как же тогда? Послушай, дела у империи плохи. Свободы нет, государство в кризисе, все прогнило, неужели ты этого не видишь? А если видишь… Эй, почтеннейший, эти тарелки можешь уже убрать. Так вот, если ты это видишь, то должен понимать, что нам нужен прогресс, что нам нужно стать хотя бы немножко более похожими на европейцев! Но быть похожим на европейца — это не значит обедать здесь со всеми этими снобами, танцевать, говорить по-французски и носить шляпу. Нужно понимать важность прав и свобод. Что скажешь? — Скажу, что мне, торговцу, лучше во все это не лезть, — улыбнувшись, проговорил Джевдет-бей. — Ах, чтоб тебя! Экий ты упрямый, не прошибешь! Все ты понимаешь, притворяешься только. Ну хорошо, Джевдет, скажи, в чем для тебя смысл жизни? Заработать много денег и создать семью? — Это уже немало, — снова улыбнулся Джевдет-бей. Фуат-бей, глядя на него, тоже не смог сдержать улыбки: — Как ты, однако, решительно настроен! Просто диво! Но, милый мой, ты совершаешь ошибку. Смотри, не говори потом, что я тебя не предупреждал. — Какую такую ошибку? — удивленно поднял брови Джевдет-бей. Фуат-бей, наслаждаясь произведенным эффектом, не спеша закурил и только потом продолжил: — Рано ты жениться надумал, вот что я тебе скажу. — Ах вот ты о чем! Нет-нет, наоборот, затянул я с этим делом! — Вот тут ты не прав. Тебе следовало бы еще немного обождать, и тогда ты смог бы найти пару получше. Повремени немного, постарайся понять младотурок, и все у тебя будет замечательно. — Ты меня просто пугаешь, — усмехнулся Джевдет-бей. — Ты, должно быть, тоже младотурок. О чем ни заговоришь, везде у тебя они. — Смейся-смейся. А я тебе точно говорю: поторопился ты. Послушай меня внимательно. Абдул-Хамид вскоре или умрет, или будет свергнут. После этого… — Фуат-бей замолчал, ожидая, пока официант поставит на столик тарелки с десертом, — после этого влияния младотурок возрастет. Они придут к власти… Не гляди на меня так изумленно, я серьезно говорю. Это всем известно. — Вот уж не знал, что у тебя такие мысли! — Джевдет, милый, ты всегда в подобных вопросах разбирался лучше меня, а не знаешь! Знал бы, так понял, что продешевил. Что за человек Шюкрю-паша? Я специально навел о нем справки. Финансовые его дела из рук вон плохи. Он продал свои земли, а особняк в Чамлыдже[19 - Район в азиатской части Стамбула.] сдает постояльцам. Ему пришлось даже продать одну из своих карет. Да и должность у него так себе. Ты думал, что нашел невесту из хорошей семьи, но на самом деле эта женитьба выгодна им! — Я вовсе не о выгоде думал, когда искал невесту! — Ладно-ладно, не сердись. По крайней мере, тебе следует понимать, что происходит. Вот ты говоришь, что понимаешь своего брата, а на самом деле — не понимаешь. — Ты меня все пытаешься втянуть в политику. Не знаю, как тебя, а меня она вовсе не интересует, — твердо сказал Джевдет-бей. — Политика — одно, а торговля — совсем другое. У меня отродясь никаких политических запросов не было. Я вообще не считаю, что это правильно — заниматься политикой! — Вот опять этот твой принцип: или все, или ничего. Гибче надо быть, шире смотреть на вещи! У тебя к любому явлению лишь два подхода: или ты против, или уж всецело за, середины нет! И брат твой такой же. Он как раз против. Насколько я понимаю, он в своем отрицании дошел до того, что настроился против самой жизни. Я вовсе не шучу. Такой уж у вас характер. Ты думаешь только о торговле да о женитьбе, а все остальное считаешь пустым, ненужным. Но ведь это не так! — Фуат-бей положил нож и вилку на край тарелки. — Всегда можно найти компромисс. Компромисс, Джевдет! Вот чему вам с братом следовало бы поучиться. Вы ведь так друг на друга похожи, а сами этого не замечаете! Джевдет-бей счел нужным поточнее сформулировать свою недавнюю мысль: — Не понимаю, что ты хочешь этим сказать, но повторю еще раз: богат Шюкрю-паша или беден, значения не имеет. Я не из-за денег женюсь на его дочери. — И все-таки ты женишься именно на дочери паши! Не смотри на меня так. Ничего плохого в этом нет, это даже правильно. Ты хочешь в жены хорошо воспитанную девушку. А такую девушку в наше время можно найти только в семьях пашей, придворных… Паше же хотелось найти для дочери богатого жениха, вот ты и пришелся ко двору. — Я так не думаю! Я думаю, что… — начал Джевдет-бей и вдруг понял, что все то, о чем говорил сейчас Фуат, уже сотни раз приходило ему в голову, только он не решался открыто себе в этом признаться. — Я думаю, что… Мне нужна хорошая семья. И еще хочу, чтобы торговля шла хорошо. Хорошая жена, дети… Вот и все, что мне нужно! — Ты все время говоришь одно и то же. Но разве политика этим твоим целям препятствует? Что ты вообще понимаешь под политикой? Если бы ты немного подумал… Тут Джевдет-бей, сделав вид, что ему наскучил этот разговор, перебил приятеля: — Фуат, ты меня путаешь. В заговор, что ли, какой-нибудь хочешь меня втянуть? Этими делами ты лучше занимайся со своими друзьями-масонами, а я в них ничего не смыслю. — Ох и хитрец же ты, братец! — криво усмехнулся Фуат-бей. — Я тебе все пытаюсь втолковать: гибче надо быть, гибче! Откажись от этого своего «или все, или ничего»! Пойми, что жизнь состоит из маленьких компромиссов. Семья, лавка — все это хорошо, но разве в жизни ничего больше нет? Если нет, то такая жизнь ограниченна, скучна и пресна. Измени взгляд на мир, стань более открытым — таков мой тебе совет. И твоему брату я бы тоже самое посоветовал. Я с ним, конечно, не знаком, но, кажется, он тоже любитель крайностей. — Вот-вот! Крайности! Я это тоже в нем заметил, только слова точного не мог подобрать. Это значит принять какое-то решение и всю жизнь ему следовать. Он решение принял — не знаю уж какое — и пытается его выполнить. И я это отлично понимаю! И уважаю! Но вот только объяснить ему это никак не могу, — выпалил Джевдет-бей и прибавил с раздражением: — Потому что времени нет! — Вот видишь! Вы с братом не живете по-настоящему, что он, что ты. Не обижайся, но это так, — сказал Фуат-бей и приставил руки к глазам на манер лошадиных шор: — Только это вы и видите, а больше ничего как будто и нет! Но разве такова жизнь? Что вообще значит — жить по-настоящему? Это значит видеть мир во всех его красках, испытывать все, что он предлагает! Как по-твоему, Джевдет? — Глупый вопрос! — отрезал Джевдет-бей. — Я жизнью вполне доволен. — Ну вот, даже подумать боишься! — Нет, подожди! — сказал Джевдет-бей и, подумав, заявил: — Жить по-настоящему — это значит жить хорошо. — Сказал и тут же понял, что этак он признает правоту Фуат-бея. — Нет-нет, не так! — и сердито зачастил: — Не знаю. Никогда об этом не думал. Глупый вопрос. И пожалуйста, Фуат, не заводи больше такие разговоры. И о военных в Салониках я не хочу ничего слышать. Пожалуйста, не втягивай меня в эти дела! Можешь считать, что я уже забыл все, что ты мне сегодня сказал. — Какой же ты, милый мой Джевдет, упрямый! Истый турок! — сказал Фуат-бей улыбаясь, велел официанту принести счет и все с той же улыбкой продолжил: — Не прошибешь тебя! И все же я рад, что у меня есть такой друг, как ты. Джевдет-бей тоже улыбнулся. От сердца отлегло — разговор о страшных и неприятных вещах был закончен. Счета за совместные трапезы они с приятелем оплачивали по очереди, сейчас был черед Фуат-бея. Когда вышли на лестницу, кто-то окликнул Джевдет-бея: — О, осветитель Джевдет-бей, приветствую! Каким это ветром вас сюда занесло? Это был Моше, торговец табаком из Сиркеджи. Джевдет-бей попытался приветливо улыбнуться. — А не вы ли бомбу-то подложили, Джевдет-бей? А? — Шутка явно понравилась Моше, и он сам над ней посмеялся. — Нет, в самом деле, что вы тут делаете? Джевдет-бей тоже усмехнулся, словно это была удивительно милая и тонкая шутка. «Что же я здесь делаю?» — думал он, спускаясь по лестнице. Сейчас он казался себе усталым, слабым и смешным. Попрощался с Фуат-беем и подошел к своей карете. Вверху, прямо над головой, огромной пустой тарелкой висело солнце. «Ох, ну и жара! — простонал Джевдет-бей. — Так, куда я сейчас?» Велев кучеру ехать в Тешвикийе,[20 - Один из кварталов района Нишанташи.] Джевдет-бей сел в раскаленную карету которая снова, покачиваясь, пустилась в путь. Глава 7 В ОСОБНЯКЕ ПАШИ Покачиваясь вместе с каретой, Джевдет-бей печалился о том, что не может вздремнуть после обеда, и размышлял о своей жизни. «Что значит для меня — жить? Ну и вопрос Фуат задал! А я ему — глупый, мол, вопрос! И действительно глупый. Не хочу об этом думать. Что такое жизнь? Где он таких вопросов-то понабрался? Поди, из европейских книг, от бог знает в каких заговорах замешанных людей! Что такое жизнь? Глупый, глупый вопрос! Я над ним даже смеюсь. Ха-ха-ха. Как Моше смеялся. Какую он, однако, дурацкую шутку отпустил! Не я ли подложил бомбу? Нет, я побил черепицу. Из-за этого протекла крыша, все на меня злобно смотрели, весь класс был по колено в воде. Ну и страшный же был сон! Я мог бы понять, что он предвещает такой скверный день. Кстати, сколько времени? Скоро восемь! Шюкрю-паша, должно быть, меня уже ждет». Шюкрю-паша пригласил его в свой особняк, чтобы расспросить о планах на будущее. Об этом Джевдет-бею сообщил посланный с приглашением слуга, однако он догадывался, что на самом деле паше просто хотелось перемолвиться с кем-нибудь словечком, и пригласил он его исключительно от скуки. При мысли о Шюкрю-паше Джевдет-бей невольно вспомнил и то, что говорил о нем Фуат-бей. «Что земли он продал, я знал, и что особняк собирается продавать, тоже знал, а вот про карету не знал! Если уж он продает карету, значит, дела у него совсем плохи. Может, Фуат прав, и я совершаю ошибку? Нет-нет, нехорошо так думать. Мне нужна только Ниган, больше ничего не нужно». Вспомнив о Ниган, Джевдет-бей пришел в хорошее расположение духа. «Да, я видел ее всего два раза, — сказал он сам себе, и в памяти вновь всплыла та ужасная сцена в пансионе. — Два раза увидел и понял, что она девушка хорошая. Ну и что тут такого? Неужели так сложно понять, что за человек перед тобой? К тому же мы ведь разговаривали…» Первый раз Джевдет-бей увидел Ниган, выглянув из окна селямлыка[21 - Мужская половина дома.] особняка Шюкрю-паши. Второй раз — в том же особняке, во время глупой церемонии, именующейся помолвкой. Тогда они и поговорили. «Как поживаете, сударыня?» — спросил Джевдет-бей, а Ниган ответила: «Хорошо, эфенди, а вы?» При этом она старалась выглядеть спокойной и степенной, словно много повидавшая на своем веку старуха, но покраснела и, смутившись из-за этого, сразу же ушла. Видно было, что она девушка гордая, но вроде бы хорошая. С того самого дня она заняла прочное место в планах, которые Джевдет-бей строил относительно своей будущей семьи и дома. Красавицей ее назвать было нельзя, но представлениям Джевдет-бея о том, какой должна быть жена, Ниган вполне соответствовала, а это было самое главное. В жаркой карете после сытного обеда Джевдет-бей начал клевать носом и пожалел, что не выпил кофе. Чтобы взбодриться, закурил и стал обдумывать, о чем можно поговорить с пашой. Карета доехала до казарм военной академии и свернула в сторону Нишанташи. «Надо сказать паше, что я собираюсь купить дом в этих местах», — подумал Джевдет-бей, и тут он вспомнил Зелиху-ханым, от которой собрался отделаться, а потом — Хасеки, тетушку Зейнеп и Зийю. Вспомнив, как оценивающе мальчик рассматривал его, Джевдет-бей почувствовал раздражение. «Странный ребенок. Как будто уже сейчас, в этом возрасте, что-то в уме прикидывает. Смотрит так, словно в чем-то тебя обвиняет!» Карета между тем свернула на площадь Нишанташи. Выглянув в окно, Джевдет-бей внимательно осмотрел каменный дом на углу. В этот дом он уже заходил и решил тогда, что он ему нравится и вполне соответствует его представлениям о жилище, необходимом для семейной жизни. Глядя на растущие в саду перед домом липы и каштаны, Джевдет-бей сказал сам себе: «Какое милое место!» — и решил еще раз осмотреть дом на обратном пути. Мысли о будущей семейной жизни привели его в благостное расположение духа, но когда карета поравнялась с мечетью Тешвикийе, он снова разволновался и стал думать о том, достаточно ли хорошо одет. Еще в карете он отметил, как заколотилось в груди сердце. Выйдя из кареты, Джевдет-бей снова, как, впрочем, с ним бывало каждый раз, ощутил чувство вины. Обширный сад перед особняком был пуст и недвижен, только на краю небольшого мраморного бассейна сидел воробышек и пил воду. Подойдя к дверям, Джевдет-бей потянулся к круглой латунной ручке, но двери открылись сами, и возникший на пороге слуга сообщил, что паша ожидает гостя наверху. Опасаясь невзначай скрипнуть ступенькой, Джевдет-бей поднялся по лестнице. На площадке его встретил другой слуга, приветствовавший его теми же словами: паша ожидает гостя. «Вот это дом, вот это семья!» — пробормотал Джевдет-бей себе под нос. На лестничной площадке в углу тикали часы, размахивая огромным маятником; больше никаких звуков слышно не было. «Все здесь отлажено, как часы!» Джевдет-бей вошел в просторную комнату, в которой, однако, никого не было, кроме безмолвных вещей: скамьи, диванов, кресел… В комнате было прохладно. Джевдет-бей прошелся туда-сюда, потом остановился перед висящей на стене картиной и подумал, что другие люди, глядя на картины, испытывают некое душевное волнение. Осмотрел расшитое золотом кресло с ножками, напоминающими кошачьи лапы. В углу стоял небольшой сундучок, инкрустированный перламутром. Размышляя, зачем нужен здесь этот сундучок, Джевдет-бей заметил на стуле рядом такую же инкрустацию. Обернувшись, он увидел, что и кресло, и диван тоже инкрустированы перламутром. И тут его прошиб холодный пот: на диване кто-то лежал. Шюкрю-паша собственной персоной. Джевдет-бей замер на месте, не в силах сообразить, что же ему теперь делать. Потом додумался выйти из комнаты. Постоял немного за дверью, прислушиваясь к тиканью часов, и, собравшись с духом, снова вошел. Стараясь не глядеть в сторону паши, громко кашлянул. — А, как же, как же, наш зять пришел! — пробормотал паша и встал. — Проходи, сынок, проходи. Я не спал, так, думаю, прикорну немного. — Почивать изволили? — спросил Джевдет-бей, подходя к старику. — Нет, не спал. По правде говоря, осоловел немного. За обедом хватил лишнего, — ответил паша. Увидев, что Джевдет-бей тянется к его руке, чтобы поцеловать ее, проговорил: — Не надо, сынок, не надо, — но руку не убрал. — Пусть и тебе столько же раз будут руку целовать. Кстати, почему это ты не пришел к обеду? — Не знал, что вы меня приглашали и к обеду, господин паша. — Как так? Бекир тебе не сказал? — вопросил Шюкрю-паша, и по нарочитому гневу в его голосе стало понятно — он вспомнил, что и в самом деле не приглашал Джевдет-бея к обеду. — Ладно, я ему покажу! Гость без обеда остался! Ну да что поделаешь. В конце концов, главное-то — беседа, не так ли? А трапеза — предлог. — И паша махнул рукой, словно говоря, что все — пустое. — Кофе выпьем или коньяку? Или подожди, лучше кофе с ликером. Да ты садись, садись. — Паша потянулся и зевнул. — Ох, перебрал я за обедом! Позвав слугу, паша велел принести кофе и ликер. Потом, повернувшись к Джевдет-бею, сказал: — Жарко сегодня, не правда ли? — Да, жарко, — ответил Джевдет-бей. — В такую жару на улицу не выйдешь, — сказал паша и тут же уточнил: — Я, по крайней мере, не выхожу. А ты, интересно, чем сегодня занимался? Джевдет-бей рассказал о событиях первой половины дня, не заостряя внимание на болезни брата, зато подробно остановившись на обеде в клубе. О поездке в Хасеки он не обмолвился ни словом. — Молодец! — сказал паша, но потом прибавил: — Хотя, ты, конечно, еще молод. В твоем возрасте все шустрые. — На его лице вдруг появилось какое-то ребячливое выражение. — Тебе сколько лет? — Тридцать семь. — Я в твоем возрасте — или, может, будучи лет на пять постарше — дослужился уже, хвала Аллаху, до министерской должности. Но тогда было совсем другое время. Теперь, чтобы продвигаться по службе, надо из кожи вон лезть, других топить… Да к тому же мне везло… К чему это я? — Паша все с тем же ребячливым выражением на лице улыбнулся и пригладил бороду. — Иди-ка сюда, сядь со мной рядом. А то сел так, что мне лица твоего не видно. Вспотевший Джевдет-бей пересел к паше, на тот самый диван, где тот только что дремал. Слуга принес кофе и ликер в маленьких хрустальных рюмках. — Любишь клубничный ликер? — спросил паша и крикнул вслед уходящему слуге: — Принеси нам еще ликера! А еще лучше всю бутылку! Свою рюмку паша осушил одним глотком и поглядел на Джевдет-бея. Ему явно хотелось, чтобы тот развлек его каким-нибудь рассказом. — А еще чем-нибудь ты занимался сегодня? — спросил он. — Нет, господин паша, лавка очень много времени отнимает, — виновато ответил Джевдет-бей. — A-а, лавка! Ну да. А с кем встречаешься, общаешься? Друзья твои кто? — Коммерсанты… Фуат-бей, про которого я вам рассказывал, например. — Этот Фуат-бей из Салоник? — Да, господин паша. — Гм… И что он говорит? О покушении на султана что говорит? — Да он ничего не знает, паша. Мы с ним об этом не говорили. — Не знает или не говорили? — Не говорили, господин паша! — А если не говорили, почему ты думаешь, будто он ничего не знает? Увидев растерянное выражение на лице Джевдет-бея, паша усмехнулся, очевидно гордясь тем, какой он, паша, сообразительный, и осушил еще одну рюмку. Растерянность будущего зятя, должно быть, немало его позабавила — он снова усмехнулся и похлопал Джевдет-бея по спине. — Молодец, молодец, правильно. Таким и надо быть — аккуратным и осторожным. Джевдет-бей покраснел. — Да, таким и надо быть. Твоя осторожность мне очень нравится. Торговец в особенности должен быть осторожным. А ты мало того что торговец, так еще и мусульманин. Тебе труднее всех приходится. И ведь дела у тебя хорошо идут! Раньше деньги кому в руки плыли? Гяурам и бессовестным казнокрадам-чиновникам. А теперь пришло время таких, как ты, — трудолюбивых, осторожных, умеренных. — Паша взглянул на свою пустую рюмку и улыбнулся: — Какие они маленькие! Не замечаешь, как выпил. Да, твоя умеренность — важное качество. У нас все постоянно бросаются в крайности. Кроме того, нужно уметь держать язык за зубами — что в торговле, что в политике. — Паша снова наполнил свою рюмку и разом осушил ее. — Да, держать язык за зубами. Раз уж я нынче столько выпил, я тебе расскажу кое-что… Я себе всю жизнь испортил из-за того, что не сумел промолчать в нужный момент. Сейчас расскажу. Разволновавшийся паша поменял позу, снова налил в свою рюмку ликер и начал рассказ: — Покойный Рюштю-паша составил мне протекцию, и я стал министром. Как его бишь… Да, министром по делам общинных имуществ. Не прошло и полу-года — разразился мятеж Али Суави.[22 - Али Суави (1838–1878) — турецкий писатель и общественный деятель, в мае 1878-го поднял мятеж против султана Абдул-Хамида II с целью восстановления на троне Мурада V. В мятеже участвовали студенты, солдаты и крестьяне.] Когда мы узнали, что случилось, скорее побежали с садразамом[23 - В Османской империи — высшее должностное лицо, великий визирь.] из Бабы-Али[24 - Бабы-Али — здание, в котором находилась канцелярия садразама, министерства внутренних и внешних дел и государственный совет.] во дворец. Меня тоже пригласили в покои его величества. Султан разговаривает с садразамом, я слушаю, ни жив ни мертв. Его величество говорит: эти мерзавцы, мол, хотят меня с трона скинуть, и министры тут наверняка тоже замешаны. Ошибочное мнение! Ну ошибся султан так ошибся, тебе-то что, Шюкрю? А я по молодости лет не сдержался и говорю: «Помилуйте, ваше величество, если бы в этом деле были замешаны министры, разве бы так все было? Разве с такой ничтожной кучкой людей большие дела делаются?» Его величество испугался: этот молокосос, стало быть, думал о том, как можно свергнуть султана, знает, как такие дела делаются, — опасно это! Тут же отправил садразама в отставку. И в новом кабинете для меня должности не нашлось. Двадцать семь лет прошло, а должности в кабинете для меня по-прежнему нет. За это время побывал я губернатором в Эрзуруме, в Конье… Был послом во Франции… Ждал-ждал, так приличной должности и не дождался. А почему? Потому что не держал язык за зубами. — Паша внезапно усмехнулся и тут же снова погрустнел. — А я всего-то и хотел, что услужить его величеству! Воцарилось молчание. Потом паша спросил: — Стало быть, ты не знаешь, что говорят о покушении? — Не знаю, — сказал Джевдет-бей. — Ну и хорошо. А если и знаешь, то никому не рассказывай. Ты мой будущий зять, ты мне нравишься, и я тебе дам один совет: никому не доверяй! А в особенности тем, кто болтает попусту. Времена нынче странные. Молодежь через одного революционеры. Знаю, ты человек осторожный, не позволишь втянуть себя в эти дела — и все-таки, будь осторожен! Если увидишь или услышишь что-нибудь такое — знай, рано или поздно они тебя тоже захотят втянуть. Не поддавайся! Как увидишь, что у них дурное на уме, что они и тебя погубить хотят — беги прочь и расскажи кому надо. Мне кажется, мой младший сын увлекся этими революционными бреднями. Он учится в военно-медицинской академии. По четвергам и пятницам приводит сюда своих однокашников. Запрутся в комнате, курят и часами о чем-то говорят. Если я внезапно к ним захожу, тут же замолкают, а некоторые еще и глядят на меня волками. Понятно, конечно, — люди молодые, горячие, восторженные. Но всякий ли захочет понять? Наш мальчик — чистая душа, не интриган, не заговорщик. Но разве это будут брать в рассуждение? Так что я на всякий случай, чтобы не подумали чего плохого, пишу во дворец об этих сборищах, сообщаю. Он ведь наивный, жизни не знает, того и гляди попадет в беду! Прав я? — Правы, господин паша! — Э, да ты и первую рюмку все никак не допьешь! Допивай, я тебе еще налью. Так вот, мой младший сын — простая душа. Что скрывать — мать моих сыновей хоть и была в молодости красавицей, умом похвастаться не могла. Вот мать моих дочерей — та умница. Весь дом на ней держится. А младший сын — мальчик простодушный, да… Собственно, я больше-то старшего люблю — только тс-с, кроме тебя я никому этого не говорил. Этот пойдет в гору! Весь в отца! Пока он еще на скромной должности в канцелярии министерства иностранных дел, но знает, что к чему в этой жизни. Вот его я люблю! Шалун! Выезжает в Чамлыджу, бывает в Кагытхане, развлекается… В Бейоглу завсегдатай… А сколько у него знакомых! Всех знает, и все его знают и любят, но, заметь, никакого панибратства ни с кем. Все у него в меру! Да будет тебе известно: для того чтобы сделать хорошую карьеру на государственной службе, знакомства и связи не менее важны — а может, и более, — чем прилежание и способности. Гляжу я на него и вспоминаю, каким сам был в юности. Интересно, какой паша его возьмет под крыло? Без этого ведь никак нельзя. В торговле, вероятно, и можно быть самому по себе, а в политике, в нашей-то стране — ни за что! От меня толку уже не будет — тридцать лет обо мне не вспоминали, теперь и подавно не вспомнят. Хоть бы, думаю, попал он под покровительство к дельному паше, — тут Шюкрю-паша издал короткий смешок и снова наполнил свою рюмку, — потому что у плохого паши придется затягивать пояс потуже. А наш-то — жизнелюб! — Паша вспомнил о чем-то, и на его лице появилось озабоченное выражение. — Была у нас карета, он ее заказал по своему вкусу. Запрягал в нее лошадей разной масти: чалую и вороную. Жаль, продал я эту карету — слишком много на нее уходило денег. И я вот еще что скажу: этот дом весьма недешево мне обходится. А Ниган в такой обстановке выросла, привыкла. Тебе придется это учитывать… Карету мы продали, теперь и особняк в Чамлыдже продаем… Не знаю, понимаешь ли ты, о чем я говорю? — Понимаю, господин паша! — Молодец. Значит, мы друг друга понимаем, — сказал паша и улыбнулся. — Наше время уходит. На Абдул-Хамида покушаются, молодежь сплошь революционеры. Все чем-то недовольны. Кто бы мог подумать, что на Абдул-Хамида могут совершить покушение? Скинут его, вот увидишь. Он обо мне за двадцать семь лет ни разу не вспомнил, но я зла не держу. Вся моя служба на годы его правления пришлась. Министром был, пашой, губернатором, послом… За своих детей я, в общем, спокоен. Когда я губернаторствовал в Эрзуруме, подыскал дешевый участок земли. Дай, думаю, куплю. Там у меня есть управляющий — и себя не обижает, и нам отсылает кое-что. Но, может, и эти земли придется продать. Уж больно дорого обходится особняк! Как тут тебя не ценить? За будущее Ниган я спокоен. — Спасибо, паша, — сказал Джевдет-бей и покраснел. — А что ты не из знатной семьи, так это пустяки! Что это ты, однако, никак рюмку не допьешь? Уж больно ты осторожен, — сказал паша, качая головой. Джевдет-бей, смутившись, допил сладкий, вязкий ликер. — Вот молодец! Не умер ведь? То-то, дай-ка я тебе еще налью. Не робей! Понял, ты при мне не хочешь пить из уважения. Ценю, ценю. Но ты эти церемонии оставь, мы ведь с тобой теперь друзья! Вот скажи-ка мне, ты в свободное время чем себя развлекаешь? Гуляешь, повесничаешь? — Так ведь, господин паша, не остается у меня свободного-то времени! — Ну-ну, меня стесняться нечего! — Я серьезно говорю! Раньше, бывало, ездил в Шехзадебаши, а теперь и на это времени нет. Паша снова покачал головой: — А что же ты тогда так улыбаешься? Блудливая улыбочка, меня не проведешь! Джевдет-бей впервые почувствовал некоторую неприязнь к старику; мысль о том, что он может перестать уважать пашу, его испугала. — Все молчишь! И чего молчишь, спрашивается? Это уж чересчур! — сказал паша. — Я, слава Аллаху, пожил, земных благ вкусил. А ты? Нет-нет, ты тоже, должно быть, малый не промах, только… — Увидев застывшее выражение на лице Джевдет-бея, паша осекся. — Ладно-ладно, не будем об этом. С тобой, однако, не поговоришь. Я все говорил, а ты только слушал. Раз уж ты такой молчун, давай тогда хотя бы в нарды сыграем. Рука у тебя сильная? — Не знаю, — сказал Джевдет-бей с тем же застывшим выражением на лице. Сели играть в нарды. Глава 8 О ВРЕМЕНИ, О СЕМЬЕ, О ЖИЗНИ Джевдет-бей не любил нарды. Две первые партии вчистую проиграл. «Мой брат борется за жизнь, а я тут в нарды играю», — крутилось у него в голове. Потом кости стали падать удачно, он несколько раз выиграл, и паша уже было расстроился, но тут Джевдет-бей опять начал проигрывать. Когда паша один раз вышел из комнаты, Джевдет-бей взглянул в проем открытой двери на часы, что стояли на лестнице, и с удивлением увидел, что время приближается к одиннадцати; понял, что в лавку уже не успеть, и разозлился. Страсть паши к нардам и его болтливость теперь казались ему отвратительными. Паша между тем не замолкал: рассказывал о каком-то парижском театре, который ему случалось посещать в бытность послом, о неблагодарности какого-то своего секретаря, об источнике, который он распорядился устроить в Конье, о похождениях молодых лет и о взятке, которую отказался принять, будучи министром. Когда Джевдет-бей проиграл очередную партию, в комнату вошел слуга и обратился к паше: — Госпожа собираются в Шишли к Наиме-ханым, изволят просить карету. — Пусть берет. Куда мне ехать в такую жару? — сказал паша, но потом вдруг поднялся на ноги. — Хотя подожди. Поздно уже! Иди спроси, когда она собирается выезжать. Я, может быть, в клуб поеду. Паша снова уселся на стул и улыбнулся Джевдет-бею, стараясь, чтобы улыбка выглядела добродушной. Потом ему два раза подряд выпали две шестерки, но пашу, казалось, это уже не обрадовало. Он сложил нарды и снова встал. — Поехать, что ли, в клуб, поболтать с кем-нибудь? — пробормотал паша, обращаясь сам к себе. Потом обернулся к Джевдет-бею: — Что скажешь? Не хочешь ли поехать со мной в клуб? — Боюсь, господин паша, что буду вам в тягость, — ответил Джевдет-бей. На какое-то мгновение ему показалось, что старик и в самом деле хочет взять его с собой, но потом он понял, что не оправдал ожиданий паши и на сегодня ему уже наскучил. — Да нет, сынок, какая такая тягость, — неискренне сказал паша. Потом голос его погрустнел: — Люди, дожив до моего возраста, живут впустую. Не знают, чем день занять. Вот я все вспоминаю, вспоминаю… Но ведь нужно же этими воспоминаниями с кем-то поделиться, Я был в Европе, знаю: там люди пишут мемуары, печатают их в газетах, издают книги. А здесь? Да попробуй я хоть слово написать — беды не оберешься. Хе-хе. Свободы здесь нет, сынок, свободы! Да здравствуют младотурки. — Последние слова он произнес вполголоса. — Молодец мой младшенький! Хм… Вот скажи, ты знаешь, как надо жить? Смог ты это понять? Хотя не похоже, чтобы ты много книг прочел… Не обижаешься? — Что вы, господин паша! — сказал Джевдет-бей. Его бросило в пот. — Да-да, ты у нас вежливый, знаю! — сказал паша немного раздраженно и принялся ходить по комнате, чуть покачиваясь. — Вот ты, поди, думаешь, напился я! Видел ты когда-нибудь пьяного пашу? Собственно, ты пашей вблизи много видывал? Со сколькими разговаривал? Недим-пашу ты откуда знаешь, а? — Он однажды в мою лавку зашел, — пробормотал Джевдет-бей. Паша замер посреди комнаты и, глядя на Джевдет-бея так, словно увидел таракана, прошептал: — Торговец… Я раньше как-то не задумывался, что отдаю дочь за торговца… Да еще и доволен этим! Сынок, я тебя ценю, пойми меня правильно: если я и скажу грубое слово, так это оттого, что ты мне не чужой уже человек! — Паша все стоял на месте, лицо его застыло, словно он напряженно пытался вспомнить забытую молитву. — Как до такого дошло? Почему? Зачем бомбы? Все на султана ополчились! — То ли оттого, что ноги больше его не держали, то ли от огорчения паша тяжело осел на диван и взглянул на Джевдет-бея: — Ты мне понравился. Понравился, потому что я подумал, что ты похож на меня. Джевдет-бей попытался улыбнуться и сделать вид, что все идет именно так, как должно идти. Нужно было что-нибудь сказать, но слова никак не приходили в голову, поэтому он только молчал, чувствуя, как пот струйками течет под одеждой. Вернулся слуга и доложил, что госпожа уже собралась ехать к Наиме-ханым и намерена взять с собой дочерей. — Ладно, пусть едут! — сказал паша и прикрикнул: — Но скажи, чтобы допоздна не задерживались, а то пожалеют у меня! По безмятежному выражению на лице слуги было понятно, что он давно привык к пьяным выходкам паши. Понимающе улыбнувшись, словно был не слугой, а старым приятелем паши, он осведомился: — Эфенди, не подать ли чаю? — Подать, конечно, что стоишь? — буркнул паша. — Впрочем, принеси сначала кофе. Сынок, выпьешь со мной кофе? — Я, пожалуй, уже пойду, господин паша, — сказал Джевдет-бей. — Не буду больше вас беспокоить. — Что? Уходишь? Нет уж, я тебя так просто не отпущу! Постой, ты на меня обиделся, что ли? Джевдет-бей, не отвечая, уставился в пол. — А ну, сиди, где сидишь! — велел Шюкрю-паша. — Я тебя ценю, имей это в виду. Не ты первый к Ниган сватаешься. — Паша поднялся с дивана и тут заметил слугу, который по-прежнему стоял рядом. — Что ты стоишь?! Два кофе нам, да сахар клади умеренно! Ты ведь не очень сладкий пьешь? — спросил он, обернувшись к Джевдет-бею, и снова принялся мерить комнату шагами. — Наверное, не стоило мне столько пить. Дай, думаю, развею немного скуку… Подождем, когда женщины с каретой вернуться, и поедем в клуб! Куда они, бишь, едут? К Наиме-ханым! Зачем? Будут там пересмеиваться, чай пить, лясы точить, перебирать последние сплетни… Книги читают, о прочитанном говорят, да о платьях. Приехала тут из Франции портниха. Ходит по особнякам, платья шьет. Жена хочет ее позвать, сегодня утром говорила мне об этом… Будет с ней по-французски говорить, вспоминать те времена, когда мы жили в Париже… Девочки будут читать стихи. Я все дивлюсь, какие они у меня нежные, утонченные, будто француженки. Иногда думаю: вот бы моя вторая жена была дурой, зато красавицей! Или молодую жену взять? Но нет, только хуже будет. Радость уйдет из дома. Начнутся раздоры, ссоры… Лучше уж так. Жена у меня умная, и дочери в нее пошли. Они меня считают грубым, неотесанным. А кто им образование дал, кто их в Париж возил — об этом не думают. Захотелось вот им фортепиано — купил. Играют на нем, веселятся, читают, перешучиваются, передразнивают всех, словно мартышки — я этого не понимаю, но пускай развлекаются! Мне это даже нравится, даром, что я сердитым кажусь. Такой уж я человек. Да, нравится мне, потому что в доме должно быть шумно, весело! Это ж не кладбище. Да и потом, нужно усваивать европейские обычаи. Бывал я в Европе, видел, каких они там дел наворотили. А мы все ни с места. Огромные заводы, вокзалы, отели… Там и работать умеют, и развлекаться. Даже я — старик уже, а хожу в клуб. Слово-то какое: клуб! Нам заводы нужны! Кто их будет строить? Такие вот, как ты, коммерсанты. Ха! Где там… Вы все только продаете да покупаете, покупаете да продаете… Вот построили железную дорогу. Вагоны с хлопком и табаком отправляете, вагоны с люстрами и тканями принимаете — и знай себе подсчитываете прибыль! Нет-нет, ты мне нравишься, и на сердце у меня спокойно, потому что я Ниган за тебя выдаю. — Паша, все расхаживавший по комнате, внезапно остановился перед окном. — Смотри, карету подали. Сейчас они будут садиться. — И с игривой интонацией, словно разговаривая с приятелем по холостяцким шалостям, добавил: — Если хочешь посмотреть на свою невесту иди сюда! Джевдет-бею очень хотелось встать и посмотреть, но от смущения он так и остался сидеть. — Что, разве не хочешь посмотреть? — спросил паша. — Знаю, хочешь, но стесняешься. Это я виноват. И почему я ее сюда не позвал? Небо, что ли, на землю упало бы, если бы она сюда пришла? Я ведь не какой-нибудь замшелый ретроград. Да она, собственно, всегда сидит за обедом с гостями. Эх, надо было тебя к обеду пригласить! Я и пригласил, только Бекир забыл передать. Иди сюда, сынок, сейчас они будут садиться. Джевдет-бей встал со стула, изнывая от смущения и при этом улыбаясь, словно услышал хорошую шутку. Неуверенными шагами, будто пьяный, подошел к окну. — Ну вот, — сказал паша. — Разве может так быть, чтобы жених не хотел взглянуть на свою невесту? А знаешь ли ты, что она за человек? Я тебе скажу. Наша Ниган — умная девушка. Не из дурочек. Правда, первой красавицей ее не назовешь, ты сам видел. Изящная, утонченная, милая… Но, опять-таки между нами, не скажу, чтобы она была моей любимой дочерью. Тюркан симпатичнее, а Шюкран на меня похожа. Ниган — девушка скрытная, себе на уме. Ее можно развлечь какими-нибудь маленькими подарками, например, очень она любит фарфоровые чашечки. Обожает кататься в карете. О жизни-то она не так уж много знает. Я говорил, что она читает книги — стихи и французские романы, но не думай, что она так уж увлечена литературой. Читает, просто чтобы время занять, подобно тому, как его величество слушает полицейские романы, которые ему читают вслух. Европейские обычаи любит, но до определенной степени — все у нее в меру, прямо как у тебя. Не сказать, что нетребовательна, но и привередливой не назовешь. Мы, по крайней мере, такого за ней не замечали. Все, что в этом доме есть хорошего или плохого, она видела. Надеюсь, плохого не усвоила. Да, одну дурную привычку я за ней знаю — вечно глаза щурит. Ну вот, выходят. Карета стояла в маленьком дворике, затененном кроной чинары. Вначале Джевдет-бей увидел, как во дворике появилась высокая женщина в белом платье. По смешку за своей спиной он понял, что это жена паши. Затем, разговаривая между собой и глядя по сторонам, во дворик вышли дочери. «Они, должно быть, и не знают, что я здесь», — подумал Джевдет-бей, и снова его охватило странное чувство вины. Девушки выглядели оживленными и веселыми. Кто из них Ниган, Джевдет-бей не смог разобрать. «Семья!» — пробормотал он себе под нос. Тут в голове у него словно затикали часы, а чувство вины стало сильнее. «Одна из них, — испуганно сказал он сам себе. — Семья». Он попытался представить одну из этих тонких, легких как тень девушек в своей семейной жизни, которую так тщательно заранее продумал. Ощутил, как часто забилось сердце, и снова стало стыдно. — Что я за человек? — сказал он вслух. За спиной продолжал жужжать голос паши, но Джевдет-бей его не слушал: смотрел и смотрел, потея и испытывая отвращение к самому себе и своим влажным рукам. Там, внизу, двигалось, улыбалось существо, появления которого в своей жизни он так долго ждал, о котором столько лет мечтал. Такое далекое, такое неопределенно-непонятное! Раньше это существо жило только в его голове — в мыслях, но не в чувствах: чувства — это штука такая же тяжелая и неповоротливая, как совесть. Чем больше он потел, тем больше пропитывался чувством вины. Смотреть больше не хотелось. Хотелось одного — чтобы затих наконец хриплый голос паши, чтобы перестал он ходить туда-сюда. «У меня брат умирает», — пробормотал Джевдет-бей. Смутный, далекий образ в его голове вдруг приобрел более строгие очертания и стал понятен. «Я все продумал!» Вдруг на ум ему пришла лавка и должник Ашкенази. Он испугался. Кучер внизу открыл двери кареты. Вдруг в саду началось какое-то движение; послышался скрип колес, заржала лошадь. — A-а, это Сейфи-паша приехал! — обрадовался Шюкрю-паша. — Вот молодец! Из подъехавшей кареты проворно выбрался слегка сгорбленный высокий человек с черной бородой, горделиво откинул голову и посмотрел на женщин. Тут произошло нечто такое, чего Джевдет-бей не ожидал увидеть: девушки стали по очереди подходить к паше и целовать ему руку. — Браво! — сказал Шюкрю-паша. — Видишь, какие они у меня? А вот как раз Ниган. Джевдет-бея снова бросило в пот. Образ, который только что обрел очертания, снова стал далеким и расплывчатым. Она целовала руку Сейфи-паше. Осознать происходящее Джевдет-бею было нелегко. «Кто он? Чего хочет? Как?» — в страхе шептал он, думая о том, что с этим двигающимся внизу существом, целующим, склонившись, руку паше, он, Джевдет, проведет всю свою жизнь. «Может… может быть…» — пробормотал он, а потом попытался представить это шустрое нечто в своей дальнейшей жизни. — Сейфи, верный друг! — прочувствованно сказал Шюкрю-паша. Девушки быстро забрались в карету Джевдет-бей стоял у окна, глядя удаляющейся карете вслед. В комнату вошел слуга. — Сейфи-паша изволили нанести визит! — Знаю, знаю! Зови его сюда! — сказал Шюкрю-паша. Потом обернулся к Джевдет-бею: — Я ему когда-то оказывал покровительство, но он умнее меня оказался. Сумел понравиться его величеству. Он, как и я, был послом, только в Англии. А ты, смотрю, сам не свой. Хе-хе. Очнись! Что, увидел ее, а? Увидел, увидел! Сейфи молодец! И как он понял, что мне сегодня грустно и хочется с кем-нибудь словом перемолвиться? Дверь открылась, и два паши заключили друг друга на пороге в объятия. Выражение лица у Сейфи-паши было гордое, надменное. «А я кто? Простой торговец, и все тут!» — подумал Джевдет-бей. — Знаком ли ты с моим будущим зятем? — спросил Шюкрю-паша и представил гостей друг другу. Сели. Слуга принес кофе. Сейфи-паша искоса поглядывал на Джевдет-бея, тот ежился под этим взглядом и ерзал в кресле, а Шюкрю-паша о чем-то говорил. — Вы, молодой человек, чем занимаетесь? — ни с того ни с сего вдруг спросил Сейфи-паша. — Торговлей, господин паша! — Торговлей. Вот оно как… Торговлей, — протянул Сейфи-паша и снова повернулся к хозяину дома, всем своим видом показывая, что внимательно слушает. Шюкрю-паша между тем всячески расхваливал своего гостя и говорил о том, что истинных друзей становится все меньше и поговорить по душам уже почитай что и не с кем. Закончил он свою речь словами о том, что к будущему зятю теперь тоже испытывает самые дружеские чувства, но голос его звучал неискренне, а на лице было какое-то извиняющееся выражение. Тут Сейфи-паша вдруг снова взглянул на Джевдет-бея и спросил по-французски: — Quels livres lisez-vous, mon enfant?[25 - Какие книги вы читаете, сын мой? (фр.).] Сначала Джевдет-бея охватила паника, но он тут же собрался с духом и заговорил, запинаясь: — Monsieur, je lis Balsac, Musset, Paul Bourget et…[26 - Сударь, я читаю Бальзака, Мюссе, Поля Бурже и… (фр.).] Сейфи-паша прервал его на полуслове: — Это, сынок, хорошо, что ты хотя бы так знаешь французский. Главное — говорить, и дело пойдет на лад, — и, опять повернувшись к хозяину дома, завел разговор о последних политических слухах. Джевдет-бей смотрел на сгорбившегося Сейфи-пашу, на то, как движется в такт речи его борода, на Шюкрю-пашу, с наслаждением слушающего гостя, и думал о том, что Ниган — дочь одного из них, а другому только что целовала руку. От этих мыслей ему было не по себе. «Не так все должно было случиться. В этом есть что-то гнусное. Я не такой, я лучше!» — сказал он себе. Потом вспомнил, как Ниган садилась в карету, и вдруг с каким-то радостным, победным чувством понял, что она — ему под стать, а не им. «Да, я лучше, чем они. Лучше и чище!» И сразу все в этой заставленной вещами, пугающе-непонятной и непостижимой комнате показалось ему смешным и прогнившим. И так стало ему весело и хорошо, что он испугался, как бы не загрязнить, не испортить это чувство. «Вот прямо сейчас встану и уйду, немедленно!» — пробормотал он, но тут слуга принес чай. — Что ж ты лепешек не принес? — спросил Шюкрю-паша слугу и, похлопав гостя по колену, сказал: — Как ты интересно рассказываешь! Сейфи-паша нахмурился. Потом, обернувшись к Джевдет-бею, спросил: — Где живете, молодой человек? — Будем жить в Нишанташи. — Нет, сейчас-то где живете? — ворчливо переспросил паша. — В Вефа, — сказал Джевдет-бей и обрадовался, что его не захлестнуло раздражение, как он боялся. «Мы с Ниган будем жить в Нишанташи в том доме!» — подумал он. Ему хотелось как можно быстрее покончить с чаем и уйти из этого особняка. За чаем Сейфи-паша завел разговор о слухах вокруг покушения на султана. Его величество изволил сделать выговор министру полиции за то, что агенты сработали недостаточно внимательно. Садразам Ферит-паша сказал сегодня одному знакомому Сейфи-паши, что в деле найдена зацепка: удалось обнаружить регистрационный номер кареты, в которую была положена бомба. Затем паша стал рассказывать, кто во время покушения проявил храбрость, а кто перепугался. Разговор об этих последних особенно развеселил обоих пашей. Затем речь зашла о попавшем в трудное положение Фехим-паше и его любовнице Маргарет. Тут Шюкрю-паше показалось, что такую приятную беседу неплохо было бы увенчать рюмочкой коньяку. Слуга принес бутылку и пузатые коньячные рюмки. Паши завели разговор о том, какую смелость проявил султан, о том, как повезло шейх-уль-исламу Джемалеттину-эфенди и как, наоборот, не повезло двадцати шести погибшим. Кто и как именно испугался во время взрыва — эта тема доставляла пашам особенное удовольствие. Потом Сейфи-паша стал рассказывать об одном случае, имевшем место в бытность его послом в Англии. — Однажды приходит в посольство шифровка за подписью начальника канцелярии Тахсина: требуется, мол, немедленно приобрести и прислать говорящего попугая, причем и голова, и все перья у него должны быть непременно белыми. Ну, шифровка все-таки, не пустяки. Я тут же позвонил директору Лондонского зоопарка, и выяснилось, что эта птица называется по-другому. Я диктую секретарю ответ: так, мол, и так, говорящего белого попугая нет в наличии. Птица, подходящая под данное описание, называется не попугай, а какаду. Секретарь говорит: «Должно быть, они разницы между этими птицами не знают, давайте отправим им какаду!» Тут я разозлился: «Коли не знают, — говорю, — так пусть узнают! Шифруй мою телеграмму!» — Я ухожу, господин паша, — вдруг сказал Джевдет-бей, вставая с места. — Подожди, дослушай рассказ! — начал уговаривать Шюкрю-паша, но, увидев угрюмое выражение на лице Джевдет-бея, осекся. Тоже поднялся на ноги и сказал: — Приходи еще, обязательно приходи. До свадьбы хочу еще раз непременно с тобой повидаться. «Ниган!» — звенело в голове у Джевдет-бея. Торопливо пожав руку Сейфи-паше, он вышел из комнаты. Подумал, что нужно бы поцеловать руку Шюкрю-паше, который вышел вслед за ним. На лестнице тикали часы. Джевдет-бей замялся, руку паше так и не поцеловал, только улыбнулся. Спустился по лестнице. Швейцар открыл дверь. Выйдя на улицу, Джевдет-бей увидел широкое безоблачное небо и яркое солнце, и на душе у него сразу стало легче. Дул освежающий ветерок. Глава 9 КАМЕННЫЙ ДОМ В НИШАНТАШИ Солнце спустилось к самому горизонту и уже не заливало сад светом. Джевдет-бей взглянул на часы: двенадцать. «Весь день прошел впустую!» — подумал он, однако на душе у него по-прежнему было легко и спокойно — так, как давным-давно уже не было. Там, в особняке, он вдруг почувствовал в себе некую нравственную силу — раньше он о ней и не подозревал, но она была с ним уже многие годы. О том, откуда она взялась и что ее питало, думать не хотелось. Хотелось просто идти по дворику, ощущая в себе эту силу и наслаждаясь ласковым светом закатного солнца. Он давно не курил, и от этого во рту и во всем теле было ощущение свежести и чистоты. По этому самому дворику совсем недавно ступала Ниган. «Да, она создана для меня. Я ее достоин», — подумал Джевдет-бей, садясь в карету. Велел кучеру ехать в Нишанташи, к тому дому на углу. Ему казалось, что он полюбит Ниган. Раньше он много об этом думал. Он знал, что сейчас она его не любит, но знал и другое — какой бы странной, окаменевшей в прошлом и чуждой ему ни была ее семья, воспитание Ниган внушило ей мысль о том, что любить мужа — ее долг. Он еще раз подумал, что достоин своей невесты, расчувствовался и испугался, заметив, как увлажнились глаза. «Живу!» — прошептал он. Карета проезжала мимо мечети Тешвикийе, окруженной могучими чинарами. Из двора мечети на улицу медленными, осторожными шагами выходил старичок. По обе стороны улицы росли липы и каштаны. На заднем дворе одного особняка сохло на веревке белье. В садике рядом с другим особняком о чем-то болтали между собой и покачивались на качелях, укрепленных на суку липы, двое мальчишек. Карета остановилась на углу, Джевдет-бей вышел. Легкий свежий ветерок трепал полы его пиджака. Перед домом и во дворе росли все те же липы и каштаны — еще молодые, невысокие. В листве шелестел ветерок. Открывая садовую калитку, Джевдет-бей еще раз подумал, что из всех домов, которые он видел, этот был самым лучшим. От садовой калитки до дверей вела усыпанная гравием дорожка, окруженная ухоженными саженцами роз и цветочными клумбами. Джевдет-бей постучал в дверь, подождал, но на стук никто не вышел. Решив прогуляться по саду, пошел назад, и тут на дорожке ему повстречался мальчик. Сказав, что кого-нибудь позовет, мальчик убежал, и вскоре вернулся с приземистым большеруким стариком. Этого старика, садовника, Джевдет-бей уже видел, когда первый раз приходил сюда. — Желаете осмотреть дом? — спросил старик. — Вас не предупредили, что я приду? — Предупредили. Мадам уехали на острова. — Знаю. Я поздно пришел? — Утром мадам были здесь, — сказал садовник, достал из кармана ключ и открыл дверь. Джевдет-бей вошел внутрь, за ним увязался и мальчишка. — Эй, подожди-ка нас тут! — сказал ему садовник. Ставни были закрыты, и поэтому внутри царил полумрак, но Джевдет-бей все-таки увидел свое отражение в зеркале напротив двери. Свою высокую худощавую фигуру он нашел крепкой и сильной, а круглое лицо — веселым. Поднявшись по каменной лестнице, они оказались в широком холле, в который выходило несколько дверей. Открыв одну из них, Джевдет-бей вошел в гостиную, в которой уже был в прошлый раз. Все с тем же изумлением рассматривал он наполнявшие гостиную вещи. Среди расшитых золотом стульев и украшенных инкрустацией кресел на изогнутых ножках стояли потрепанные, хромоногие столы. В следующей комнате только и было что фортепиано, табуретка и потертый стул. Паркет был давно не мыт. На стенах висели фотографии уродливых бородатых стариков в шляпах. В углах под невысоким потолком лепились барельефы: среди гипсовых роз и лавров парили пухлые ангелочки. Все было покрыто пылью. На одном из столиков стояли сломанный подсвечник и обгоревшая с одного бока деревянная пепельница. Рядом примостился торшер со слегка покосившимся канделябром. А в уголке, словно маленький оазис среди всего этого запустения и грязи, стояло кресло, аккуратно укрытое накидкой. Вещи эти были загадочны, однако жить среди них казалось вполне возможным. — Какой здесь беспорядок! — промолвил Джевдет-бей. Садовник понял, что он хочет выведать что-нибудь о хозяйке дома, и с готовностью поддержал разговор: — Госпожа, как овдовели, решили этот дом продать. У нее друг есть на островах. — Разве можно доводить дом до такого состояния? — спросил Джевдет-бей, сам не зная зачем. Пройдя по короткому широкому коридору, они попали в заднюю часть дома, где были две комнаты, обе пустые. На полу валялись обрывки бумаги и разломанные коробки, со стен опять хмуро глядели бородатые старики в шляпах. Джевдет-бей подумал, что эти комнаты можно было бы использовать как детские. Или держать их на случай приезда гостей? По узкой темной лестнице они поднялись на второй этаж, который мало чем отличался от первого. Две недели назад здесь не было такого беспорядка и небрежения, вещи стояли на своих местах, и трудно было сообразить, соответствует этот дом мечтам Джевдет-бея или нет Теперь же, осматривая пустые комнаты, он легко представлял себе, как тут все должно быть. В задней части дома была еще большая спальня с широкой кроватью, на которой в беспорядке валялись простыни, одеяло, длинная двуспальная подушка и еще какие-то вещи. Джевдет-бей вдруг вспомнил то существо, что он видел из окна особняка Шюкрю-паши, и это воспоминание его испугало — оно могло все испортить, заляпать чистые мечты грязью и кровью. Вблизи этой широкой кровати с двуспальной подушкой о будущей семейной жизни думать не хотелось. Чтобы не смотреть на смятые простыни, покрывало в пятнах и халат, источавший слабый аромат духов, Джевдет-бей поднял глаза. На стене висел портрет молодой супружеской пары. Садовник, пренебрежительно глянув на портрет, сказал: — Мосье умер. Хорошим человеком его нельзя было назвать, но сад он любил. Земля ему пухом! А госпожа сейчас его деньги проедает. В Америку собрались! Джевдет-бей кое-что об этом уже знал, потому что наводил в Сиркеджи справки о владелице дома, еврейке. — Мосье был торговцем, — прибавил старик, пыхнув сигаретным дымом в сторону портрета. Соседняя комната была закрыта на ключ. Садовник сказал, что здесь мадам хранит свои драгоценности. В другой комнате были открыты ставни, и внутрь падал ясный, спокойный свет из сада. Джевдет-бей решил, что здесь нужно будет устроить библиотеку и поставить письменный стол. Осмотрев верхний этаж, они спустились на самый нижний. В здешних тесных комнатках с маленькими окошками, подумал Джевдет-бей, будут жить повара и прочая прислуга. Уборная на нижнем этаже была устроена, как и на верхних, по-европейски, с унитазом; Джевдет-бей решил переделать ее на турецкий манер. Одну из комнат можно использовать как прачечную. Рядом была большая кухня, из которой можно было бы выйти в сад за домом, если бы дверь не была заперта на ключ. Джевдет-бей взглянул на сад сквозь щелку между ставнями и увидел все тот же спокойный свет. Садовник предложил пройти в сад через парадный вход. Перед тем как выйти из дома, Джевдет-бей еще раз взглянул в зеркало. Все было именно так, как он планировал. Ждавший у дверей мальчик увязался за ними. В саду за домом тоже росли липы и каштаны; под одним из каштанов посередине сада стояли два стула. Длинные ветви дерева тянулись к дому и к небу, словно желая заключить их в объятия, в листве весело шелестел ветер. Рядом с мощным стволом, напоминающим минарет, стулья выглядели маленькими и жалкими. Легкий вечерний ветерок оживлял все, что было в саду: кивали бутонами цветы, дрожали листья, покачивались тонкие побеги и травинки. Пройдясь немного, Джевдет-бей обернулся посмотреть на задний фасад, увитый плющом и ярко освещенный закатным солнцем, а потом присел отдохнуть на стул под каштаном. На другой стул сел садовник. Джевдет-бей достал из кармана портсигар, протянул садовнику и, чтобы не молчать, сказал: — Сад очень ухоженный. — Я его очень люблю, — ответил старик как будто немного смущенно. Джевдет-бей тоже закурил. Посидели немного в тишине, глядя на закат. Мальчик бродил по садовым дорожкам. — Вы покупатель будете? — спросил садовник. — Куплю, если о цене договоримся. — Договоритесь, как не договориться. Мадам хочет продать дом побыстрее. — Тогда, пожалуй, я его куплю. — Конечно, покупайте! Тут очень хорошо. Они улыбнулись друг другу, и Джевдет-бей вдруг почувствовал, что старик ему очень симпатичен. «Куплю!» — подумал он, снова чувствуя себя неуязвимым и сильным, как будто на нем была невидимая броня. «Какой приятный ветерок!» — прошептал он еле слышно. Вид заходящего солнца будил в нем не печаль, а ощущение братской любви ко всем людям. — Да, хорошо у вас в Нишанташи! — сказал он. — А то как же! — ответил садовник. — Я здесь родился, здесь и помру. Тут раньше были огороды. Мой отец был при огороде сторожем. Раньше, сто лет назад, тут, кроме огородов, клубничных грядок и инжировых рощ, ничего не было. Султаны потехи ради палили с соседних холмов из пушек, а чтобы целиться, приказывали ставить здесь каменные столбы.[27 - Нишанташи буквально переводится как «камень-мишень».] Потом султан Меджид[28 - Имеется в виду султан Абдул-Меджид (1839–1861).] устроил здесь праздник по случаю обрезания своего сына. Я тогда только что родился. Потом внизу построили дворец,[29 - Султанский дворец Долмабахче.] за ним — мечеть, это уже на моей памяти. А потом стали огороды уничтожать и строить особняки. Теперь огородов совсем мало осталось. Я тоже был когда-то огородником. Потом господам захотелось, чтобы при особняках были сады. Я занялся одним садом, хозяину понравилось. К нему приходили гости, им тоже нравилось, они спрашивали, что за садовник тут работал, звали меня, приглашали поработать в своих садах. И до того дошло, что я теперь со всеми садами не справляюсь. Появились другие садовники. Мы во всех этих садах… Джевдет-бей смотрел не на старика, а на муравьев, бегающих по земле у его ног. Между ногами проходила длинная муравьиная тропа, извилистым маршрутом ведшая к дырочке в земле у подножия каштана. От этой же дырочки расходились и другие тропки, ведущие в разные концы сада. Два муравья тащили лузгу от тыквенного семечка. Джевдет-бей поднял голову и посмотрел на сына садовника, который, поедая семечки, разгуливал среди деревьев. — Мальчишка у меня тоже садовником будет, — сказал старик. — Он любит сад, деревья, землю… В школу я его отдать не мог, так что пусть этим делом занимается. — Как его зовут? — Азиз. Джевдет-бей снова посмотрел на муравьев, решив, как это он часто делал в детстве, проследить путь одного из них до самой дырки в земле. — …Вот как появились здесь эти особняки, так и повелось сады устраивать. Начали здесь селиться богачи. Деревянные особняки росли как грибы. При них строили огромные конюшни, в каждой по две-три кареты. Кучера, конюхи, прислуга, поденщики… Потом вслед за пашами потянулись сюда евреи, армяне, торговцы. Они стали строить дома из камня и бетона. Деревья вырубили, саженцы повыдергивали, проложили дороги, огородов и не осталось. Потом наш султан велел снести деревянную мечеть и построить на ее месте каменную. Это было шесть лет назад. А теперь вот его хотели взорвать. Даже отсюда было слышно, как бабахнуло! Два муравья, остановившись у самого ботинка Джевдет-бея, вели о чем-то беседу. Мимо пробегал третий, остановился и что-то второпях сказал, потом потрогал товарищей лапками и побежал дальше. Джевдет-бей подумал, что весь сад сейчас кишит торопящимися успеть завершить свои дела до заката, суетящимися, обменивающимися новостями, несущими что-то домой муравьями. Потом ему вспомнилась лавка, проспект Бейоглу и Нусрет. Он поднял голову. По небу в сторону Мекки спешило одинокое облачко. — А этот каменный дом совсем новый, прочный! — продолжал садовник. — Я видел, как его строили. Армяне-каменщики работали. Руководил ими тоже армянин. Жаль, мосье умер. Человек он был так себе, но сад любил. Мадам нынче все продает, потому что детей у нее нет. Когда нет детей, все время так получается. Ничто ее здесь не держит. А человеку нужно пустить корни, как дереву… — Говорил он не со степенной интонацией многое повидавшего в жизни человека, а словно бы посмеиваясь над самим собой. Солнце скрылось за кронами деревьев и крышами. Джевдет-бей поднялся на ноги, наслаждаясь нежным ветерком, и подумал: «Буду здесь жить!» Проводив Джевдет-бея до ворот, садовник сказал на прощание: — Купите-ка вы этот дом, а то сад пропадет. Хороший сад-то… — А ветер, интересно, тут все время так дует? — спросил Джевдет-бей. — Каждый день ближе к вечеру! Подойдя к карете, Джевдет-бей растолкал задремавшего кучера. Глава 10 ПРОСЬБА БОЛЬНОГО Солнце зашло, начало темнеть, но Джевдет-бей не чувствовал тоски и скуки, которые обычно мучили его в это время суток. Каждый день в это время, закрыв лавку, он шел пешком из Сиркеджи в Эминоню и, не зная, куда деться от грызущей душу тоски, перебирал в голове немудреные события своей будничной жизни. Сейчас же он чувствовал себя бодрым и сильным, словно на рассвете, несмотря на все тревоги и огорчения этого дня. Даже курить не хотелось. Кучеру он велел ехать в Бейоглу, к Нусрету. Поскольку солнце зашло, в уютно покачивающейся карете уже не было невыносимо жарко. «И почему я так спокоен? — думал Джевдет-бей. — Потому что понял, что прав!» И ветерок в саду был такой приятный… «Когда поселюсь там, буду часто сидеть в этом саду. Заживем… Но у меня же брат умирает!» Впервые за весь день при мысли о брате на него не нахлынули беспокойство и страх. Он уже окончательно поверил, что брат скоро умрет. Эта смерть, раньше казавшаяся отвратительной, несправедливой и страшной, потому что оставляла его в полном одиночестве, теперь представлялась событием обычным и естественным, как сама жизнь. «Ужасно, конечно, что сейчас, когда я как никогда близок к осуществлению своей мечты, он стоит на пороге смерти. Но ведь моей вины в этом нет! И то и другое — результат сделанного нами когда-то выбора, всей нашей жизни». Карета въехала в Бейоглу. Джевдет-бей смотрел на прохожих, идущих по погруженному в сумерки проспекту. Ему вдруг подумалось, что, несмотря на то что смерть — событие естественное, он все-таки будет горевать о брате. Выслушивая очередные жалобы хозяйки пансиона, Джевдет-бей думал: «Как бы мне порадовать Нусрета в его последние дни?» Когда он поднимался по каменной лестнице, на душе было легко, как никогда раньше здесь не бывало. Постучал в дверь. «Я ему скажу, что согласен со всеми его идеями. Поверит ли? Скажу что признаю его правоту». Однако, когда дверь открылась и Джевдет-бей увидел озабоченное лицо Мари, он понял, что ничего такого сделать не сможет. Услышав раздраженный голос Нусрета, похожий не на шепот лежащего в кровати больного, а на окрик гневливого господина, Джевдет-бей догадался, почему не сможет: и он сам, и брат всю свою жизнь презирали друг друга. — Что ты на меня смотришь, словно на покойника? Я еще живой. И замечательно себя чувствую, — приветствовал брата Нусрет. — Да я вовсе не так смотрю! — ответил Джевдет-бей, чьи глаза только сейчас привыкли к освещению комнаты. Потом он увидел недвижно, словно кукла, застывшего в углу Зийю и с ужасом вспомнил, что обещал привезти его назад. — Сядь-ка сюда, — сказал Нусрет. Джевдет-бей присел на стул у изголовья и спросил: — Ну как ты? — Как? Да так себе. Помираю! — Нет-нет, ты поправишься! — Вот и я ему то же самое говорю, — вмешалась Мари, зажигавшая газовую лампу, — а он все свое твердит! Нусрет сдавил большим и указательным пальцами свои и без того ввалившиеся щеки: — Если у туберкулезного такое лицо, значит, он и недели не протянет. — Не говори так, пожалуйста! — попросил Джевдет-бей. — Что, боишься? — спросил Нусрет и вдавил щеки еще глубже. — Боишься смерти-то? Это потому, что ты живешь припеваючи, на дочке паши собираешься жениться. И здоров! — Не говори так! Нусрет повернулся к сыну: — Как я тебе в таком виде? Боишься отца, а? У-у-у! Я — злая ведьма, сейчас я тебя съем. Хо-хо-хо! Мальчик не знал, смеяться ему или плакать. Человек, которому, казалось бы, следовало тосковать, веселился и шутил. В конце концов Зийя улыбнулся. — Ох, умоляю, не делай такое страшное лицо! — простонала вдруг Мари. Зийя понял, что веселье было притворным, и улыбка исчезла с его лица. Казалось, он сейчас заплачет. Заметив это, Нусрет убрал пальцы со щек и растопырил руками уши: — Смотри-ка, уши-паруса! Зийя не улыбнулся. Тогда Нусрет прижал большие пальцы к мочкам ушей, а остальные растопырил вниз. Поняв, однако, что и так сына развеселить не удастся, он обратился к Мари: — Сходи-ка ты с ним в кондитерскую лавку на углу. Зийя любит куриную грудку,[30 - Имеется в виду сладкое блюдо из протертой куриной грудки, рисовой муки и молока.] купи ему. Поболтайте о чем-нибудь. А мы тут с Джевдетом поговорим. — Много не говори, не изнуряй себя! — Ладно-ладно. Мари взяла Зийю за руку, ласково провела рукой по его волосам. Было в этой женщине что-то такое, что Джевдет-бею хотелось бы видеть и в Ниган, но что именно, он не мог понять. Когда они выходили из комнаты, Нусрет начал кашлять. Только когда кашель прекратился, дверь тихонько закрылась. — Переставь-ка эту лампу сюда, чтобы я мог видеть твое лицо, — сказал Нусрет. — Я хочу тебя кое о чем попросить. Ради сына… Джевдет-бей взял со стола газовую лампу и поставил ее на тумбочку между кроватью и своим стулом. В падающем сверху свете лицо Нусрета стало выглядеть еще более изможденным и страшным. — Где Зийя будет спать? — спросил Джевдет-бей. — В отеле на углу, вместе с Мари. Надеюсь, ты не думал, что я уложу его здесь, рядом с трупом отца? — Ну что ты все время говоришь о смерти? — спросил Джевдет-бей, сделав над собой усилие. — Ха! Брось! В медицинских вопросах ты меня не проведешь. Меня вообще не проведешь. Я и о покушении на султана узнал. Мы с Мари даже поссорились из-за этого. Ты почему мне не рассказал? — Не хотел тебя попусту волновать… — Не хочешь, стало быть, чтобы я волновался? Хочешь меня сделать таким же бесстрастным и бездушным, как ты сам? — Мне просто в голову не пришло сказать, — ответил Джевдет-бей. — В такой суматохе разве вспомнишь! Он вдруг понял, что его снова, как всегда в присутствии брата, мучает чувство вины. Всю жизнь Нусрет упрекал его во всяких недостатках, и вот опять! «Презираю ли я его? Он умирает, а я живу. Значит, я прав, я выиграл!» — Молчишь… О чем думаешь? — Да так, ни о чем. — Обиделся? Ты должен понимать, что я это не потому говорю, что ненавижу тебя, а потому, что о тебе думаю. Жизнь, которую ты ведешь… Иногда я тебя понимаю. Но вот такие, как ты, никогда не поймут таких, как я. Изгоев никто не понимает. Мы несчастные люди. Не понимаешь… Нет, не слушаешь. О чем ты сейчас думаешь, скажи? Опять о торговле? Чем ты еще сегодня занимался? — Обедал с одним коммерсантом, Фуат-беем, — начал Джевдет-бей и, обрадовавшись возможности сказать брату, что считает его идеи правильными и уверен в их победе, продолжал: — Он рассказывал о движении среди военных в Салониках. Против султана. Говорил, что надо что-то делать, и я понял, что он прав… — А, эти! Эти ничего не смогут! У них нет связей с Парижем… Сборище невежд, у которых за душой нет ничего — ни идей, ни решимости. С ними каши не сваришь. Они не против султана, а против Абдул-Хамида. Солдафоны, полагающие, что у них жалованье маленькое! Кроме меня и еще кучки людей, все против Абдул-Хамида, а о том, чтобы упразднить саму монархию, никто и не думает. К тому же стоит султану позвенеть монетками, предложить им посты, пообещать, что созовет меджлис, — и все к нему на цыпочках прибегут! Сам Мурат Мизанджи[31 - Мехмет Мурат Мизанджи (1853–1917) — турецкий писатель и журналист.] прибежал как миленький, а уж у этих робких офицеришек, которые сами не знают, чего хотят, разве может что-нибудь получиться? Ровным счетом ничего! — Я, конечно, всего этого не знаю, — сказал Джевдет-бей, огорченный, что начатый им разговор свернул в какую-то совсем непонятную сторону. — Не знаешь! Да куда тебе. Чтобы знать, надо хоть чем-нибудь интересоваться, кроме прибылей! Воцарилось молчание. Джевдет-бей обрадовался, что у него снова есть возможность пожалеть брата и проявить терпимость к его выходкам, но потом понял, что ничего не получится — слишком сильным было чувство вины. Все, что он хотел ему сказать, казалось сейчас пустым и ненужным. Душевное спокойствие, которое он ощущал в саду под каштаном, тоже развеялось без следа. Он попытался приободрить себя, представив, как будет там жить. — Я говорил, что хочу кое о чем тебя попросить, — напомнил Нусрет и взглянул Джевдет-бею в глаза. — Я хочу, чтобы ты кое-что сделал для Зийи. Когда я умру… — Ну вот опять! — Помолчи… Вот чего я хочу: когда я умру, возьми Зийю к себе. — Взять к себе? — Да, чтобы он жил в твоем доме. — А как же Хасеки? Его мать, родственники… — Я не хочу, чтобы он с ними жил. Если он будет жить с ними, вырастет дураком. Будет, как они, никчемным, ленивым, нетребовательным, недвижным! Понимаешь, что я хочу сказать? — Мой дом всегда будет для него открыт! — Я не про то. Я не хочу, чтобы он, когда ему заблагорассудится, ходил к тебе в гости. Я хочу, чтобы он у тебя жил! В Хасеки пусть не возвращается. Мать его чтобы на глаза не показывалась. Они… — Но я обещал тетушке Зейнеп, что привезу Зийю назад! — Зачем? Чего ради ты это ей обещал? — Потому что она очень настаивала. Как будто знала, что ты не захочешь, чтобы он возвращался… — Как будто знала, старая курица! Снова хочет прибрать к рукам милого ребеночка? Своих-то детей у нее нет! Зацелует, заласкает и в конце концов сделает идиотом по своему подобию! Заразит суевериями, леностью, ничтожеством! Нет уж! Я не хочу, чтобы моего сына так воспитывали. Я хочу… Не договорив, Нусрет зашелся в приступе кашля. Джевдет-бей взял с тумбочки чашку для мокроты и протянул брату. Тот сначала махнул рукой, но потом схватил чашку и сплюнул. — Видишь, мои дела совсем плохи. Я знаю, что жить мне осталось пару дней. Все, что я сейчас хочу, — быть уверенным, что Зийю ждет достойное будущее. А для этого он должен жить у тебя. Если же он останется в Хасеки или переедет в деревню к матери, то будет, как они, верить в Аллаха и прочие нелепые басни, станет ничтожеством, не сможет понять мир. Они над ним уже успели поработать! Утром он мне рассказывал про рай, про ангелов, про ведьм… Он во все это верит. Джевдет, я не хочу, чтобы мой сын был таким, понимаешь? Я хочу, чтобы он верил не в лживые сказки, а в свет разума, в себя самого… Свет разума… Я ведь не зря дал ему имя Зийя![32 - Зийя (тур.) — свет, сияние.] — Нусрет на мгновение замолк и затем прошептал: — Джевдет, возьми Зийю к себе, дай мне умереть со спокойной душой! — Ну что ты все время говоришь о смерти? Неправильно это! — сказал Джевдет-бей и покраснел, потому что понял, что на самом деле неправильным считает кое-что другое. — Дай мне слово! — выкрикнул Нусрет. — Даю! — сказал Джевдет-бей и, взяв с тумбочки свою феску, стал разглаживать пальцами кисточку с таким видом, как будто это было очень важно сделать именно сейчас. — Даешь слово? — Ну да, сказал ведь, — ответил Джевдет-бей, поднеся феску к самым глазам и принявшись расчесывать кисточку ногтем. — Джевдет, пойми меня, пожалуйста! Я никогда не выполнял своих отцовских обязанностей. Отправил сына в Хасеки и постарался о нем забыть. Теперь я понимаю, что был не прав, но уже поздно. Даешь мне слово, что он будет жить у тебя? Да опусти же ты свою феску, я хочу в лицо тебе взглянуть! Джевдет-бей положил феску на тумбочку. В глаза ударил слепящий свет лампы. — Слышал когда-нибудь о принце Сабахаттине? — спросил Нусрет. — Впрочем, неважно. Он сейчас живет в Париже, тоже считается младотурком. Дурак, как и все принцы, но была у него одна интересная мысль… — Нусрет махнул рукой в ту сторону, где стояли книги. — А может, он, как водится, украл эту мысль у кого-нибудь. Как бы то ни было, я нахожу ее верной. Согласно Демолену,[33 - Эдмон Демолен (1852–1907) — французский социолог и педагог.] могущество Британии объясняется тем, что личность, отдельный человек обладает там большей свободой по сравнению с другими государствами. Вот этой-то свободы у нас и нет. Нет у нас свободных, независимо мыслящих, инициативных, предприимчивых! У нас воспитывают только рабов, которые умеют лишь гнуть шею, поступать, как все, и бояться. Наше образование — побои учителя да нелепые запугивания матушек и тетушек. Религия, страх, замшелые догмы, затверженные наизусть… В результате учатся только одному — гнуть шею. Никто не пробивается благодаря собственным усилиям, преодолевая сопротивление общества. Пресмыкаются, раболепствуют, ищут покровительства… Никто не умеет думать самостоятельно. А если случится подумать, пугаются… В лучшем случае осознанно делают из себя рабов. По мнению Демолена, в деспотических государствах люди… Ты меня слушаешь? Я не хочу, чтобы мой сын… — Тут Нусрета снова скрутил приступ кашля. Откашлявшись и сплюнув мокроту, он немного успокоился. — Понимаешь ли ты, что я хочу сказать? Ты сам, самостоятельно кое-чего достиг. Ты можешь меня понять. — Ты слишком себя утомляешь, — сказал Джевдет-бей. — Я тебе про одно, а ты про другое. Ты можешь меня понять, пусть даже только в одном этом вопросе… Джевдет-бей ухватился за представившуюся возможность: — Твои идеи правильные. Я тебя понимаю. Я все время считал, что ты прав, только не мог тебе этого объяснить! — Ну-ну, — сказал Нусрет и снова пошевелил пальцами, будто пересчитывал деньги. — Кроме этого, ничего ты не понял. Я тебе про свет разума, а у тебя на уме только блеск монет. Но это хорошо, что ты не ценишь ничего, кроме денег. Это делает тебя рационалистом. Ты меня не понимаешь… Но слово дал. Вот почему я хочу, чтобы мой сын воспитывался в доме торговца. В доме торговца, особенно такого, который, как ты, начал с нуля, все строится на денежных расчетах. В таком месте живет разум, а не страх. — Моя семейная жизнь никогда не будет строиться на денежных расчетах, — сказал Джевдет-бей, стараясь выглядеть рассерженным. Потом пожалел, что так сказал. — Знаю, знаю, о чем ты думаешь, каким хочешь себя показать. Знаю, что ты меня не понял. Как бы то ни было, лучше, чтобы моего сына воспитывал ты. Глядя на тебя, он научится быть самостоятельным. Ты его, конечно, бить не будешь. Предоставь ему свободу, пусть делает что хочет. Пусть сам, своим умом поймет, чем мог бы заниматься. Пусть доверится своему разуму. Выделите ему небольшую комнатку. Рано или поздно он поймет, что можно жить не пресмыкаясь, что все, чему его учили в Хасеки — ложь, что религия и сказки про Аллаха нужны только затем, чтобы скрывать мерзость и плодить ее. Поймет ли? Ох, не знаю, а узнать хочется! Не хочу умирать, хочу жить, хочу увидеть, чем все это кончится, что будет потом! Хочу есть, хочу курить! — Ты проголодался? — Да, принеси мне отбивную. Врач утром сказал, чтобы я ел отбивные. Мясо, молоко, яйца, отбивные… — Нусрет усмехнулся. — Я умираю. Мама тоже умерла от туберкулеза. Стой, ты куда это собрался? — Ты же мяса хотел? — Мяса? Нет аппетита. Впрочем, мне нужно есть. Думаешь, если я сейчас съем мяса, то выживу? Увы! Нас учили в академии… Когда до этой стадии дошло, все. Конец. Джевдет-бей взял брата за руку. — Никто не хочет это понять, — продолжал тот. — Ты вот сидишь и думаешь о том, как поедешь домой, о дочке паши, о всяких своих делишках. Не смущайся. Ты, в конце концов, тоже когда-нибудь умрешь. Но пока будешь жить. К тому же ты меня по-прежнему презираешь. — Нусрет высвободил руку. — И я тебя презираю, понятно? Я тоже считаю тебя ниже себя. В тебе нет духовного стержня. Живешь глупо. Деньги, семья, всякая мелкая житейская ерунда да торговля — вот и вся твоя жизнь! Кажется, в дверь стучат. Джевдет-бей встал и открыл дверь. На пороге стояли Мари и Зийя. — Мы съели по куриной грудке и выпили махаллеби,[34 - Махаллеби — молочный кисель на рисовой муке.] — сказала Мари. — Понравилось? — спросил Нусрет. Зийя, поняв, что вопрос задан ему, улыбнулся. — Понравилось, сынок? Видать, понравилось. Сейчас тетя Мари отведет тебя в отель на углу. Знаешь, что такое отель? Она тебя туда отведет и уложит спать. Будешь спать один, ты ведь уже большой мальчик, бояться не будешь. Или будешь? Ты ведь не боишься темноты? Ну что ты молчишь? Скажи что-нибудь! — Нусрет вдруг вышел из себя: — Мари, забирай его и укладывай! А тебе пора бы уже научиться отвечать, когда спрашивают! Мари взяла Зийю за руку: — Мы уходим. Потом я вернусь. — Что ты сейчас будешь делать, Зийя? — спросил Нусрет, не потерявший еще, видимо, надежды разговорить сына. Не дождавшись ответа, начал нервно смеяться. — Зийя, сынок, что ты будешь делать? Что означает твое имя? Свет! А что делает свет? Ну, давай забирай его отсюда. Посиди с ним немного, лампу не туши, потому что его уже приучили бояться темноты. Боишься, сын? Я с тобой разговариваю, ты язык проглотил, что ли? — Нусрет высунул свой белый язык. — Проглотил язык, да? От страха? Ладно, спокойной ночи! Глава 11 УМНЫЕ И ДУРАКИ Как только Мари и Зийя вышли за дверь, Нусрет, борясь с приступом кашля, прохрипел: — Дурак! Мой сын — дурак! — потом, откашлявшись, обернулся к Джевдет-бею: — Дурак и трус! Превратили его в идиота. И ведь с помощью чего? С помощью отвратительных, постыдных суеверий! Без палки тоже наверняка не обошлось. — Нет, Нусрет, он вовсе не такой! — Не такой? Видел, как он на меня смотрел? Какой у него униженный, испуганный взгляд! Ты возьмешь его к себе, так ведь? Ты слово дал! — Возьму. — Повтори свое обещание еще раз. Повтори, чтобы я мог спокойно умереть! — Обещаю! — сказал Джевдет-бей и, отдернув руку, которая уже было снова потянулась к кисточке на феске, раздраженно сунул ее в карман. «Платок забыл!» — Хорошо. Я тебе верю. В наступившей тишине стало слышно, как по лестнице кто-то поднимается, насвистывая. — Насвистывает! Живет! Я тоже хочу жить. Это несправедливо! Мне хочется увидеть, чем занимаются другие люди. Я уже целый месяц не выхожу из этой комнаты. И почему он свистит? Потому что дурак! В этом отвратительном, мерзком мире только дураки могут быть счастливы. Дураки… А я умный, все знаю и умираю. Не смотри на меня так испуганно. Что, боишься меня, ненавидишь? — Брат, я испытываю к тебе только уважение! — Нет, я не хочу, чтобы ты меня уважал. Потому что ты счастлив! Может быть, ты и не дурак, но доволен жизнью. Это потому, что души у тебя нет. Только тот, в ком нет души, может радоваться такому нелепому костюму, такой карете, такой невесте! — Я никогда не был таким злым, как ты, — проговорил Джевдет-бей. — Что ты говоришь? Давай выйдем на улицу, посмотрим на людей! Чем они занимаются? Хочу увидеть, как они копошатся в своей глупой, маленькой жизни! Кто знает, чем они сейчас заняты? Ничего не замечают, ничего не понимают, а все-таки живут счастливо и насвистывают. В Рамазан будут держать пост, вечером будут пить кофе и чесать языками. И насвистывать. Помнишь, в Куле одна наша соседка все говорила: не свисти, не свисти, плохо это! Джевдет-бей вспомнил эту женщину и улыбнулся. — Должно быть, она боялась, что на свист змея приползет! — Она всего боялась. Но жила более счастливо, чем я. А может, она до сих пор жива. Если бы она меня сейчас увидела, то испугалась бы, ужаснулась, пожалела бы меня, да еще, поди, стала бы молиться… Никчемные люди! Ты знаешь, что такое революция? Революция нужна, но кто ее будет делать? Никто их не научил… На некоторое время Нусрет замолчал, потом прокашлялся и снова громко, горячо заговорил: — Ведь я желаю им только блага, хочу, чтобы они жили в мире света и разума, и поэтому не могу быть таким, как они! И вот я здесь, вдалеке от них, один жду смерти, только женщина-христианка рядом. Нет! Я хочу жить, хочу видеть! Видеть людей, знать, что происходит в мире! Как по-твоему, чем все закончится? Кто организовал покушение? Хотя откуда тебе знать! — Да, я этого не знаю. — Понятное дело… — Нусрет пытался выглядеть суровым, но Джевдет-бею показалось, что он немного смягчился. Снова замолчали. Джевдет-бей вспоминал ту женщину, о которой недавно шла речь. Она боялась змей, сердилась, если кто-нибудь свистел, и варила варенье. В ее саду росли сливы и инжир. То ли она просто все время варила варенье, то ли маленький Джевдет, заходя в ее дом, каждый раз видел, как она его варит, то ли весь ее дом пропитался сладким запахом пара — только когда Джевдет-бей вспоминал ее, ему всегда представлялся кусок хлеба с вареньем. Он думал о том хлебе, что дала ему утром Зелиха-ханым, о банках с вареньем, о том, что будет есть на завтрак Шюкрю-паша, и от этих мыслей стало легче на душе. Ему удалось избавиться от мучившего его в этой комнате страха смерти и чувства безнадежности. К тому же свет, бивший в глаза, избавлял от необходимости смотреть брату в лицо. Вдруг он почувствовал какое-то движение. Нусрет выпрямился и спустил ноги на пол. — Где мои тапочки? — Куда ты собрался? — В уборную. Мне нужно побриться. Что это ты такой подозрительный? Сейчас вернусь. Твоя помощь мне не нужна. Мне ни от кого помощи не нужно! — Нусрет дошел до двери и открыл ее. — Посмотрю еще разок на мир и на людей. Нет-нет, сиди, я сейчас вернусь! Решив, что Нусрет и в самом деле пошел в уборную, Джевдет-бей сел на место. Потом встал и принялся расхаживать по комнате. Посмотрел на часы: уже почти три. «Отошлю-ка я кучера. Пусть едет, не ждет меня», — подумал Джевдет-бей, но спускаться вниз было лень. «И чего ради я не возвращаюсь домой? Мне тут больше делать нечего», — сказал он вслух, но снова никуда не пошел, а сел на стул и стал нервно покачивать ногой. Вскоре дверь распахнулась, и внутрь ввалился Нусрет. — Ох, Джевдет, смерть — такая плохая штука, такая плохая! Не хочу умирать! Там внизу сидят, беседуют, курят, пьют чай… Не хочу умирать! Шатаясь, он шел прямо на брата. — Ложись скорее в кровать, не стой, — засуетился Джевдет-бей. — И не кричи так! — прибавил он, обнимая добравшегося до него Нусрета. — Я не кричу, я плачу! — простонал тот. — Иди-ка сюда… Постой, я тебя уложу. Нусрет, желая показать, что никакой помощи ему не нужно, сам уверенными, быстрыми шагами подошел к кровати и улегся. — Они живут… и будут жить. По-идиотски. Болтая. Я послушал их разговоры. Знаешь, о чем они говорят? Один рассказывает, где он пробовал самый вкусный махаллеби, другой говорит, что в Ускюдаре,[35 - Район в азиатской части Стамбула на берегу Босфора.] мол, очень низкие цены. Как же меня воротит от их тупости и убожества! Позевывают, покуривают, несут всякую чушь… И живут. А я, видишь, плачу. Разве так все должно было со мной случиться? — Стесняясь своих слез, Нусрет натянул одеяло до самого лба, потом опустил его: — А может, я еще поправлюсь! Уеду в Париж и продолжу все начатое. И он опять стал кашлять. Этот приступ показался Джевдет-бею хуже, чем предыдущие. «Да, он точно умирает, и это очень страшно». Джевдет-бей подумал, что сейчас впервые осознал, в каком положении находится брат. Он попытался представить себя на его месте и на какое-то мгновение взглянуть на мир его глазами: все его, Джевдетовы, заботы, разговоры, утренние дела в лавке, товары, которые он хотел купить и продать повыгоднее, письма, которые он для этого писал, расчеты и планы, которые строил всю жизнь, — все это показалось мелким и гадким. Чтобы избавиться от этих мыслей, он стал думать о том, как заживет с Ниган в Нишанташи, в доме с садиком, где дует нежный ветерок… Нусрет снова заговорил: — Зачем я столько пил? Все из-за выпивки! Пил бы умереннее, не подыхал бы сейчас! — Да, зря ты пил, — согласился Джевдет-бей, и едва он это сказал, как с облегчением понял, что его собственная жизнь, только что на какой-то момент показавшаяся мелкой и гадкой, все-таки правильна, а все, что он делает, исполнено смысла. Он так испугался этого мимолетного чувства отвращения к своей жизни, что не на шутку разозлился на брата, из-за которого оно возникло. — Зря, говоришь? А что мне было делать? Только алкоголь мог меня успокоить. Я жил не мелкими расчетами, как ты. В моей душе кипела ненависть и гнев. Тебе этого не понять! Ты хоть знаешь, что такое гнев? Он меня переполнял, этот драгоценный гнев! Я ненавидел, я презирал, я хотел все разрушить! Важнее всего для меня было, чтобы мой гнев не остыл. И он не остыл! А ты жаждал обладать тем, что казалось тебе притягательным и желанным. И чтобы заполучить что хочется, ты пытался что-то понять. А я не хочу понимать! Тот, кто понимает, не чувствует гнева! А я… — Тут Нусрет вдруг смолк и поднял голову с подушки. — А я — дурак. Даже в таком состоянии нахожу, чем гордиться. Самовлюбленный дурак! И умираю по-дурацки. Умным удается как-то выжить… А дураки умирают. Нет, я буду жить! Как думаешь, я поправлюсь? — Конечно, поправишься! Но не надо себя так утомлять. Тебе сейчас нужно уснуть. — Да-да, я поправлюсь! Месяц аккуратного лечения, хорошая еда… Придется опять просить у тебя денег. Но будь уверен, все долги я тебе верну. Я в этих делах очень щепетилен. Пришлю деньги из Парижа. Думаю, я найду там хорошую работу. Знаешь, что мне однажды сказал знаменитый хирург Бланшо? Что во мне даже больше хладнокровия, чем требуется хирургу. Он наверняка найдет мне работу. Потом я снова присоединюсь к движению. За последние полгода я понял, в чем их ошибка. Первым делом пойду к Ахмету Рызе[36 - Один из лидеров младотурок в эмиграции.] и скажу ему: принц Сабахаттин — троянский конь! Ты знаешь историю о троянском коне? Нет? Ну вот, не знает далее, что такое троянский конь! Никто ничего не знает. И они еще считают меня странным! А я их считаю вялыми и никчемными. Здесь никого нет. А в Париже полным-полно тех, кто знает, что такое троянский конь. Какое это иногда удовольствие — поговорить с европейцем, даже описать не могу! Конечно, я говорю не о здешних гнусных миссионерах и банкирах, а о настоящих европейцах. Вольтер, Руссо, Дантон… Революция… — Вдруг он начал петь какой-то марш. — Нусрет, не утомляй себя, — устало сказал Джевдет-бей. — Молчи! — прикрикнул на него брат, тяжело дыша, и снова запел. Словно тяжелый камень с горы, покатился марш по комнате. Мелодия Джевдет-бею понравилась. Потом он попытался разобрать в хриплом пении брата французские слова. — Это «Марсельеза», — сказал Нусрет. — Прославленный марш французской революции. Когда ты его еще здесь услышишь? Знаешь, что такое республика? Не знаешь, конечно. Шемсеттин Сами испугался включать это слово в свой франко-турецкий словарь. Республика — это государственное устройство, которое нам нужно. Во Франции она есть. И создавалась она под звуки этого марша. Слушай: «Allons enfants de la…» Внезапно распахнулась дверь, и на пороге появилась Мари. — Что происходит? Нусрет, пожалуйста, замолчи! Умоляю! — Не мешай. Я ведь все-таки умру. Умру с этой песней на губах! — Твой голос даже внизу слышен. Ты что, хочешь, чтобы нас выкинули из пансиона? Джевдет-бей, ну скажите же ему! — Я ему уже говорил, что так нельзя. — Никто меня здесь не понимает! — сказал Нусрет, бросив гневный взгляд на Мари. Мари начала рассказывать, как укладывала спать Зийю, как он сначала боялся, но потом крепко уснул. Должно быть, мальчик ей понравился. — Сделали из него дурака, — угрюмо сказал Нусрет. Немного подумал и заговорил снова: — Да и мать у него такая же. В Европе женщины хотят избирательного права, равенства, а ты, спрашиваю, чего хочешь? Не знаю, говорит, как вам, эфенди, будет угодно. Ну, я и отослал ее восвояси. Какую женщину здесь можно брать в жены — ума не приложу. Разве что христианку. — И он улыбнулся Мари. — Ты, Джевдет, думаешь, что и мусульманку можно? Но дочка паши, скажу тебе, плохой выбор. Потому что когда будет революция, всем пашам и их отродьям перережут глотки. Будет ли? Ох, хватит уже! — Точно, хватит. Спать тебе пора! — перебила его Мари. — А я не хочу. Впервые за не помню сколько дней я чувствую в себе силы. Ты вчера, верно, думала, что я вот-вот умру? Так часто бывает: больной справляется с первым кризисом, ему как будто становится лучше. А через несколько дней — второй кризис. Буду лежать сонный, вялый, начнется жар, а потом… — Он снова закашлялся, но ненадолго. — Потом я умру. А сейчас мне хочется говорить. Давайте разговаривать! О чем бы? Мари, давай ты расскажешь, что думаешь обо мне. А потом — что думаешь о Джевдете. Нет, пожалуй, не надо… Эй, ну что вы молчите? Мне хочется выпить вина. Я чувствую себя совершенно здоровым! Интересно, эти люди внизу всё болтают? Давайте сходим посмотрим. Если они еще там, я найду какую-нибудь тему для беседы. Например, ревматизм — замечательная тема! Или можно поговорить о том, что раньше все было дешевле… Хотя постойте. Я хочу рассказать вам про революцию. Вот что нам здесь нужно! Где бы установить гильотины? На площади перед мечетью Султан-Ахмет! Работы им будет не на один день. Султанам, принцам, пашам, всем их отродьям и подпевалам — головы долой! Кровь рекой потечет в Сиркеджи и оттуда — в море! — Нусрет, хватит! — сказал Джевдет-бей и поднялся на ноги. — Почему? Что, испугался? Не бойся, ты торговец, тебя не тронут. Но только так сюда сможет пробиться свет. Иначе нам из мрака не выбраться. Садись и слушай. О чем бишь я? Да, гильотины. Никакого снисхождения! Нужно все вырвать с корнем. Безжалостно! — Внезапно Нусрет, сидевший в кровати, откинулся назад, голова его упала на подушку. — Но я знаю, что ничего этого не будет. Как жаль! Они на это не смогут пойти. Ничего у них не получится. Послушай, что я тебе расскажу. Три месяца назад, когда я еще не слег, я ходил к Тевфику Фикрету[37 - Тевфик Фикрет (1867–1915) — турецкий поэт, один из крупнейших реформаторов турецкой поэзии.] в Ашиян.[38 - Ашиян (тур. гнездо) — название дома Т. Фикрета, находившегося в одноименном районе в европейской части Стамбула.] Он был на уроке в Роберт-колледже. Я подождал, пока он вернется. Сказал, что восхищаюсь его стихами, назвал его новым Намыком Кемалем.[39 - Намык Кемаль (1840–1888) — турецкий поэт, писатель и общественный деятель, один из первых турецких журналистов.] Он смотрел на меня с подозрением. Я снова начал его превозносить — сейчас даже стыдно. Рассказал о положении в Европе и о том, как, по моему мнению, можно усилить борьбу здесь. Он спросил меня, почему я вернулся. Должно быть, решил, что я из полиции. Я не обиделся. Стал с воодушевлением читать ему его собственные стихи и стихи Намыка Кемаля. Я был немного выпивши… Пока поднимался по улице, утомился, голова закружилась. А тут еще и разволновался. Он меня не понял. Провел меня по своему дому, с гордостью рассказал, что сам начертил его план. Показал свои картины. Представляешь — революционный поэт откладывает все дела в сторону и садится писать картины! Опавшие листья, осенние пейзажи… Фрукты на блюде. Положил два яблока и апельсин на блюдо и знай себе рисует. Разве годится революционному поэту заниматься такой ерундой? Разве может революционный поэт целый день таращиться на яблоки и апельсины и выписывать их на холсте? Разве будет один революционер показывать другому какие-то рисунки? Я ему сказал: зачем ты этим занимаешься? Ты стихи пиши! Кричи во весь голос, чтобы тебя услышали! Кричи! Пусть народ пробудится, очнется от сна! Да сгинет тирания! — Нусрет, пожалуйста, замолчи! — взмолилась Мари. — Он на меня этак пренебрежительно посмотрел. Должно быть, и запах тоже почуял. Сказал, что ему нужно идти на урок. Но напоследок проявил вежливость — подарил маленький сборник стихов. Не своих, одного французского поэта. Видимо, понял, что я не из полиции, и захотел сделать мне приятное. Похвалил издание, сказал, что очень любит этого поэта. Я потом навел справки. Этот поэт, Франсуа Коппи, во время дела Дрейфуса был на стороне реакционеров. Подлец, ничтожество, враг революции! Где эта книга, Мари? Дай сюда, я порву ее в клочья! Джевдет-бей вдруг встал на ноги. Он снова почувствовал в себе ту неведомо откуда взявшуюся силу, присутствие которой ощущал в Нишанташи. — Хватит! — выкрикнул он и, дивясь своему холодному, решительному гневу, прибавил: — А ну, спи! Не то доктора позову! — А что, позови того итальянца. Свет разума впервые засиял как раз в Италии. Это родина просвещения. Ладно, ладно! Сейчас усну. А ты, если хочешь, иди. Когда снова приедешь? — Завтра, — ответил Джевдет-бей и тут же подумал: «А ведь у меня столько дел! Почему я не сказал, что приеду послезавтра?» Он понял, что злится на брата. Кто знает, может, завтра в этой комнате, в этой унылой, неприятной атмосфере случится что-нибудь такое, из за чего расстроятся все его планы и замыслы? «Весь день прошел впустую!» — пробормотал он. На этот раз от этой мысли ему стало тоскливо, и он начал расхаживать по комнате. — Что ты ходишь, о чем думаешь? — спросил Нусрет и начал что-то говорить. Джевдет-бей не слушал. Мари проводила его до двери, и он еще раз сказал, что приедет завтра. — Да, приезжайте, пожалуйста, — попросила Мари. — При вас он становится оживленным, остроумным… И чувствует себя лучше. — Опустив глаза, она прибавила: — Может быть, вам это не понравится… Но мальчику тоже хотелось бы вас увидеть. Укладываясь спать, он спрашивал, покатают ли его еще раз в карете. — Хорошо, я его покатаю, — сказал Джевдет-бей и улыбнулся. Глава 12 НОЧЬ И ЖИЗНЬ Спускаясь по лестнице, Джевдет-бей увидел, что внизу сидят люди и беседуют при свете лампы, стоящей на трехногом столике. Увидев его, они замолчали, так что ему не удалось узнать, о чем они говорят: о вкусном ли махаллеби, о дешевизне ли в Ускюдаре или о ревматизме. Выйдя на улицу и с облегчением вдохнув ночной воздух, он понял, до чего же в пансионе и в комнате больного было жарко и душно. Дул прохладный ветерок, как в Нишанташи, а небо было затянуто облаками. Джевдет-бей медленно подошел к карете, разбудил спящего на мягком сиденье кучера. Ожидая, пока тот придет в себя, закурил. Когда карета тронулась — как всегда, уверенно и спокойно покачиваясь на рессорах, — он открыл окно. «Брат умирает, а я живу». Заметив, что эта мысль не пробудила в нем ни чувства вины, ни самодовольства, Джевдет-бей облегченно вздохнул. Начал, улыбаясь, перебирать в памяти все события дня, потом потянулся и широко, безмятежно зевнул. «Ох, наконец-то домой! Домой, в кровать, к чистым простынкам!» Откинув голову, опустил веки, но глаза закрыл не до конца. За окном нечеткими линиями рисовался мир: уличные фонари в окружении мотыльков, торопящиеся домой люди, тусклые огоньки окон. Джевдет-бей сидел недвижно, не обращая внимания на мелькающие в голове мысли, не прислушиваясь к беспокойному испуганному нервному, ни на минуту не смолкающему голосу сознания, и наслаждался дующим в окно ветерком. Время от времени его губы тихо шептали то слово, что пришло ему в голову в Нишанташи: «Живу!» Карета спустилась по склону вниз, проехала мимо другой кареты. Подковы цокали по брусчатой мостовой. Потом по скрипу досок под колесами Джевдет-бей понял, что карета въехала на мост. С Мраморного моря подул ветер, всколыхнул маленькие занавески на окнах. Джевдет-бей наклонился к левому окну и вдохнул этот ветер, наполненный запахом водорослей. Далеко-далеко в ночи появился еле заметный розовый отсвет. Начинался лодос.[40 - Сильный южный ветер.] Привязанное к мосту судно тяжело поднималось и опускалось на волнах, сигарета сторожа, собиравшего деньги за проезд, разгоралась ярче, когда он поворачивался к ветру. «Ну вот, день и кончился», — подумал Джевдет-бей. Старая часть Стамбула была погружена во тьму. Он обернулся — в Пера тоже не было видно ни огонька. Джевдет-бей снова начал вспоминать этот день, начавшийся туманом и потом прожаренный солнцем, и душевное спокойствие опять куда-то пропало. Он чиркнул спичкой, но зажечь сигарету не удалось. Не закрывая окно, еще дважды чиркнул спичкой, с третьего раза закурил. «Плохой сон мне снился. С самого начала было ясно, что день не задастся. С Ашкенази не поговорил. Потом этот мальчик с письмом. Я подумал, что у меня хотят выманить денег. И мне не стыдно!» Потом он вдруг подумал, что паша вовсе не скучный, а веселый и симпатичный человек, ценящий дружбу и хорошую беседу. Улыбнулся, вспомнив истории о любовных похождениях, которые паша рассказывал за игрой в нарды. Когда Джевдет-бей слушал эти истории, он испытывал тоску и отвращение, а сейчас, вспоминая их, — нежность к старику. Тут же в памяти всплыл доктор-итальянец, с жадным любопытством глядевший по сторонам во время короткой прогулки по Бейоглу. О нем Джевдет-бей тоже думал с нежностью. В его поведении, в том, как он, склонившись, поцеловал руку Мари, было что-то абсолютно христианское и, несмотря на это, приятное. «Тот толстяк в аптеке тоже был славный человек. Надо быть как они. Веселым, улыбчивым… Есть как они, пить как они… Я тоже буду таким. Но торговлей, лавкой тоже нельзя пренебрегать. Как бы все это совместить? Вот было бы у меня две жизни. Одну проводил бы в лавке, а другую — дома». Вдалеке послышался раскат грома. «Слова, слова…» Одну занавеску ветер вдул внутрь кареты, другая развевалась снаружи. «Слова невесомы, как эти занавески… Живу. Лодос начинается. Завтра будет шторм, пароходы ходить не будут. Ашкенази так и останется на острове. Вот ведь беда! Счетовод Садык говорил сегодня, что нам необходимо этот долг востребовать. Бедный Садык! Счетовод. А я коммерсант… И Фуат, и Шюкрю-паша спрашивали сегодня, что такое жизнь. Фуату я ответил, что это глупый вопрос. Глупый, глупый! Зачем задавать такие вопросы? Их задают те, кто читает книги, размышляет… А тетушка Зейнеп таких вопросов не задает. Она живет. И я живу Вот сейчас усну, утром встану займусь делами… Женюсь, буду есть, курить, улыбаться… Улыбаться надо чаще. А потом перейду в мир иной. Вот прошел еще один день в этом мире… Ах этот сон! Утром я тосковал, что одинок среди христиан и евреев. А сейчас не хочу об этом думать. Сейчас я хочу спать. Зелиха-ханым приготовила постель. Какая она милая женщина!» Где-то лаяли собаки. «В детстве я боялся собак. В детстве мы гуляли в садах, играли с Нусретом… В день Хызыр-Ильяса… Вот уже второй раз я вспоминаю про день Хызыр-Ильяса». В одном доме тускло светилось окно: еще не погасили лампу. «Кто знает, может, эта лампа куплена в моей лавке. И вот при свете купленной у меня лампы сидят люди… Что они делают? Беседуют. Один говорит, что начинается лодос, другой — что надо бы убрать цветочные горшки с внешнего подоконника, как бы не сдуло. Пьют липовый чай или воду с сиропом, зевают…» Джевдет-бей и сам, потянувшись, зевнул. «Нусрет все это презирает. Почему? Потому что уверен, что знает нечто очень важное. Может быть, он и прав, и идеи его верные. Вот из-за уверенности в своей правоте, в том, что ему ведомо нечто такое, о чем другие даже не задумываются, он всех и презирает, ценит только себя самого. А стоит ли? О-о-ох!» Джевдет-бей еще раз потянулся и зевнул. Карета въехала в его квартал. «Человеку нужно две жизни, две души. Одну для торговли, другую для радости. И не смешивать одну жизнь с другой, чтобы одна душа другой помогала, а не путалась под ногами. Да, так и будет! В моей жизни так и будет! Заживу!» Он снова с наслаждением потянулся, зевнул и вышел из кареты, с удивлением ощущая непонятно откуда взявшуюся бодрость. — Ты, должно быть, сегодня здорово устал! — сказал он кучеру, и тот улыбнулся, словно весь день ждал, что ему скажут эти слова. — Завтра в то же время приедешь? — Как не приехать! Карета тронулась с места. Джевдет-бей смотрел ей вслед, пока дрожащий свет ее фонарей не скрылся за поворотом; тогда он вошел в дом. На первом этаже горел слабый свет. «Зелиха-ханым еще не легла спать», — подумал он, и тут же послышался ее голос: — Кто там? Джевдет, сынок, это ты? — Я, я! — откликнулся Джевдет-бей, поднимаясь по лестнице. — Постой! Ты не голоден ли? Ужинал? — Нет, не ужинал, — сказал Джевдет-бей и тут же пожалел об этом. — Иди-ка сюда, я тебе хюнкярбейенди[41 - Блюдо из баклажанов.] приготовила! Пока ждала тебя, даже уснула! — сказала Зелиха-ханым, выходя из кухни и покачиваясь спросонок. — Ну и ложилась бы спать. Чего ради ты меня ждала? — Да вот уж ждала, — улыбаясь, сказала старушка. — Ужин на столе. Иди поешь. Джевдет-бей двинутся на кухню, думая, с одной стороны, о еде, а с другой — что избавиться от Зелихи-ханым будет непросто. «Одно путается с другим! — бормотал он себе под нос. — Как же разделить две жизни?» — Садись, садись, — приговаривала старушка, радуясь, что может услужить Джевдет-бею. — Утомился, поди, за день-то? Послушай-ка, что у нас в квартале сегодня было. Мустафа-эфенди возвращался с полуденного намаза… Знаешь Мустафу-эфенди, что живет у источника? Вот возвращается он из мечети и встречает на углу… А голубцы будешь? Ну хоть немножко? Так вот, встречает он Салиха. Смотрит — а у него в руках… Дождик, что ли, пошел?.. Смотрит — а у него в руках огромный ключ. Салих-эфенди и говорит: этот твой ключ… ЧАСТЬ II Глава 1 МОЛОДОЙ ЗАВОЕВАТЕЛЬ В СТАМБУЛЕ — Европа теперь должна стать для нас… Как бы это получше выразиться? Целью! Да-да, целью, а еще точнее — примером! — громко и горячо говорил Саит-бей, покачиваясь в такт с вагоном-рестораном. — Гордость нужно отставить в сторону. Я не устаю повторять: звон наших сабель давным-давно заглушен грохотом пушек и машин. Теперь и государство у нас новое, и от старого мира ничего не осталось. Как-никак середина двадцатого века! Сейчас у нас февраль 1936-го, до 1950-го осталось всего ничего. Выпьем же и, забыв про гордость, примем всей душой республику и европейские порядки! Что же вы совсем не пьете? Омер замешкался с ответом. «Февраль 1936-го, — крутилось у него в голове. — Я возвращаюсь в Стамбул». — Нет-нет, можете ничего не говорить, я все понимаю, — снова заговорил Саит-бей. — Вас, должно быть, кто-то ждет, и вы всё думаете о встрече. Понимаю, понимаю! — И он добродушно, по-отечески улыбнулся. — Да нет, никто меня не ждет. И от меня никто ничего не ждет, — ответил Омер, поднося свой бокал к бутылке, которую держал в руках Саит-бей. — Вы правы, я совсем не пью, но сейчас, пожалуй, выпью. — И дамы тоже пусть выпьют, — сказал Саит-бей. — Мы же ведь в Турцию еще не въехали. Это была очередная шутка из тех, которыми давно уже перебрасывались за этим столиком, иронизируя по поводу меняющейся на глазах жизни и посмеиваясь над милой, печальной родиной, к которой нес Омера и его попутчиков ночной поезд. Саит-бей намекал на свою жену Атийе-ханым, которая могла со спокойной душой пить алкогольные напитки только за границей. В ответ на это Гюлер, сестра Саит-бея, сказала, что ее брат, приезжая во Францию, тоже каждый раз пересматривает свое отношение к вину и ракы. Саит-бей сделал вид, что обиделся. — О ракы я с тобой говорить не буду! — сказал он, и, взглянув на Омера, добавил: — Ракы — напиток для мужчин! В ответ на это никто не улыбнулся, кроме самого Саит-бея и Омера, которые обменялись довольными усмешками: им, дескать, не понять! С Саит-беем и его спутницами Омер познакомился накануне здесь же, в вагоне-ресторане. Саит-бей подошел к нему, извинился за беспокойство и спросил, нельзя ли им присесть за его столик — все остальные места были заняты. После обмена обычными любезностями Саит-бей рассказал, зачем они ездили в Париж: он сам и его супруга давно приобрели привычку каждый год выезжать в Европу, а в этот год они взяли с собой младшую сестру Саит-бея, не так давно разведшуюся с мужем. Омер, в свою очередь, рассказал, что заехал в Париж по пути из Лондона, где жил четыре года, учился на инженера-строителя. — А ведь мы, между прочим, в области прав женщины опережаем многие европейские страны, — сказала Атийе-ханым. — Совершенно верно, и это очень важно! Вот что значит республика! — согласился Саит-бей и, изобразив на лице выражение избалованного ребенка, которое ему вовсе не шло, прибавил: — Впрочем, у женщин во всем мире обязанности одни и те же. Возникла неловкая пауза. Потом Атийе-ханым, сделав вид, что ей стыдно за своего супруга-мужлана, сухо сказала: — Вот, оказывается, как думает Саит-бей! Но долго сердиться она не умела. В ее взгляде вдруг мелькнула веселая искорка, она открыла сумочку и, достав из нее несколько фотографий, с улыбкой протянула их Омеру: — Посмотрите, вот она, моя самая любимая обязанность! На первой фотографии был мальчик в матросском костюмчике. Он сидел на скамейке, положив одну руку на краешек и приветственно помахивая другой. Чтобы поддержать разговор, Омер спросил, сколько ему лет. — Через неделю будет четыре. Он родился в марте тридцать второго. «А я эти четыре года провел за границей», — подумал Омер. Стучали колеса, вагон мерно покачивался. «Четыре года в Турцию ни ногой… Сбежал в Европу Учился, писал диссертацию, путешествовал, порой раздумывал над своим будущим, проживал оставленные родителями деньги, жил… И вот возвращаюсь на родину дипломированным инженером. Вернусь и, как говорит тетушка, погружусь в водоворот жизни…» — А на этой фотографии ему годик. Мы тогда специально пригласили к себе домой в Тешвикийе фотографа. Мальчик был снят на руках у матери. Рядом, положив ей руку на плечо и немного выдвинувшись вперед, стоял Саит-бей, похожий здесь скорее не на мужа, а на старшего брата, опекающего сестру Следующая фотография, по всей видимости, была сделана в студии. На лицах супругов застыли улыбки, по которым невозможно было понять, на самом ли деле они счастливы или только делают вид, потому что так положено, когда фотографируешься. Мальчик на руках у мамы, казалось, готов вот-вот расплакаться. Омер, сообразив, что надо бы что-нибудь сказать, проговорил: — Какой милый ребенок! — Все так говорят! — с гордостью ответила Атийе-ханым, взяла у Омера фотографии и сама начала, улыбаясь, их разглядывать. Присоединился к жене и Саит-бей. Вид у супругов был такой, будто они пытались высмотреть, что же именно заставило Омера назвать их сына «милым». «Зачем я возвращаюсь в Стамбул? — размышлял Омер. — Жениться, завести ребенка, жить счастливой семейной жизнью, зарабатывать деньги? Ради этого?» Поезд еще не пересек границу, а он словно бы уже почуял запах печали и маленьких семейных радостей. Внезапно он одним залпом осушил свой бокал. — Пожалуй, я еще выпью. — Правильно, нужно выпить, — поддержал его Саит-бей и улыбнулся. — Вы совсем еще молоды — если сейчас не пить, то когда же? Вот он сидит — отец семейства, возвращающийся из поездки по Европе. Гордится своей молодой женой, со счастливой улыбкой разглядывает фотографии сына. Занимается импортом… Иногда вспоминает, что он сын паши, и расстраивается. «Нет, у меня все будет по-другому, — говорил себе Омер. — Совсем по-другому! Я преодолею эти искушения. Я буду хозяином своей жизни!» — Саит, ты начал говорить о Европе, — нарушила затянувшееся молчание Гюлер. — И правда, — отозвался Саит-бей. — О Европе и о нас… Я ведь рассказывал вам о моем покойном отце, паше? Так вот, он вместе с моей матерью сосватал Ниган-ханым за того самого Джевдет-бея, с сыном которого вы знакомы. Свадьба тоже была в нашем особняке. Мы потом этот особняк капитально перестроили, привели в соответствие с требованиями времени. — Интересно, какими мы будем через двадцать лет, через тридцать? — вздохнула Атийе-ханым, глядя на Омера. «Они ждут, что я буду их занимать, рассказывать что-нибудь интересное», — подумал Омер и решил довериться покачиванию вагона и вину. — Возьмем еще бутылочку? — Конечно, возьмем! — согласился Саит-бей, ласково и немного задумчиво глядя на вступающего в жизнь молодого человека, — должно быть, вспоминал свою собственную молодость и ушедшие безвозвратно годы. Официант принес новую бутылку. Омер вспоминал те времена, когда он много пил. Начал после смерти отца, а когда умерла мать, пристрастился к выпивке по-настоящему. Он тогда учился в Стамбульском инженерном училище. Часто бывало, пил всю ночь напролет, шатаясь по увеселительным заведениям Бейоглу, и приходил на лекции в стельку пьяным. В Англии временами тоже начинал прикладываться к бутылке. Окончив инженерное училище, он решил, что неплохо было бы повидать Европу. Друзья говорили ему то же самое: «Деньги у тебя есть, время есть, здесь тебя ничто не держит — зачем тебе копаться в этой мусорной куче? Езжай, посмотри, как люди живут, путешествуй, развлекайся, заодно чему-нибудь и научишься!» Живя в Англии, Омер следовал этим советам. Потом влюбился в девушку-англичанку, стал подумывать о том, чтобы жениться и осесть за границей… Глядя на принесенную официантом бутылку, он думал: «Вот и у нас теперь кое-чему научились!» Одно время он начал жалеть, что приходится возвращаться в Турцию — снова рыться в старой мусорной куче, но сейчас был рад, что все так повернулось. «Хоть мусорная куча, да своя. Все здесь по моей мерке», В Европе, впрочем, Омер давно уже освоился. «Возможно, это немного по-детски, но я боялся там жить, — думал он, глядя на бутылочную этикетку. — Небо Англии казалось мне свинцовым. В Турции все по-другому, по-новому. По мне». — Э, как вы, сударь, однако, быстро пьете! Я за вами не поспеваю! — перебил ход его мыслей Саит-бей. — И правда, что это я? — смутившись, ответил Омер. — Мне это вино вдруг так понравилось! — Но вы, когда пьете, становитесь грустным и всё молчите, — сказала Атийе-ханым. — Ну-ка, скажите, о чем вы сейчас думаете? Только сразу! Саит-бей бросил на жену укоризненный взгляд: ну что ты, мол, пристала к мальчику! — и улыбнулся Омеру, пытаясь сделать вид, что ему вовсе не интересен ответ и Омер, если хочет, может держать свои мысли при себе. Но вслух сказал другое: — И правда, о чем это думаете? — О себе, — ответил Омер. — А-а-а! — протянула Атийе-ханым и вскинула голову: — И что же вы о себе думаете? — Я многое хочу сделать. И думаю, у меня получится. — Конечно, конечно, — сказал Саит-бей. — Молодость! — Нет, я не про то! Я другое имею в виду. Я думаю, что мне нужно многое сделать, но… но совсем не то, что делают другие! — Омер почувствовал, как загорелись у него щеки. — Я как будто вас понимаю, — сказал Саит-бей. — Это очень трудно объяснить… — А вы все-таки попробуйте! — потребовала Атийе-ханым. На лице ее было все то же игривое выражение, с каким она задавала свой вопрос. Гюлер подняла голову от меню, которое она с самого начала ужина изучала с такой тщательностью, будто читала интересную книгу (хотя в прошлый раз уже просмотрела его вдоль и поперек), и взглянула на Омера. — Есть ли… есть ли у вас, Саит-бей, какое-нибудь страстное, необузданное желание? — спросил Омер. — Что? Как вы сказали? — удивился Саит-бей. Улыбнулся, однако тут же сдвинул брови. — Есть ли у вас стремления? Горячие, необоримые? Саит-бей, будто пытаясь что-то вспомнить, посмотрел на жену: — Замечала ты за мной что-нибудь в этом духе? — Нет, — быстро ответила Атийе-ханым. — Он у меня спокойный. Как ягненок. — Кажется, она хотела улыбнуться, но, увидев выражение лица Омера, испугалась. — Хвала Аллаху, я человек умеренный, — проговорил Саит-бей. — Меня вполне устраивает моя жизнь, ее маленькие радости и заботы. На этот раз все улыбнулись. — Ну а я, хвала Аллаху, человек неумеренный! — сказал Омер и, снова почувствовав на себе взгляд Гюлер, прибавил: — Маленьких радостей и маленьких забот мне недостаточно! — Внезапно ему стало неудобно за свою резкость, захотелось как-то ее смягчить: — Мне хочется многого добиться. Я не хочу довольствоваться малым. Не уверен, понятно ли я излагаю?.. Говоря о стремлениях, я не имею в виду стремление к чему-то определенному. Мне нужно все. Вся жизнь, все, что в ней есть! Уловить, овладеть, добиться! — Молодость, молодость, — тихо проговорила Атийе-ханым. — И чего же вы хотите добиться? — спросил Саит-бей. — Всего! — ответил Омер, принимая из рук Саит-бея тарелку с сыром — не потому, что хотелось сыру, а потому, что отказываться неудобно. — Этот сыр французы едят перед фруктами. Неприятный у него запах, не правда ли? Но когда привыкнешь к запаху… — Саит, дорогой, ты перебил Омер-бея, — вмешалась Атийе-ханым. — Да нет, конечно же мы вас слушаем! Все трое посмотрели на Омера. — Я, должно быть, выпил лишнего, — сказал он. — Нет-нет! Вы очень интересно говорите, — заверила Атийе-ханым. — Моя супруга обожает занимательные рассказы, — сказал Саит-бей и тут же, решив, должно быть, что не совсем удачно выразился, прибавил: — Ее вообще интересует все занимательное и любопытное. Прошу вас, продолжайте! — И меня тоже интересует! — взволнованно сказал Омер. — Мне все интересно, все желанно. Вы сейчас спрашивали, чего я хочу добиться. Всего! Любви красивых женщин, денег, известности, славы, почета! Безоглядно, чего бы мне это ни стоило — хочу! Саит-бей с предостерегающим видом обернулся к своим дамам: — Осторожно, подливка у этого мяса очень острая! Я эту приправу знаю… Омер мучительно покраснел. «И все-то мне хочется пустить пыль в глаза, произвести впечатление на женщин! Когда же я повзрослею? Мне ведь уже двадцать шесть!» — А, должно быть, я вас поняла, — воскликнула вдруг Атийе-ханым. — Вы — Растиньяк наших дней. Помните Растиньяка из бальзаковского романа «Отец Горио»? Вот и вы такой же. Завоеватель… Да, это так будет по-турецки, правильно? — Как вы раскраснелись, эфенди! — сказал Саит-бей. — Эти батареи так и пышут жаром. Возьмем еще бутылочку? — Он снова улыбался добродушно, по-дружески. — Возьмем! — Да-да, завоеватель… Растиньяк! — бормотала себе под нос Атийе-ханым, довольная, что придумала такую аналогию. — Мне нравится это слово! — сказал вдруг Омер. — Да, я решил, что буду завоевателем! — Как мило! — обрадовалась Атийе-ханым. — А давайте-ка сфотографируемся! Саит здесь получится? — При таком освещении не выйдет. Фотоаппарат у тебя с собой? Гюлер вдруг подняла глаза на Омера: — По правде говоря, вы и на турка-то не очень похожи. — Ладно, ладно, оставим эту тему! — вмешался Саит-бей. — Послушайте, что я сейчас расскажу. Встречаются однажды в лесу черепаха и лиса. Лиса и говорит… У Саит-бея были тонкие, ухоженные усики. Когда он говорил, эта тонкая темная полоска ходила вверх-вниз. «Сейчас надо будет посмеяться», — подумал Омер. Саит-бей закончил свой рассказ, и все дружно рассмеялись. — Расскажи, как рассеянный официант перепутал бокалы, — попросила мужа Атийе-ханым. Тот, улыбнувшись, начал рассказывать. Атийе-ханым изо всех сил пыталась сдержать смех. В вагоне-ресторане яблоку негде было упасть. За столиком впереди сидели четыре старика, выпивали и о чем-то, посмеиваясь, беседовали. У одного из них была седая борода; когда он смеялся, борода терлась о галстук, а из жилетки показывалась поблескивающая цепочка от часов. За другим столиком сидела женщина в шляпке с ребенком на руках; она целовала ребенка и улыбалась. «Было время, когда и я часто смеялся и улыбался», — думал Омер. В инженерном училище он то и дело над кем-нибудь подшучивал. Когда они с Мухиттином и Рефиком играли в покер, то вечно пересмеивались. Мысли о прошлом навевали грусть. К тому же действие алкоголя ослабевало, равно как и вызванное им возбуждение. Он решил, что будет слушать истории Саит-бея. Ближе к часу ночи вагон-ресторан опустел. К столику, покачиваясь, подошел официант и вежливо обратился к Омеру и его знакомым: — Господа, мы скоро закрываемся. Поезд подходит к Эдирне. Во время паспортного контроля вам нужно быть в своих купе и… — Да-да, конечно, мы сейчас уходим, — сказал Саит-бей, и все надолго замолчали. Саит-бей заплатил по счету, дамы взяли свои сумочки. Атийе-ханым стала смотреть в окно. «Ну вот, начинается печаль, — подумал Омер. — Как въехали в Турцию, так и веселье наше кончилось». Встав из-за стола, он почувствовал себя одиноким. «Может, они пригласят меня в свое купе? Продолжим разговор там…» — думал он, пробираясь по коридору вслед за Саит-беем и его дамами. «Да что это со мной? Я же завоеватель! Растиньяк… Может, я и выпил лишнего, но на меня алкоголь не очень-то…» — Спокойной ночи! Завтра утром снова увидимся! Это была Атийе-ханым. Вот кто, пожалуй, понял его лучше других. Омер подумал, что такому жадному до жизни человеку, как он, не годится обращать внимание на такие мелочи, как одиночество и печаль. Омер снова увидел их на следующее утро, когда поезд уже подходил к вокзалу Сиркеджи, — высунувшись в открытое окно, они увлеченно глядели по сторонам. Омер зашел в их купе, пожал всем руки и обменялся со всеми любезностями. Саит-бей, снова напустив на себя вид добродушного дядюшки, сказал: — Я вчера о вас думал. Вы были правы, когда говорили о стремлениях. В нашей стране таких, как вы, мало! Омер только махнул рукой, словно говоря, что не стоило придавать такое значение его болтовне. Дамы, краем глаза поглядывавшие на толпу встречающих, заметили этот жест и улыбнулись. Обе они были в красивых шляпках с широкими полями. Атийе-ханым вдруг вытащила фотоаппарат и, не успел Омер и глазом моргнуть, сфотографировала его. Омер сказал, что очень волнуется, и вышел из купе. Получив свои чемоданы и направляясь к пункту таможенного контроля, он увидел их еще раз. Шляпки дам в окне вагона были похожи на гроздь красочных фруктов. Атийе-ханым помахала «милому молодому человеку» рукой, а ее муж напомнил, что им снова хотелось бы встретиться с ним в Стамбуле. Когда голос Саит-бея растворился в вокзальном шуме, Омер заметил, что расчувствовался. Пробираясь к пункту таможенного контроля, он увидел в толпе встречающих мальчика со вчерашней фотографии. Старая нянька с недовольным лицом держала его на руках. Мальчик махал ладошкой в сторону поезда. «Я все преодолею», — сказал себе Омер. Войдя в здание таможни, он впервые осознал, что вернулся. В нем вдруг проснулось какое-то странное, давным-давно забытое чувство, похожее на любовь. Некоторое время он искал служащего, которому можно было бы предъявить для досмотра чемоданы; потом увидел очередь и встал в нее. Какой-то шикарно одетый человек в длинном плаще, растолкав толпу плечами, влез перед ним. Тут из комнаты, у которой выстроилась очередь, вышел пожилой таможенник и сказал, что стоят они здесь зря, досмотр будет в соседней комнате. Пока перебирались туда, возникла изрядная давка. Из-за двери вдруг послышались возмущенные вопли, и один человек в шляпе, стоящий в очереди, заявил, что это просто безобразие — так придираться к людям по пустякам. Когда очередь дошла до Омера, к таможеннику подошел другой таможенник, постарше, и сказал: — Да пропусти ты этого молодого человека. Видишь, у него ничего нет. — Хорошо-хорошо, пропускаю, — сварливо буркнул таможенник и, не открывая чемоданов, махнул Омеру рукой — проходи, мол. Тут же откуда-то вынырнул носильщик и выхватил у него поклажу. Через пару секунд Омер уже был в Сиркеджи. На углу остановился трамвай, из него выходили пассажиры. За трамваем стояла карета, кучер, покуривая, ждал, когда можно будет тронуться с места. Четыре носильщика тащили в сторону Бабыали огромную бочку. Дворник о чем-то беседовал с расположившимся на брусчатом тротуаре нищим. В сторону Каракёя шествовал шикарно одетый господин с зонтиком в руках. Из запряженного лошадьми фургона в ресторан перетаскивали большие ящики. В припаркованном неподалеку такси шофер читал газету. Рядом с обувной лавкой стояла женщина с ребенком и разглядывала витрину. Над головой раскинулось желтоватое легкое небо. Воздух был влажным. Носильщик обернулся к замечтавшемуся Омеру: — Куда? — В Каракёй. Он решил перейти мост пешком. Вскоре они нагнали человека с зонтиком и пошли вслед за ним. «Я — завоеватель!» — думал Омер. Он чувствовал себя очень легким — на него впервые за долгие годы не давило небо. Глава 2 ПРАЗДНИЧНЫЙ ОБЕД Ниган-ханым сидела, подперев голову руками, за столом, накрытым вышитой скатертью, смотрела на фарфоровую тарелку и размышляла: «Хорошо, что я велела достать позолоченный сервиз. Сколько лет он без дела стоял в буфете. Чай после обеда будем пить из чашек с синими розами, которые подарила мне на свадьбу бабушка. Две чашки из этого сервиза, увы, разбились. А что же я не велела достать и начистить серебряные приборы? Когда еще использовать серебро, как не в такие дни? Все надо использовать». Вышитую скатерть она уже доставала в прошлый Курбан-байрам. Поскольку скатерть тоже была частью ее приданого, то, стало быть, тридцать лет хранилась в неприкосновенности. Ниган-ханым одолевало странное желание наконец пустить в дело все вещи, спрятанные в сундуках, шкафах, буфетах и шкатулках. «Как будто мне хочется увидеть, как пачкаются и рвутся скатерти, бьются тарелки и чашки, теряются вилки и ножи! — думала она. — Вот уже тридцать лет, как я замужем. Больше шестидесяти праздников отметили мы с Джевдет-беем, вот и Курбан-байрам тридцать шестого подошел. И встречаем мы его все вместе: муж, сыновья, доченька, милые мои невестки и два маленьких внука». Они сидели за столом у окна, из которого видны липы и знаменитый камень-мишень на углу, и ждали, когда повар подаст обед. Ниган-ханым чувствовала, как от люстры, которую зажгли по случаю пасмурной погоды, распространяется тепло. Скоро в столовую войдет, держа огромное блюдо, повар Нури — как всегда в торжественных случаях, на цыпочках. Все с нетерпением этого ждали и как будто гадали: на цыпочках войдет Нури или нет? — Вы видели? Когда разделывали барашка, у него из желудка выпал большущий камень. Вот такой величины! — И Рефик, младший сын Ниган-ханым, начертил пальцем на скатерти кружок. «Моему младшему всегда все было интересно. Это любопытство у него от меня», — подумала Ниган-ханым. — Этакий камень выпал из барашка? Ничего себе! — сказал старший сын Осман. Утром в саду за домом, как всегда во время Курбан-байрама, были зарезаны две козочки и барашек. Ниган-ханым была рада, что ее семья придерживается этого обычая. Она подумала, что благодаря этому чувствует себя сильнее, и прищурилась. — Да где же, наконец, еда? — вопросил нетерпеливый, как всегда, Джевдет-бей. Увидев, что сидящий рядом муж уже держит вилку в своей покрытой старческими пятнами руке, Ниган-ханым с неудовольствием подумала: «Снова объестся!» Потом стала наблюдать за внуками: шестилетним Джемилем и восьмилетней Лале. Джемиль рассказывал сестре, как задрожало тело барашка, когда его зарезали, а та говорила, что не смотрела, потому что ей было очень страшно. «Какие у меня здоровые, славные внуки!» — подумала Ниган-ханым. Дочь Айше, как всегда, сидела молча и выглядела понуро. Повар Нури вышел из кухни с большим блюдом в руках. Ниган-ханым заметила это раньше всех и весело, тоном матери, рассказывающей детям сказку, объявила: — Все готово! Не глядя на ноги Нури, она все равно поняла, что он идет на цыпочках. Прищурившись, наблюдала, как он ставит блюдо на стол. На некоторое время разговоры стихли, потом все оживились и стали смотреть на блюдо. На позолоченном блюде среди горок риса, украшенного горошинами, лежали маленькие кусочки мяса. Но это было мясо не тех животных, которых резали утром в саду за домом. Жертвенное мясо не подавали на стол с тех пор, как лет десять назад Джевдет-бей был вынужден покинуть праздничный стол и удалиться в уборную на первом этаже (ту, в которой не было унитаза), где его и вырвало. Возможно, причиной тому был ликер, которого он в то утро выпил больше, чем нужно, но Джевдет-бей возложил всю вину не на ликер, а на свежее мясо, причем сделал это в крайне грубых выражениях, и потом много еще чего прибавил. На следующий день Ниган-ханым одна поехала в дом своего отца-паши и со слезами жаловалась на мужа сестрам, Тюркан и Шюкран. Свежее мясо, по мнению Джевдет-бея, дурно пахло и было тяжело для желудка. Вспомнив об этом, Ниган-ханым порадовалась, что они решили больше его не есть. Потом, взяв ложки, она посмотрела на своих невесток, которые сидели рядышком как раз напротив нее. Не отказав себе в удовольствии немного подумать, кому из них дать ложки, в конце концов протянула их младшей невестке, Перихан: — Раздавай-ка сегодня ты! Это был замечательный момент: Перихан, раскрасневшись от волнения, смотрит на зажатые в руках ложки, Джевдет-бей, как всегда, первым протягивает свою тарелку, все улыбаются, предвкушая трапезу. Ниган-ханым, расчувствовавшись, смотрела на невестку и думала: «Какая она красивая! И волосы укладывает с большим вкусом. Голосок у нее, правда, тоненький, как у мышки, но это не беда. И Рефик счастлив. Я тоже такой была, когда мы с Джевдетом только поселились в этом доме. Хвала Аллаху, я и сейчас счастлива. В те дни мы искали мебель, чтобы обставить дом. Как славно было жить в новом доме, среди новых вещей…» — А тарелки для салата почему нет? — ворчливо спросил Джевдет-бей. «Ох ты, не поставили ему тарелку для салата! И как я не заметила?» — подумала Ниган-ханым и тут же окликнула прислугу. Посмотрела краем глаза на тарелку мужа и заметила, что на ней уже красуется целая гора еды. «А потом начнет клевать носом, плохо себя чувствовать», — подумала Ниган-ханым с раздражением. Потом, глядя на его седую голову, склоняющуюся к тарелке каждый раз, когда он брал новый кусок, на его длинный тонкий нос, она вдруг почувствовала, что ее переполняет нежность, и повернулась к своей тарелке. Поев немного, обратила внимание на то, что старший сын Осман о чем-то увлеченно говорит. — Поскольку в Европе начнется война… Ниган-ханым смотрела на Османа и что-то отвечающего ему Рефика и, как это всегда, когда заходила речь о войне, чувствовала сиротливое одиночество. Каждые лет пять непременно начиналась какая-нибудь война, сразу же отделявшая суровой и непреодолимой чертой ее мир от мира мужчин. К тому же все войны точь-в-точь похожи одна на другую, как и вообще все мужские споры. «И зачем спорить? Поговорили бы о чем-нибудь другом!» Но братья, вопреки желанию матери, продолжали спорить. Осман говорил с таким выражением на лице и таким тоном, будто знал — то, о чем идет речь, не очень-то интересует собравшихся за столом, в том числе и его самого. «Что поделаешь, иногда нужно поговорить и о таких вещах!» — говорил весь его вид. Рефик, так же как и его брат, надевший к обеду пиджак и галстук, что-то отвечал Осману, время от времени вставлял какую-нибудь шутку и поглядывал по сторонам с таким видом, будто извинялся перед всеми за этот спор. И все-таки это был серьезный мужской спор, из тех, что Ниган-ханым терпеть не могла. «Когда они так спорят, слова не вставишь», — подумала она. Когда речь заходит о подобных вещах, мужчины становятся серьезными и важными, а женщины будто бы превращаются в бессловесные фарфоровые вазы, «А я смотрю на них и размышляю», — бормотала себе под нос Ниган-ханым. Тут она услышала, что в разговор вмешался голос мужа: — Ну а ты, Нермин, что скажешь по этому поводу? Должно быть, Джевдет-бей решил, что уже можно немного отвлечься от еды. Он очень любил подшучивать над своими невестками. Нермин от неожиданности покраснела, взглянула на мужа и начала что-то говорить, но Джевдет-бей прервал ее: — Браво, браво! Мясо, кстати, хорошее получилось. Нермин замолчала. В воздухе повисло молчание. — И правда хорошее, — сказала Ниган-ханым. И снова молчание. Затем опять застучали по тарелкам вилки и ножи, послышались разговоры и смешки, и вот уже за столом началась обычная праздничная болтовня. Ниган-ханым, прищурившись, смотрела на свою семью и радовалась. «Опять я щурюсь!» — сказала она себе вскоре. Пока не принесли второе блюдо, фасоль в оливковом масле, за столом успели поговорить снова о войнах, о последних событиях в Германии, о друге Рефика Омере, недавно вернувшемся из Европы, об открывшейся в Османбее[42 - Район в европейской части Стамбула к северу от Нишанташи.] новой кондитерской и о трамвае, который, как говорили, собираются пустить от Мачки до Туннеля. Когда Эмине-ханым ставила на стол фасоль. Ниган-ханым взглянула на тарелку Айше и расстроилась: опять она ничего не съела! — А ну-ка доедай, — быстро сказала она. — Ну, мама… Мясо очень жирное! — Замечательное мясо. Остальные же съели. Ниган-ханым подвинула тарелку дочери к себе и начала отрезать от мяса жирные куски и собирать в кучку разбросанный рис. «Вот всегда так! — думала она. — Вечно эта девчонка настроение испортит!» Подвинув тарелку обратно к дочери, она почувствовала, как нарастает в ней раздражение. «Вот рожай такую, шестнадцать лет над ней трясись, все для нее делай, и для чего? Чтобы она тут сидела с кислой миной на лице, квелая, унылая?» — Ты думаешь, в каждом доме могут себе позволить есть такое мясо? — Дорогая, оставь, ну что ты? Не хочет — пусть не ест, праздник все-таки, — вмешался Джевдет-бей. Дочка была его любимицей. Возвращаясь вечером домой, он никогда не забывал ее поцеловать. «Только и знает, что потакать ей, а о том, к чему это может привести, не задумывается! Никакой ответственности!» Ниган-ханым лишь взглянула на мужа, нахмурив брови. Все знали, что означает этот взгляд: «Я ее воспитываю, а ты балуешь!» «Если бы не я, она и на фортепиано не выучилась бы играть!» — подумала Ниган-ханым, а вслух сказала: — Пусть фасоль тоже раздаст Перихан. За фасолью говорили о самой фасоли, о снеге, который выпал накануне ночью и до сих пор лежал в укромных уголках сада, и о том, что в прошлом году в это время, а именно в первых числах марта, погода была вовсе не такой. Джевдет-бей рассказал, что изрядно промерз в мечети Тешвикийе во время утреннего намаза. Ниган-ханым, глядя на Айше, которая опять оставила еду на тарелке, думала о том, что снова ей не удалось сказать то, что хотелось. «Но только вот что именно мне хотелось бы сказать?» Она и сама в точности не знала. В голове крутилось слово «веселье», но им и так весело. Праздник, в такие дни веселье рождается само собой. «Я прямо как моя покойная мама!» — подумала Ниган-ханым, вспоминая, как ее мать, сидя в кресле на женской половине особняка в Тешвикийе, говорила, прикрыв глаза: «Доченька, хочется мне чего-нибудь поесть, а чего, не знаю!» Эмине-ханым подала на стол апельсиновый кадаиф[43 - Кондитерское изделие из теста с сахарным сиропом.] — собственное изобретение повара Нури. «Вот и этот праздник кончается», — сказала себе Ниган-ханым. Заканчивался праздничный обед, которого она так долго ждала. Закончится обед, закончится праздник, и она будет ждать наступления других похожих дней, которые придут и уйдут, останется лишь печально смотреть им вслед. Река времени будет течь по своему руслу, порой поблескивая на солнце. Апельсиновый кадаиф вышел на славу, сливки были свежими, но никто, кажется, не спешил их доедать — не хотелось, чтобы этот обед кончался. Ниган-ханым снова сказала себе, что нужно чаще использовать стоящие в буфетах сервизы, и принялась за кадаиф. Как всегда, первым из-за стола встал Джевдет-бей. Вслед за ним поднялся Рефик. «Ну вот и все, — подумала Ниган-ханым, опуская в сливки последний кусочек кадаифа. — Хорошо бы они когда-нибудь усвоили, что из-за стола надо вставать всем вместе!» Джевдет-бея, конечно, воспитывать уже поздно, а вот Рефику только двадцать шесть, его, наверное, еще можно чему-нибудь научить. Когда из-за стола встала Перихан, Ниган-ханым решила, что не хочет оставаться последней, тихо поднялась и подошла к Джевдет-бею, который сидел в кресле у окна, откинув голову и закрыв глаза, — должно быть, собрался вздремнуть после сытного обеда. Ниган-ханым нежно смотрела на его закрытые глаза и седые волосы и думала, что ей следовало бы рассердиться. «Спать он собрался! Нельзя сейчас спать. После обеда придет Фуат-бей с семьей». Праздничное застолье подошло к концу. За спиной слышалось позвякиванье убираемой посуды. «Чай будем пить из чашек с голубыми розами!» — сказала себе еще раз Ниган-ханым. Глава 3 ПОСЛЕ ОБЕДА Увидев подошедшую к нему с недовольным видом Ниган-ханым, Джевдет-бей сказал про себя — так, словно разговаривал с ней: «Дорогая, я подремлю немножко… Спать не буду, не бойся, только чуть прикорну… Закрою глаза и тихо посижу. Может, и забудусь, но совсем ненадолго…» Он сидел в своем любимом кресле и наслаждался лучшим, послеобеденным временем дня — вот только ощущал некоторую незавершенность удовольствия из-за того, что не мог позволить себе нормально, полноценно поспать. Чтобы немного утешиться, он сказал сам себе: «Немного погодя выкурю сигарету!» Курить ему разрешалось только три раза в день. Джевдет-бей представил себе запах табачного дыма и чирканье спички. Потом понял, что закрыл глаза, — вокруг остались только звуки, запахи и тепло. Знакомые, привычные звуки доносились от обеденного стола, с узкой маленькой лестницы, ведущей на кухню, из других комнат и с других лестниц, из сада и с улиц; звуки наполняли комнату, заставляли подрагивать оконные стекла и хрустальные подвески на люстре. Вот Нермин говорит что-то своим детям, вот Эмине-ханым идет в тапочках по паркетному полу… Нури на кухне открыл и закрыл кран, Айше наливает в стакан воду из графина — она любит пить после еды… Рефик шелестит страницами газеты… Трамвай медленно приближается к повороту… Все эти знакомые, успокаивающие звуки, казалось, приглашали его поспать. «Нет, спать мне нельзя. Фуат придет! Посидим, поговорим, вспомним прошлое. Прошлое… Мою жизнь под этой крышей… Я все даты помню. Дом купил в 1905-м. Женился. Тогда как раз было покушение на султана. Потом младотурки пришли к власти, восстановили конституцию. Потом я приобрел соседний сад. Во время войны разбогател на поставках сахара, на эти деньги привел тут все в порядок. Моя компания стала процветать. Когда Осман захотел жениться, мы с Ниган перебрались на верхний этаж. Это было через четыре года после установления республики…[44 - Турецкая республика была провозглашена в 1923 году.] Потом внуки пошли. Вот эту печку, в которую сейчас бросают уголь, мы купили шесть лет назад. Когда и что — все помню, потому что сам всем этим занимался. В каком, бишь, году пустили трамвай в Мачку? Хрустальная сахарница, с которой сейчас сняли крышку, была частью приданого Ниган. О чем это они разговаривают?» — А ну-ка поднимайтесь наверх и ложитесь спать! — Это была Нермин. — Но мы хотим конфет!.. — Голос одного из внуков. — Сейчас я подам Джевдет-бею кофе. А вам? — Это служанка Эмине-ханым. — Тсс, не шумите! — Шепот Ниган. Мимо кто-то прошел на цыпочках. — Ты сейчас пойдешь в свою комнату? — Это Перихан. — Наверху не играйте, сразу ложитесь спать! — А это Осман. Голос повара Нури: — Пришли сторожа, ждут. — Когда приедет дядя Фуат, вернетесь. А сейчас идите и поспите хорошенько. — К тете Мебруре поедем послезавтра. А завтра — к тете Шюкран. «Вот ради этого все и было, — думал Джевдет-бей. — Покой, тепло, гудящее в печке пламя, милые сердцу голоса, дом, в котором все работает как часы». Он чувствовал себя беспечным, словно во сне, и все крутом было прекрасно и замечательно. На какое-то время стало тихо. «Ну вот, решили меня не беспокоить», — решил Джевдет-бей и понял, что не уснул бы, даже если бы мог себе это позволить. За обедом он переел, хотелось курить, да и кофе скоро подоспеет. Когда он закрыл глаза и перенесся в мир воспоминаний и образов, внешняя его оболочка осталась среди них, родных людей. «Ходят, позевывают, разговаривают, едят конфеты, посматривают на меня, сидящего в кресле… Потом лягут спать и утром поедут наносить праздничные визиты. Эх! Не хочу я ехать завтра с Ниган в старый особняк! И братьев ее, сыновей паши, не хочу видеть… Ладно, не буду сейчас об этом думать. Лучше послушаю звуки и голоса». — Кофе! — Джевдет-бей, кофе подан! Надо же, а он и не услышал, как несут кофе. Джевдет-бей открыл глаза, заморгал от яркого света, но сразу привык. Рядом стояла Эмине-ханым, ставила чашку с кофе на трехногий столик у кресла. «Теперь можно и покурить!» Джевдет-бей взял со столика пачку сигарет, которую положил туда еще утром, и спички. Эта сигарета была самым большим удовольствием дня. Семейный доктор Изак запретил ему выкуривать более трех сигарет в день. Полгода назад он перенес сердечный приступ — по словам доктора, очень серьезный, а по мнению самого Джевдет-бея — пустячный. Сначала доктор Изак хотел вообще запретить Джевдет-бею курить, но упрямства пациента преодолеть не смог и в конце концов разрешил ему три сигареты в день. Теперь Джевдет-бей курил после завтрака, после обеда и после ужина. Ниган-ханым пересчитывала сигареты, остающиеся в пачке. Джевдет-бей поначалу пытался несколько раз сплутовать, но был пойман; Ниган-ханым устраивала скандалы и плакала. Эта сигарета была второй за день. «Вот я стал меньше курить — и что толку? По-прежнему как поднимусь по лестнице, так становится плохо, по-прежнему иногда начинаю задыхаться. Страшно!» Снова он пожалел, что нельзя лечь поспать. Докуривая сигарету. Джевдет-бей услышал, как на втором этаже большие часы с маятником пробили два. Ниган-ханым заметила, что Фуат-бей задерживается. — Сейчас приедут… Скоро… — сказал Джевдет-бей. Наступило долгое молчание. Было слышно, как по улице прошел трамвай, свернул за угол. Рефик сложил газету и ушел вместе с женой наверх. Пришла Эмине-ханым, убрала пустые чашки. Ниган-ханым стала смотреть в окно. Потом Джевдет-бей почувствовал, что глаза его снова закрылись. И тут, наконец, послышался звон колокольчика, привязанного к садовой калитке. — Приехали! — сказала Ниган-ханым, поднимаясь с места. Джевдет-бей тоже встал и медленными, осторожными шагами пошел вслед за женой в прихожую. Пока Ниган-ханым открывала входную дверь, он изучал свое отражение в большом зеркале, обрамленном широкой рамой: галстук сбился, брюки обвисли, волосы растрепаны, пиджак помят, и лицо тоже помято. Джевдет-бей пригладил волосы рукой. Ему шел шестьдесят девятый год, но глаза до сих пор были ясными. «Немного сгорбился, да шея стала как будто короче — но и только!» На улице встречные смотрели на него с одобрительной улыбкой. Это было самое важное: уродливый и неприятный старик из него не вышел. Придя в хорошее расположение духа, Джевдет-бей направился к двери, а когда увидел жену и сына Фуат-бея, быстрыми шагами поднимающихся по лестнице, ощутил прилив бодрости. — Рад вас видеть, очень рад! — сказал он и сделал несколько шагов навстречу гостям. Обнял Фуат-бея, поцеловал руку Лейле-ханым, потрепал по голове Ремзи, склонившегося поцеловать его руку. Проведя пальцами по густым волосам Ремзи, немного расстроился, вспомнив, как сам он постарел. Церемония приветствий не затянулась. Дамы быстро обнялись и поцеловали друг друга в щечку. Джевдет-бей подумал, что этот обычай до сих пор кажется ему странным. Не привыкли к нему, похоже, и женщины: обменявшись поцелуями, они взглянули друг на друга, словно говоря: «Ну вот, это нужно было сделать, и мы сделали. Как, интересно, мы при этом выглядели?» Потом прошли в гостиную. Настроение у всех было замечательное. Джевдет-бей с нежностью смотрел на Фуат-бея и приговаривал: — Ну вот, праздник… Снова праздник! Ниган-ханым и Лейла-ханым завели разговор о погоде. Лейла-ханым рассказала, что сюда они пришли пешком из дома ее отца в Шишли. От всех ее движений веяло здоровьем; глядя на нее, Джевдет-бей снова вспомнил, что ему не удалось поспать после обеда. Ниган-ханым рассказала, как она замерзла утром, когда резали барашка и козочек, а Джевдет-бей поведал, как холодно было в мечети. Он все еще ходил по праздникам в мечеть. Лейла-ханым сказала, что ее отцу нездоровится. Джевдет-бей спросил, в чем дело, и Фуат-бей рассказал, что у тестя неладно с почками. Ниган-ханым вспомнила, что муж тети Мебруре тоже жаловался на почки и ездил в Белградский лес[45 - Крупнейший парк Стамбула, находится в европейской части города на некотором удалении от Черного моря.] к источнику Чирчир, а потом сразу перевела разговор на Ремзи: как быстро он вырос, каким высоким стал. Лейла-ханым сказала, что да, он очень быстро растет, а еще зубы у него плохие. Тут Ниган-ханым окликнула Эмине-ханым и велела ей сходить наверх и позвать сыновей, невесток, дочь и внуков. «Они, видать, заснули, — подумал Джевдет-бей. — А что гости пришли, им и дела нет. Эх, постарели мы!» Когда молодое поколение, весело переговариваясь, спустилось в гостиную, рассыпалось по ней, точно каленый горох из пакета, и принялось здороваться с гостями, Джевдет-бей снова загрустил. «Спать хочется… А они все такие бодрые, здоровые…» Отметив, что кофе не разогнал сон, он решил повнимательнее следить за разговорами вокруг. Лейла-ханым говорила о Ремзи: поглядывая то на сына, то на хозяев дома, жаловалась, что он в последнее время совсем от рук отбился. При этом она улыбалась, а ее пухлощекий сын тихонько болтал ногами с видом давно привыкшего к подобным разговорам ребенка; поэтому все слушали Лейлу-ханым с улыбкой. Ниган-ханым, с пониманием выслушав гостью, начала говорить о том, что в этом возрасте все дети становятся немного непослушными и своевольными — взять хотя бы ее сыновей. И она рассказала несколько историй о юношеских шалостях Османа и Рефика. Все слушали ее с веселым интересом. Потом Ниган-ханым велела горничной позвать Айше. Лейла-ханым сказала, что давным-давно не видела девочку. Теперь пришла очередь хозяйке дома жаловаться, а гостье — терпеливо ее выслушивать. Выслушав же, Лейла-ханым стала хвалить Айше и говорить, как она ее любит. Потом речь зашла о трамвайной аварии, случившейся пару дней назад на улице Шишхане, известной своим крутым спуском. В аварии погибло четыре человека, о ней писали все газеты. Ниган-ханым послала узнать, готов ли чай. Все с удивлением посмотрели на часы и заговорили о том, как быстро пробежало время. Джевдет-бей решил, что настал удобный момент повспоминать с Фуат-беем старые времена, но, взглянув на друга, увидел, что тот занят разговором с Османом. Разговор у них шел о серьезных вещах, обсуждать которые во время праздничного визита было вроде бы не к месту. «Они не хотят со мной говорить!» — подумал Джевдет-бей. Он знал, о чем шла речь: о будущем экспортно-импортной компании, которую они учредили совместно с Фуат-беем после младотурецкой революции, когда тот перебрался из Салоник в Стамбул. С установлением республики компания немного захирела, но в последнее время ее дела как будто пошли на лад. Руководил ею один пронырливый тип, получивший экономическое образование в Европе. Осман хотел этого типа из компании выставить, а саму компанию напрямую подчинить компании Джевдет-бея. Джевдет-бей не соглашался с сыном, говоря, что эта компания не имеет большого значения. Что до Фуат-бея, то он, как всегда, благосклонно отнесся к предложению, сулившему ему выгоду. «Они не хотят, чтобы я вмешивался в это дело. Я уже старый… Фуату, правда, столько же. Но он позже обзавелся семьей. Дождался революции и удачно женился». Джевдет-бей краем глаза взглянул на Лейлу-ханым. «К тому же он не работал так напряженно, как я. Здоров как бык!» Чтобы не расстраиваться, Джевдет-бей решил подумать о чем-нибудь другом — словно выпил горькое лекарство и хотел чем-нибудь заесть его вкус. Потом он поднял голову и стал смотреть на гипсовую лепнину которая когда-то, когда он приходил осматривать дом перед покупкой, привлекла его внимание. Между лавровыми ветвями и разнокалиберными розами парили упитанные ангелочки. «Хотел я создать семью на европейский манер, а в результате все равно получилось на турецкий». Джевдет-бей улыбнулся, вспомнив, как пошутил когда-то покойный брат: «Рано или поздно все, кто хочет сделаться европейцем, возвращаются к тому, с чего начинали. И это очень по-турецки!» Опустив взгляд, он посмотрел на беседующих. Фуат-бей что-то говорил, Осман кивал в ответ. Джевдет-бей стал сурово на них смотреть, желая показать, что ему все это не нравится. «Надо бы им понять, что семейные дела и коммерцию смешивать не следует». Потом он снова поднял взгляд к потолку. Один из ангелочков как будто смотрел прямо на него и улыбался. А внизу, в реальном мире, по-прежнему разговаривали. «Все утро руку мне целовали, а теперь и замечать не хотят!» Из комнаты, где стояла инкрустированная перламутром мебель и фортепиано, послышалась музыка. Только что туда зашла Айше. Звуки музыки, резкие, нестройные и холодные, не трогали душу. «Ниган тоже когда-то играла. Когда я ее впервые услышал, пришел в восторг, всем об этом с гордостью рассказывал — но полюбить это бренчание так и не смог». Эмине-ханым начала разносить чай. За чаем Ниган-ханым рассказала, что фарфоровые чашки с голубыми розами достались ей от покойной матери. Об этих чашках и связанных с ними воспоминаниях она уже рассказывала раньше во время праздников, а иногда и просто так, но все равно все внимательно ее слушали. Потом Лейла-ханым рассказала о доставшейся ей от матери серебряной сахарнице. Вставила словечко и Перихан: оказывается, у ее матери тоже была точно такая же сахарница. Ниган-ханым сказала Айше, чтобы та взяла еще пирожок, и начала рассказывать, как повар Нури их готовит. Тут пришел сам Нури и протянул Джевдет-бею два почтовых конверта, сказав, что дал почтальону на чай. Джевдет-бей сразу узнал почерк на первом конверте. Он принадлежал бухгалтеру Садыку, у которого было заведено на каждый праздник посылать Джевдет-бею поздравительную открытку из тех, что выпускало Турецкое авиационное общество. Джевдет-бей вскрыл конверт и посмотрел на изображение летящего меж облаками самолета. «Все время одно и то же», — вздохнул он, но не расстроился. «А чего расстраиваться? Только вот постарел я, это другое дело». Второй конверт он вскрывал медленно, не ожидая ничего плохого. В коротком письме выражалось почтение самому Джевдет-бею и всей его семье. «Чья же это подпись?» Джевдет-бей боялся узнать ее, но сомнений не было. «Зийя Ышыкчи. Конечно, он!» Два года назад, когда был принят закон, предписывающий всем гражданам Турецкой республики выбрать фамилию, Зийя взял себе ту же фамилию, что и его дядя.[46 - Ышыкчи (тур.) — осветитель.] Джевдет-бей то приближал письмо к глазам, то отдалял его, словно не мог разобрать букв. «Я его отдал в военное училище, и он стал офицером». Воспоминания о Зийе у Джевдет-бея были не самые приятные. Вложив письмо в конверт, он подумал: «С чего это он столько лет спустя вдруг решил о нас вспомнить?» — и покачал головой, как это с ним бывало, когда он о чем-нибудь напряженно раздумывал. Потом решил забыть об этом письме и убрать его с глаз долой. — От кого поздравления? — спросил Фуат-бей. — От старых друзей! — ответил Джевдет-бей, насупившись. — Что, неужели из Вефа? — Да нет же! Ты ведь знаешь, у меня там не осталось никаких связей! Глупый вопрос разозлил Джевдет-бея, и он нахмурился. Требовалось сменить тему. — А наш дом на Хейбелиаде[47 - Один из Принцевых островов.] уже почти достроен! — сказал он, смягчив выражение лица. Тема эта была, конечно, не нова, но что поделаешь. — В конце месяца должны покрыть крышу. Хорошо бы поехать туда весной! И вы, конечно, приезжайте. Туда теперь ходит новый пароход, от моста до острова всего два часа. — Очень за вас рад! — улыбнулся Фуат-бей. — Да, вопрос с летним домом теперь наконец решен! — сказал Джевдет-бей и бросил взгляд на Ниган-ханым. Потом смутился и стал смотреть в окно, на площадь Нишанташи. Когда уже начало темнеть, колокольчик на садовой калитке снова зазвенел. Потом из прихожей донесся шум, радостные возгласы. Засмеялся кто-то из внуков. Немного погодя в гостиную вошел рослый, широкоплечий, красивый молодой человек. Вслед за ним из-за двери выглянул Нури и сказал: — Это я первый заметил Омер-бея и узнал его! «Так вот это, стало быть, кто такой! — подумал Джевдет-бей, глядя на подвижного как ртуть Омера. — Как же я его сразу не узнал?» Протягивая руку для поцелуя, он удивился, до чего же ясные у молодого человека глаза. Джевдет-бей дал гостю время со всеми поздороваться и всех поздравить, а потом, желая поговорить с пышущим юностью и здоровьем молодым человеком, пригласил его присесть на стоящий рядом стул. — Садись-ка сюда и рассказывай, что поделывал в Европе? Что там нового, чем сейчас думаешь заниматься? — Собираюсь работать на строительстве железной дороге из Сиваса в Эрзурум.[48 - Сивас и Эрзурум — города в восточной части Анатолии.] — Так далеко? — Джевдет-бей удивленно покачал головой. — Молодец, молодец! Ну а в Европе чем занимался? Что там сейчас делается, расскажи-ка, развлеки старика! Омер начал рассказывать о том, чему он учился, в каких городах побывал, и о своей жизни в Англии, но Джевдет-бей вскоре понял, что не прислушивается к его рассказу — ему было интересно не то, о чем говорил Омер, а сама его молодость и бодрость, наполнявшая, казалось, всю гостиную. Да и все собравшиеся внимали ему так, будто не рассказ о Европе слушали, а впитывали разлитую в воздухе молодость. Они словно чувствовали, что Омера переполняет что-то такое, чего нет в них самих, и пытались понять — что же именно. Вот поймут и сами станут такими же, как он. «Молодость… Молодость молодостью, но не в этом дело», — пробормотал себе под нос Джевдет-бей. «Вот сейчас поцеловал он мне руку. Но не как другие — не глядел на меня при этом, как на старого чудака, который обидится, если ему не выказать уважения. Где он этому научился? Там, что ли?» — И Джевдет-бей глубоко вздохнул. «Там» он однажды и сам побывал. На второй год после свадьбы они с Ниган отправились в путешествие по Европе. Доехали до Берлина, но с тех пор больше за границу не выезжали. Несмотря на то что Джевдет-бей всю свою жизнь вел торговые дела с европейскими странами, поездки туда он считал пустой тратой денег. Если уж тратить деньги, полагал он, так на нужды компании или на что-нибудь существенное, вроде дома на Хейбелиаде. Сейчас его уверенность впервые пошатнулась — мысль об этом мелькнула у него в голове, но задерживаться на ней он не стал, потому что подобные мысли не вызывали у него теперь ничего, кроме пустой и ненужной усталости. «Спать мне хотелось, вот что!» Он снова начал прислушиваться к разговору, но Омер уже не рассказывал ничего интересного: повернувшись к Ниган-ханым, говорил о своей тете и ее муже, потом упомянул, что встретил в поезде Саит-бея. Ниган-ханым тут же сказала, что их с Джевдет-беем свадьба была как раз в том томе, где живет Саит-бей. Так и не сумев понять, каким же неведомым качеством обладает Омер, женщины как будто решили развеять чары и стали задавать ему самые обычные вопросы, чтобы он стал похожим на них самих. Когда чай стали наливать по второму разу, Омер и Рефик поднялись и сказали, что пойдут наверх, в кабинет. Джевдет-бей расстроился: вместе с ними комнату покидала и та атмосфера бодрой, живой молодости, которая появилась после прихода Омера. Глядя ему вслед, Джевдет-бей подумал: «Интересно, каким я ему показался?» Часы с маятником пробили шесть, и он почувствовал, что устал. Утром встал рано, по старой, приобретенной еще в Акхисаре привычке сходил к праздничному намазу, в мечети замерз. Вернувшись, выпил ликеру, за обедом переел. Поспать не удалось. В разговорах, можно сказать, не участвовал — больше слушал других и размышлял. Близилось время вечернего намаза. Ни в чем не было ни малейшего недостатка — тяжелое же чувство недовольства, опустившееся на него, как роса опускается на траву, было следствием избытка. «Ничего я сейчас не хочу, только спать!» — сказал сам себе Джевдет-бей и с удовольствием зевнул, не размыкая, однако, губ. На глазах у него выступили слезы. Глава 4 СТАРЫЕ ДРУЗЬЯ Вслед за Рефиком Омер поднялся наверх. Войдя в кабинет, он стал внимательно его оглядывать, словно думал найти забытую здесь четыре года назад вещь. — Ну что, как тебе у нас? — спросил Рефик. — Когда я заходил в контору, твоего отца там не было. Как он, оказывается, постарел! — Да, за последние годы он очень изменился. — Четыре года назад был бодрым, энергичным — и вот каким стал. — Омер сгорбился и опустил руки. — И говорить стал медленно. — Плохо это, конечно. — Да, жаль. Омер подошел к книжному шкафу с раздвижными створками, склонил голову набок и стал читать названия на корешках. — Книги, книги… Ты всех их прочел? — Нет, — рассмеялся Рефик. — Покупаю, а читать — не читаю. Все думаю, что надо бы, да не получается. Курить будешь? — Это потому что ты женился, — сказал Омер, но Рефик не захотел развивать эту тему. — Если хочешь открыть, толкай в другую сторону, — сказал он, подошел к другу и открыл одну из створок. Взяв наугад книгу, Омер подошел к столу. — Мухиттин, вот кто наверняка читает. Как, кстати, его поэтическая карьера? — Да он сейчас сам сюда придет. Ты ведь останешься на ужин? — Нет, я должен ехать в Айазпашу.[49 - Один из кварталов района Таксим.] Пообещал одному родственнику. Ты его, может быть, знаешь — депутат от Манисы[50 - Город в западной части Анатолии.] Мухтар Лачин. — Кто он тебе? — Сам толком не знаю. Моя мать приходилась его покойной жене не то сводной сестрой, не то еще кем — не могу вспомнить. — Да ты вечно все забываешь, — сказал Рефик как будто немного обиженно. — Нет, дружище, только эти родственные связи никак не уложатся у меня в голове. А больше я ничего не забыл. — Ладно. Так как тебе у нас? Омер обвел кабинет взглядом. — Здесь, например, все осталось как было. Ничего не изменилось. А в доме, как всегда по праздникам, оживление, шум. Сейчас даже оживленнее, чем раньше: вас ведь стало больше. — И Омер улыбнулся. Рефик тоже улыбнулся, будто вспомнил что-то приятное, а потом покраснел: — Вот, как видишь, женился я. — И правильно сделал. Рефик, не обращая внимания на его слова, продолжал, словно жалуясь: — Женился… Жена у меня, сам видишь, красавица, мы друг друга очень любим. Работаю в отцовской конторе — вместо инженерного дела занимаюсь вместе с ним коммерцией. Покупаю книги, а читать не получается. Женился — вот и все, что я сделал за эти четыре года. Но я не жалуюсь, не думай. — Да и с чего тебе жаловаться? — спросил Омер. Краем глаза взглянул на лежащую перед ним книгу, потом поставил ее на место. — У меня на чтение тоже времени нет. Раньше я мог позволить себе иногда почитать. А теперь думаю — и как у других получается? У меня внутри все кипит. Хочется жить — вволю, досыта. Мне нужно многое сделать. — Омер начал ходить по кабинету из угла в угол. — Вот увидишь, как много я сделаю! — Ты окончательно решил, что будешь работать на строительстве железной дороги? — Да. А может… Я ведь внизу так сказал? Но я еще не окончательно решил, нет. Впрочем, не так уж важно, какое решение я приму. Важно то, что я с каждым днем все сильнее испытываю жажду деятельности. Ты меня понимаешь? Я многое хочу сделать. Все покорить, всем овладеть… Дай-ка сигарету. Ты меня понимаешь? — Очень хорошо понимаю, — сказал Рефик, которому тоже передалось волнение друга. Омер остановился у окна. — Вот этот сад… Он совершенно не меняется. Каштаны и липы точно такие же, какими были четыре года назад. А я хочу, чтобы все менялось, летело сломя голову, чтобы каждый день было что-то новое! Даже не так. Я хочу сам все менять. Оставить свой след, перевернуть все вверх дном! — Он снова начал ходить по кабинету. Рефик взволнованно слушал друга, чувствуя, как в душе у него происходит какое-то странное, внушающее тревогу движение, и время от времени поддакивал. Дверь вдруг открылась, и в кабинет вошла Эмине-ханым, неся на подносе чай. — Вот, молодые люди, принесла вам чай. Омер-бей, я вас сразу узнала, как увидела. Вы ничуть не изменились. Я положила вам в чай лимон, как вы любите, — я все помню! — И правда люблю. Спасибо! — И улыбаетесь вы совсем как раньше. Ничуть не изменились! Да и у нас все по-старому… — Выходя из кабинета, она обернулась к Рефику: — Не принести ли вам тех маленьких пирожков, бейэфенди? — Не надо, — сказал Рефик. Потом, смутившись, бросил взгляд на Омера и, когда дверь закрылась, сказал ему: — По поводу женитьбы я тебе вот что скажу… Перихан мне очень… очень нравится. Я хотел и тебе посоветовать жениться, но передумал. Не знаю даже, что тебе посоветовать… — Почему? — Не знаю, не знаю! Сказал вот, а сам не знаю… — быстро заговорил Рефик. Ему явно не хотелось, чтобы друг подумал, будто он жалуется. — Да… Об этом надо бы хорошенько поговорить… Но сегодня не получится, так ведь? В такой суматохе разве можно поговорить о чем-нибудь серьезном? Праздник, ничего не поделаешь! — И он нервно сцепил пальцы. — Я тебя понимаю, — сказал Омер с улыбкой. — А вот ты меня понимаешь? — Конечно, конечно… Мы об этом потом поговорим. Поставим внизу самовар, как раньше бывало, Мухиттин придет… До утра будем говорить! — Да где он, кстати? Дверь неожиданно открылась, и в кабинет вошел улыбающийся Осман. — Привет, молодежь, привет! — сказал он. Сам Осман был старше их всего на несколько лет, но ему очень нравилось изображать из себя доброго дядюшку. — Как встретились, так сразу забились в уголок. В покер, что ли, будете играть? — Он сделал движение рукой, будто раздавал карты. — Четыре года прошло, как мы последний раз играли, — сказал Рефик. Осман рассмеялся, словно услышал веселую шутку: — Так почему бы сейчас не повторить то, что было четыре года назад? — Ну да, конечно, — сказал Омер. — Может, и сыграем снова. — Ему вспомнилась старая шутка: — Мы четыре года играли тут в покер, а ваша мать сидела внизу. Мы стали инженерами, а она никем не стала. Эта была шутка Ниган-ханым, которую она в свое время очень любила повторять, но Осман усмехнулся, как будто услышал ее впервые, и похлопал Омера по спине — неожиданно, но не сильно. — Да, четыре года игры в покер… Кстати, вы ведь втроем играли. Где же третий? — Мухиттин обещал прийти, — сказал Омер. — Я его, между прочим, уже один раз видел. — На ужин вы, конечно же, останетесь? Нет? Как же так? Это никуда не годится. Ну хорошо, тогда расскажи еще немного, что делал в Лондоне. Сильно они нас обогнали? — Сильно! — Да… Но у нас теперь тоже кое-что делается. Как тебе на родине? Виден прогресс, а? Дверь открылась, и вошел Мухиттин — как всегда, резкими, быстрыми шагами. Внимательно поглядел на Османа, точно не был с ним знаком. — Ну, вот и третий пришел! — оживился Осман. — А мы как раз о тебе говорили. Мухиттин никогда не был особенно дружен с Османом, поэтому его, должно быть, удивило это горячее приветствие. Насмешливо улыбнувшись, он переспросил: — О чем говорили? — О тебе! — сказал Рефик. — Вспоминали, как мы в старые времена играли в покер. Мухиттин пожал руку Осману. Потом осведомился у Рефика и Омера, как они поживают, уселся в кресло, стоящее в углу взял со стола газету и принялся ее листать. — Пожалуй, оставлю я молодежь наедине, — сказал Осман. Уже подойдя к двери, он остановился и спросил Мухиттина: — Как поживает твой сборник стихов? — Спасибо, неплохо, — пробормотал тот. — Да, оставлю-ка я вас наедине. Вы теперь инженеры, а мама так никем и не стала. — Он еще раз усмехнулся и осторожно прикрыл за собой дверь. — Что случилось? — спросил Омер. — Почему ты нынче такой смурной? — Ты же знаешь, я его недолюбливаю, — кивнул Мухиттин в сторону двери. — Или забыл? Ты, Рефик, не обижаешься на меня за то, что я так говорю? — Нет, что ты! — Кстати, а что вы обо мне говорили, пока меня не было? — Да так, ничего особенного. Вспоминали старые шутки, — сказал Омер. Замолчали. Никому не хотелось говорить. Слышны были голоса снизу и тиканье часов, стоящих у двери. — Ох уж эти радости семейной жизни… — протянул Мухиттин. Встал с кресла, снял очки и начал протирать их платком. — Ты их тоже недолюбливаешь? — спросил Омер. — Даже и не знаю, что сказать. Не пойму: то ли любить, то ли ненавидеть. Омер, улыбаясь, подошел к Мухиттину. — Я тебя понимаю, — сказал он, положив руку другу на плечо. Поскольку он был намного выше Мухиттина, выглядело это так, как будто старший брат утешает младшего. — Омер немного рассказал о себе, — сказал Рефик. Мухиттин снова сел в кресло и надел очки. — И что же ты рассказывал? — Давай поговорим об этом как-нибудь потом. — Хорошо. К тому же я сейчас надолго не задержусь. Мне нужно ехать в Бейоглу, я обещал. Зашел на минутку, чтобы тебя повидать. — Все еще ездишь в Бейоглу, а? — спросил Омер. Он думал, что друг в ответ улыбнется, но тот не стал ни улыбаться, ни делать смущенный или лукавый вид — нахмурился и посмотрел строго. Тут открылась дверь, и на пороге снова появилась горничная с подносом в руках. На подносе стояли три чашки с чаем. — А я тебя видела, негодник ты этакий, — укоризненно сказала Эмине-ханым Мухиттину. — Сразу сюда убежал! Увидев хмурое выражение на лице у Рефика, она больше не стала ничего говорить, взяла пустые чашки и ушла. — Я не стал заходить на нижний этаж, — извиняющимся голосом сказал Мухиттин. — Увидел, что там гости… — Когда будем уходить, зайдем туда вместе, — предложил Омер. Снова замолчали, прислушиваясь к голосам внизу. — А еще о чем говорили? — спросил Мухиттин. — Ну, я немного рассказал о своих планах и идеях. А Рефик говорил о супружеской жизни. Точнее… — Да-да, об этом мы и говорили, — перебил Омера Рефик. Сейчас, однако, при словах о супружеской жизни на лице у него появилась счастливая, беспечная улыбка. — Женитьба сделала его очень смирным и благоразумным, — кивнул Мухиттин в сторону Рефика. — Да он всегда таким был, — рассмеялся Омер. Усмехнулся и Мухиттин: — Это правда, но сейчас он стал еще более благоразумным, чем был. Рефик посмеялся вместе с друзьями, но ощутил при этом какое-то смутное чувство вины. Потом Мухиттин начал рассказывать, как встретил по дороге одного своего школьного приятеля — из тех людей, которые словно специально созданы, чтобы другие могли над ними посмеяться. Затем начали вспоминать студенческую жизнь и еще больше развеселились. Омер взял газету, которую только что листал Мухиттин. — Гляньте, что пишут: «Вчера на площади Таксим произошло столкновение между трамваем и каретой, принадлежащей адвокату Дженапу Сорару. Карете причинен незначительный ущерб. Жертв нет». Узнаю Турцию! Английская газета такую, с позволения сказать, новость… — Ты, выходит, теперь тоже, как некоторые, стал считать Турцию захолустьем? — внезапно перебил его Мухиттин. — Эту заметку напечатали, потому что в последнее время было много аварий, связанных с трамваями! — Нет, он Турцию считает не захолустьем, а бесхозной страной, ждущей завоевателя, — вставил Рефик. — Да нет, друзья, ну что вы такое говорите, — пробормотал Омер. — Ладно, мне пора. Ты ведь тоже пойдешь, Мухиттин? Спускаясь по лестнице, они встретили Перихан. Рефик заметил, что жена покраснела, а друзья тоже как будто смутились. Фуат-бей с семьей уже уехали. Джевдет-бей, сидевший, по обыкновению, в кресле, обрадовался, увидев молодых людей, и стал так настойчиво уговаривать их посидеть с ним немного, что пришлось согласиться. — Ну что, куда теперь собираетесь? — спросил Джевдет-бей. — Развлекаться? — Они-то уезжают, а я останусь, — сказал Рефик. — Понятное дело. Ты теперь женатый человек. А вы, интересно, куда направляетесь? В Бейоглу бываете? — Бываю время от времени, — сказал Мухиттин. — Ишь, проказник! Слишком-то не увлекайся. Я в молодости совсем нигде не бывал. Сейчас думаю: надо было пожить в свое время, погулять! Но семья и дело важнее, не правда ли? Ты сейчас где работаешь? — В строительной компании. — Молодец, хвалю! А ты, Омер, не засиживайся, ищи скорее работу. Здесь не Европа. Здесь все по-другому… — Я знаю, эфенди, — сказал Омер, поднимаясь. Джевдет-бей, протягивая ему руку для поцелуя, проворчал: — Только посмотрите на них! Не успели присесть, уже убегают. А ведь могли бы многому еще у меня поучиться! — Вы такие красивые, — вздохнула Ниган-ханым и тут же, видимо поняв, что к Мухиттину это определение никак не подходит, прибавила: — Такие молодые… Непременно приходите как-нибудь к ужину. Обещаете? Я буду вас ждать. Осман заулыбался, снова вспомнив ту старую шутку. Выйдя на лестничную площадку, Рефик увидел спускающуюся вниз Перихан и встал так, чтобы ей было понятно — ему не хочется, чтобы она еще раз встречалась с его друзьями. «Зачем я так сделал?» Рефик проводил Омера и Мухиттина до садовой калитки, взял с них слово, что они обязательно как-нибудь снова зайдут и тогда уж поговорят вволю, а потом смотрел им вслед, пока они не растворились в праздничной толпе, заполнившей площадь Нишанташи. «Всю мою юность, всю студенческую жизнь они были рядом со мной», — пробормотал он вслух и пошел назад. Снег, выпавший два дня назад, еще не растаял, лежал кое-где на земле и на ветвях деревьев. Дул резкий, холодный ветер, с ветвей слетали снежинки. Рефик поторопился вернуться в теплый дом. Присел около печки, согрелся и присоединился к беседе. Глава 5 В ДРУГОМ ДОМЕ Простившись с Мухиттином, Омер отправился в Айазпашу, добрался до нужного дома и позвонил в дверь квартиры, занимавшей целый этаж. Горничная открыла дверь, сообщила Омеру, что его уже ожидают к ужину, приняла у него пальто и проводила в ярко освещенную гостиную. Омер поздравил с праздником депутата меджлиса Мухтар-бея, которого до этого видел один раз в жизни, его дочь Назлы, которую помнил маленькой девочкой, и сестру Мухтар-бея Джемиле-ханым. Потом Мухтар-бей познакомил Омера с еще одним гостем, тоже депутатом меджлиса, и пригласил садиться за уже накрытый стол. Как только он сел, хмурая горничная принесла еду и началась беседа. Омер собирался зайти сюда, к Джемиле-ханым, чтобы взять причитающуюся ему долю арендной платы за один дом Ускюдаре, который находился в их совместном владении из-за запутанного вопроса о наследстве. Утром он позвонил сюда, чтобы договориться о времени прихода, трубку взял депутат меджлиса и пригласил его к ужину. Однако, несмотря на то что именно он пригласил Омера, Мухтар-бей не выказал особого к нему интереса, предпочитая обсуждать со своим коллегой последние политические слухи. Омер же беседовал с Джемиле-ханым, которая была только рада, что молодой человек оказался в ее полном распоряжении. Джемиле-ханым было уже за пятьдесят; она никогда не была замужем, что не мешало ей быть женщиной веселой и добродушной. Разговор об общих знакомых и родственниках доставлял ей истинное наслаждение. — Семья тети Алебру переехала в Чамлыджу. Дядя Сабри вышел на пенсию. Знаешь, чем он теперь занимается? Коллекционирует старинные деньги! Сначала это было просто увлечение, но теперь оно превратилось в манию какую-то! Что ни день, ходит в Капалычарши.[51 - Старинный крытый рынок в европейской части Стамбула.] Продал свой участок земли в Эренкёе,[52 - Район в азиатской части Стамбула.] без устали скупает серебряные монеты. Тетя Алебру очень расстраивается, но что она может поделать? Ты помнишь тетю Алебру? Беседуя с тетей Джемиле, Омер одновременно краем уха прислушивался к беседе двух депутатов и порой поглядывал на Назлы. — Конечно, помню! — Да и как тебе ее не помнить! — Джемиле-ханым повернулась к Назлы: — Ты-то не помнишь, конечно, но ты тогда тоже была с нами. Однажды весной мы все вместе поехали в Ихламур,[53 - Район в европейской части Стамбула к северо-востоку от Нишанташи, в начале XX века — окраина города.] отдохнуть на природе — сейчас это называется «пикник». Тетя Алебру очень любила Омера… И сейчас, конечно, любит. А ты к ней до сих пор не зашел. Почему, интересно мне знать? Негоже забывать родных. Ты бы только знал, как они обрадуются, когда тебя увидят! — Да вот времени все не хватает, тетя Джемиле. — Времени ему не хватает! Вот и я про то же! Пока не пришел черед блюда с оливковым маслом, Джемиле-ханым все говорила о родственниках, а депутаты — о политике. Когда же подали это блюдо, Мухтар-бей обратился к Омеру: — Вы, стало быть, жили в Англии? — и обменялся с коллегой взглядом, говорившим: «Давай-ка мы вместе изучим этого занимательного молодого человека!» — Ну и как там, в Англии? — Хорошо, эфенди! — Замечательно! А политическая ситуация? Что говорят о войне Италии с Абиссинией? — За политикой, признаться, я не очень пристально следил. — Да, молодое поколение совсем не интересуется политикой! Вот и дочь моя такая же. — Да нет же, папа, я интересуюсь! — возразила Назлы. — Да, ты у меня умница! — улыбнулся Мухтар-бей. Потом покачал головой, словно жалея о сказанных только что словах, и снова повернулся к Омеру: — Хорошо, а что они думают о нас? — О ком? — Э, да вы, я смотрю, никак не привыкнете к тому, что вернулись на родину. О нас, о Турции, конечно. — Мы для них все еще страна фесок, гарема и паранджи. — Вот как? Жаль, жаль! У нас уже очень многое сделано! — обиженно проговорил Мухтар-бей, словно столкнулся с ужасной несправедливостью. — Мы не придаем этому значения, но это ведь очень важно! — сказал другой депутат. — Мы достигли больших успехов, и теперь нужно, чтобы об этом узнал весь мир! — Но мир-то болен, дорогой мой! — сказал Мухтар-бей. — Войны не избежать, не так ли? Вопрос он задавал, глядя на Омера, но так, словно не ожидал от него ответа или не думал услышать что-нибудь заслуживающее внимания. Депутаты принялись обсуждать вероятность войны, положение в Испании и бои в Абиссинии. Джемиле-ханым смотрела на них с таким выражением, будто хотела сказать: «Ох уж мне эта ваша вечная политика!» А Омер впервые за вечер заговорил с Назлы. Он спросил ее, что она изучает в университете. Выяснилось, что Назлы учится на филологическом факультете. Омер вспомнил, что у него учится там один родственник. Но это был родственник со стороны отца, и Назлы его не знала. Завершив этот короткий разговор, оба покраснели, словно сделали что-то нехорошее. Заметив, что Омер покраснел, Назлы покраснела еще сильнее — так ему, по крайней мере, показалось. Когда ужин подходил к концу, в гостиную вошла пепельно-серая кошка. Назлы подозвала ее к себе, взяла на руки и приласкала. Тете Джемиле это не понравилось. Она высказалась в том смысле, что «ребенка», оказывается, ничему не научили — не знает даже, насколько опасны кошачьи волосы. Один богатый человек стал инвалидом из-за того, что кошачьи волосы попали ему в легкие! Видно было, что тетя Джемиле очень жалеет этого незадачливого богача. Омер тем временем получил возможность повнимательнее рассмотреть Назлы. Лицо у нее было не то чтобы красивое, но приятное. Высокий лоб, большие глаза, маленький, как у отца, носик и в любой момент готовые улыбнуться губы. Выражение лица у нее было такое, будто она пытается вспомнить что-то важное. После ужина, когда Назлы, сложив руки на груди, присела в уголок дивана, Омер отметил, что его глаза все время пытаются остановиться на ней и что из-за ее присутствия в гостиной он испытывает некоторое волнение. Она напоминала ему не то любимую учительницу начальной школы, не то необыкновенно красивую немку из аристократической семьи, которая когда-то приходила в гости к его матери. И учительница, и немка, чей муж был генералом, были очень умными женщинами и часто складывали руки на груди — точь-в-точь как сейчас Назлы. Перед кофе Джемиле-ханым вышла из гостиной и вернулась с конвертом и образцом договора. Теребя эти бумаги в руках, она начала рассказывать Омеру о доме, который они совместно сдавали в аренду, и о его съемщике. Не обращая внимания на то, что Омер упорно делает вид, будто все это его не интересует и он думает о чем-то другом, тетя Джемиле подробно изложила все относящиеся к делу сведения и только потом, облегченно вздохнув, передала ему бумаги. Все это время Омер, чтобы не смотреть на Назлы, гладившую кошку, и не показывать вида, что внимательно слушает тетю Джемиле, пытался прислушиваться к беседе двух политиков. Мухтар-бей рассказывал о том, как встречался когда-то с Исмет-пашой[54 - Исмет Инёню (1884–1973) — турецкий политический деятель, второй президент Турецкой республики (1938–1950). В описываемое время занимал пост премьер-министра.] — так, словно речь шла о чем-то вполне обыденном. Когда Джемиле-ханым наконец сказала все, что хотела сказать, Мухтар-бей как раз начал превозносить нынешнее правительство, возглавляемое Исмет-пашой. В стратегически важных местах своей речи он поглядывал на Омера, и взгляд его говорил: «Пожалуйста, расскажите своим друзьям-англичанам об этом правительстве, чтобы они поняли, какое оно замечательное!» При этом у него снова был вид несправедливо обиженного человека. В какой-то момент, прервавшись, он спросил Омера: — А вы, молодой человек, что думаете обо всем этом? — О чем именно, эфенди? — О наших реформах, о Турции, о нас? — Я согласен, эфенди! — ответил Омер, улыбнулся Назлы и тут же решил, что это было глупо. Мухтар-бей раздраженно махнул рукой и скривил губы: — С чем вы согласны? Или с кем? Ладно, неважно. Чем вы сейчас думаете заняться? — Думаю зарабатывать деньги. Буду работать на строительстве железной дороги из Сиваса в Эрзурум. — Стало быть, в первую очередь вы будете помогать осуществлению реформ. Эта железная дорога имеет огромное значение. На востоке сейчас неспокойно. Строительство этой железной дороги превратит Турцию в единое целое, принесет реформы на восток. Вы, таким образом, будете служить делу реформ. Вот как вам следовало бы говорить. А деньги — это дело десятое! — И Мухтар-бей посмотрел на Назлы, пытаясь прочесть в ее глазах одобрение. — Разве не так? — Какой ты прогрессивный, Мухтар! — сказал второй депутат меджлиса. — Нет, скажи, разве я не прав? — спросил тот, сел в кресло, с которого, разволновавшись, только что встал, и продолжил прерванный разговор. Омер чувствовал себя немного обескураженным. Он сидел, поглядывая на Назлы и кошку у нее на коленях, и размышлял о словах Мухтар-бея. Потом заметил, что смотрит пустым взглядом на девушку, и смутился. В это время тетя Джемиле очень кстати снова пустилась в воспоминания. — Это было в тот год, когда в Европе началась война. Твои покойные родители, покойный дядя Тевфик и я все вместе пошли в один ресторан, незадолго до того открывшийся в Бейоглу — нет-нет, не в Бейоглу, а рядом с Туннелем. Там было очень мило. В то время вообще было мало подобных мест, куда можно было пойти женщинам. Ты стал озорничать, мама твоя рассердилась, а я и говорю: дай-ка я возьму его на ручки, успокою. И вот взяла я тебя, укачиваю, а ты, негодник, знаешь, что сделал? Да еще на мое новое шелковое платье? И вот я тебя к себе прижимаю, чтобы твоя мама не увидела пятно и еще больше не рассердилась, и при этом… — Тут тетю Джемиле охватил приступ смеха. Засмеялся и Омер, краем глаза поглядывая на Назлы. Та поморщилась — история явно показалась ей неприятной, и Омер рассердился на тетю за то, что она ее рассказала. Потом сделал вид, будто вспомнил о чем-то важном, и встал. — Я, пожалуй, уже пойду. Как он и ожидал, сначала его пытались отговорить, потом смирились и встали, чтобы проводить. Прощаясь, Мухтар-бей сказал Омеру: — Не забывайте о наших реформах. Всегда помните о них! Первым делом нужно думать о благе государства, а потом уже о своем собственном. Согласны? Передавайте привет вашей тетушке и ее мужу! Тетя Джемиле тоже велела передавать приветы в Бакыркёй. — И приходи к нам еще. Не придешь — обижусь, так и знай! Ты и сегодня бы не пришел, если бы не это. — Она показала на конверты, которые Омер держал в руках, и тут же извиняющимся голосом прибавила: — Нет-нет, это я пошутила! Омер что-то отвечал тете, но внимание его было сосредоточено на Назлы, которая стояла у двери, по-прежнему с кошкой на руках. «Я буду завоевателем!» — вдруг сказал он сам себе. Пожал Назлы руку, погладил кошку по голове и пошел. Спускаясь по лестнице, снова пробормотал: «Буду завоевателем!» Джемиле-ханым прокричала ему вслед, чтобы надел пальто, потому что на улице холодно. На улице действительно дул холодный ветер. У больницы «Гюмюшсуйу» стояла армейская машина. По лестнице, прихрамывая и опираясь на плечи двух своих товарищей, поднимался солдат. Омер поймал такси и велел ехать в Бакыркёй. По пути он вспоминал события этого длинного дня. Утром позавтракал с тетей и дядей, посмотрел, как режут барашка, пообедал у других родственников, после обеда поехал к Рефику. На улицах праздничного Стамбула, в просторных, жарко натопленных гостиных, заполненных большими шумными семьями, было что-то такое, от чего хотелось держаться подальше. Вспоминая прошедший день, он чувствовал, как нарастает в нем желание сломать, перевернуть с ног на голову что-нибудь в здешних порядках — только вот что? «Нет, я не хочу застыть в этом тихом ватном спокойствии, в ленивой семейной жизни! Но если не это, то что?» — подумал Омер, потянулся и зевнул. Глава 6 ЧТО ДЕЛАТЬ? За ужином Омер и Мухиттин ели котлеты по-измирски, специально приготовленные поваром Нури по случаю прихода друзей Рефика, участвовали в семейной беседе, развлекали всех как могли. Потом снова удалились в кабинет и стали болтать о своем — но опять, правда, не о том, о чем хотелось поговорить на самом деле. Рефик думал, что настоящий разговор пойдет после того, как все лягут спать, а они спустятся в опустевшую гостиную. Раньше всегда так и было. После долгих часов, проведенных за покером, они спускались вниз, ставили самовар и говорили, говорили… Мухиттин однажды сказал, что примерно так же проводили вечера Пушкин и другие просвещенные русские дворяне — он прочитал об этом в одной книжке. Часы за дверью начали бить. Омер потянулся и вытянул голову, чтобы посмотреть на поднявшиеся в воздух вместе с рукой часы на своем запястье. Потом зевнул и снова вернулся к книге, которую листал. Мухиттин забарабанил пальцами по подлокотнику кресла. С лестницы донеслись звуки шагов, потом затихли, и снова слышно стало только тиканье часов. — Давайте пойдем в гостиную, — предложил Рефик. Стараясь не шуметь, они спустились вниз. Рефик по узкой лестнице прошел на кухню и обрадовался, увидев, что Нури поставил самовар. Вместе с самоваром вернулся в гостиную. Мухиттин уже расположился в любимом кресле Джевдет-бея. Омер расхаживал по соседним комнатам с сигаретой в руке, разглядывал мебель. Выходя из комнаты, в которой стояли инкрустированный перламутром гарнитур и фортепиано, он сказал: — В этом доме ничего не меняется! — Увидел самовар, обрадовался и прибавил: — Не думай, я это не в укор тебе говорю. Рефик улыбнулся, заметив, что вид кипящего самовара, как ему и хотелось, начинает благотворно действовать на неразговорчивых дотоле друзей. — Вот, стало быть, как ты думаешь? — сказал Рефик, и, желая вовлечь в разговор Мухиттина, повернулся к нему: — А ты что скажешь? — Ты же знаешь, что мне твой дом не очень нравится. Рефик понял, что все будет именно так, как он хотел. — Да уж знаю, — сказал он, улыбаясь, и, чтобы не молчать, прибавил: — Впрочем, разве тебе вообще нравится что-нибудь, кроме поэзии? — А как же. Женщины, веселье, умные люди… — Кстати, об умных людях, — вставил Омер, усаживаясь напротив Мухиттина. — Когда выходит твой сборник? — Да что ты все об этом спрашиваешь? Скоро. Жду. — Хорошо, а еще чем ты занимаешься? — Работаю по специальности. Засиживаюсь на работе допоздна, возвращаюсь домой усталым. Иногда бываю в Бейоглу или в Бешикташе — у меня есть знакомые среди завсегдатаев тамошних мейхане.[55 - Питейный дом, заведение, в котором подают спиртные напитки.] Дома пишу стихи. Мне этого достаточно. — Интересно, смогу ли я тоже когда-нибудь сказать: «Мне этого достаточно»? — проговорил Омер. — Да, теперь наш Мухиттин и инженер, и поэт. Помнишь, ты когда-то говорил, что похож на Достоевского, потому что он тоже был инженером? — Да нет, не поэтому, — сказал Омер, — а потому, должно быть, что в Мухиттине, как и в Достоевском, есть что-то демоническое. Мухиттин усмехнулся. Ему нравилось, когда о нем говорили. Рефик, желая порадовать друга, продолжал: — А еще ты говорил, что когда-нибудь ослепнешь. Но самое главное, конечно, вот что: ты говорил, что если не станешь к тридцати годам хорошим поэтом, то покончишь с собой. — Да, я в свое время чего только не говорил… Но от тех слов о поэзии и самоубийстве я и сейчас не отказываюсь. Омер весело рассмеялся. Мухиттин бросил на него выразительный взгляд, но сказал лишь: — Смейся, смейся… — с таким видом, будто был настолько уверен в своем решении, что не хотел даже тратить время на то, чтобы убедить в его серьезности других. Рефик радовался, что снова все было как прежде. Он достал из буфета чашки, поставил на поднос сахарницу, посмотрел, заварился ли чай. Вроде бы ничего не забыл. — Принеси-ка еще чего-нибудь с градусом, — попросил Омер. — Да у нас ничего нет, только папин клубничный ликер. Он его по праздникам пьет. — Ладно, не надо. А ты, Мухиттин, пьешь? — Бывает. — Однажды, кажется в сентябре, он пришел сюда совершенно пьяный, — сказал Рефик. — Пить надо, дружище, надо! — провозгласил Омер. — Почему это? — Пить нужно потому… Как вкусно пахнет чай, Рефик!.. Потому что алкоголь — хорошая штука! — Вы потом сами себе чай наливайте, кто сколько хочет, — сказал Рефик. — Почему же хорошая? — Ладно, объясню, — улыбнулся Омер с таким видом, будто хотел сказать: «Ты меня сам заставил, моя совесть чиста!» — Дело в том, что выпивка поднимает человека над повседневностью. — Почувствовав волнение, он встал с места. — Заставляет понять, как страшна обычная, заурядная жизнь! — Вот, оказывается, какие в тебе кроются мысли! — удивился Мухиттин. — Даты садись, садись. — Я тебе в праздник говорил об этом, — сказал Рефик. — Во мне вообще много чего кроется. Я многому научился в Европе. Я уже не буду тем лентяем, каким был раньше. Не буду довольствоваться малым. Я научился… Теперь я знаю — у меня только одна жизнь, а потом — все, конец. — Что же, раньше ты этого не знал? — улыбнулся Мухиттин. Омер, направлявшийся к столу, вдруг остановился. — Да, теперь я знаю. Знаю кое-что такое, чего ты не понимаешь и поэтому смеешься. В жизни нужно что-то сделать, чтобы она не осталась пустой. Нужно все преодолеть и чего-то добиться. И чтобы другие это заметили. Я не хочу прожить заурядную жизнь! — Что же ты тогда смеялся надо мной, когда я говорил о поэзии и самоубийстве? — Смеялся. Но ты неправильно меня понял. Разве можно придавать такое значение стихам? Я… — Выходит, нельзя? — переспросил Мухиттин. Омер открыл краник самовара. — Выходит, так! Во всяком случае, по моему мнению… — Хорошо. Тогда интересно узнать, чем же ты намерен заняться? — спросил Мухиттин и снова начал барабанить пальцами по подлокотнику. — Я поеду в Сивас, буду зарабатывать деньги! — Омер почти кричал. — Деньги! И с этими деньгами я добьюсь всего! Все будет моим!.. — Он вдруг замолчал, словно испугался сам себя. — Вот вы на меня смотрите с насмешкой. Думаете, я чересчур разгорячился? Или… Впрочем, да, я разгорячился. Омер поставил чашку с чаем на трехногий столик, так и не донеся ее до губ, и сделал несколько резких движений рукой, точно помогая себе таким образом подобрать нужные слова. Заметив это, улыбнулся: — Что-то нервный я стал в последнее время — потому что боюсь, что меня здесь засосет в трясину сонной, тихой семейной жизни. Ты, Рефик, не принимай это, пожалуйста, на свой счет. Но я не хочу, ничего не сделав, обрядиться в тапочки и утонуть в заурядности! — Сказав это, он краем глаза взглянул на ноги Рефика, и облегченно вздохнул, увидев, что тот в ботинках. — А я хочу очень многое сделать! Я хочу жить богатой и полной жизнью. Жить богатой жизнью — и стать в буквальном смысле богатым, чтобы все в этой жизни было моим! — И он забормотал, словно повторяя затверженное наизусть: — Женщины, деньги, всеобщее восхищение… Вспомнив про чай, взял чашку и вернулся на свое место. — Хорошо, но почему же ты так принижаешь поэзию? — Потому что поэзия — занятие для безропотных. Что ты сокрушишь стихами, чем с их помощью овладеешь? Будешь терпеливо ждать… Ха! Старая сказка. Жди и дождешься! Я теперь в это не верю. Не верь тем, кто говорит, что нужно быть терпеливым! Что до меня, то я верю только в себя самого. — Это все идеи не новые… — протянул Мухиттин. — Да, ты, наверное, вычитал их в книгах. Я, может быть, и не прочел так много, как ты, но я это знаю. Если бы я, как ты, прочитал бы об этом в какой-нибудь книге, тоже сказал бы: идеи, мол. Но для меня это не идеи, а жизнь. Это для меня — всё. — Кажется, я тебя понял. Но не согласен с тобой. Кто знает, куда заведет тебя твое необузданное честолюбие… — Об этом я не думал. Но хочу жить так, как сказал. Рефик, почему мы пьем этот чай, когда могли бы пить вино? — Да, нервным ты стал и беспокойным, еще хуже меня, — проговорил Мухиттин. — Но эта одержимость тебя рано или поздно изнурит и погубит. — Если хочешь, я принесу ликер, — сказал Рефик. — Нет, не надо. Погубит, говоришь? — Омер встал и начал медленно расхаживать по комнате. — Да, — сказал Мухиттин, взглянул на расхаживающего Омера и прибавил: — Хотя не знаю. Весь вид Омера, казалось, говорил: «Посмотрите, какой я красивый и умный! Такого разве может что-нибудь погубить?» Наступило молчание. Мухиттин встал и налил себе еще чая. Омер стал расспрашивать Рефика об открывшихся в последнее время книжных магазинах, тот что-то ему отвечал. В разговор вмешался и Мухиттин: рассказал об одном поэте по имени Джахит Сыткы.[56 - Джахит Сыткы Таранджи (1910–1956) — известный турецкий поэт.] Он с ним познакомился в каком-то мейхане, не то в Галатасарае, не то в Бешикташе. Был Джахит некрасивым и застенчивым, и прямо-таки засветился от счастья, когда его похвалил сам Пеями Сафа.[57 - Пеями Сафа (1899–1961) — турецкий писатель и журналист.] Питейные заведения Бейоглу он не жаловал, поэтому не был знаком с другими молодыми поэтами. Начали говорить о том, как изменился в последнее время Бейоглу и его главный проспект, но понятно было, что думают они не об этом, а о сказанных недавно словах. Разговор о Бейоглу, лавках и меняющемся на глазах Стамбуле затянулся надолго, но по-настоящему никого не увлек. Когда в гостиной снова воцарилось молчание, Мухиттин, глядя на дым своей сигареты, промолвил: — Да, вот ты, значит, как думаешь… — Именно! Нужно держаться как можно дальше от обычной жизни, от всего заурядного. Но это еще не все. Нужно жить громко! Нужно жить так, чтобы весь мир стал твоим! Я это еще и еще раз могу повторить. — Ему, казалось, было даже неловко высказывать настолько неопровержимые суждения. — Нужно преодолеть очарование повседневной жизни и ее маленьких радостей! С решительным видом человека, готового отстаивать свои убеждения, Омер встал, подошел к самовару и налил себе еще чая. — Это всего лишь громкие слова, — сказал Мухиттин. Омер поставил чашку на поднос. — Знаешь, что я тебе скажу? Только ты не пугайся. Я не хочу быть просто каким-то вшивым турком! — Ах та-а-ак!.. — сказал Мухиттин. Словно выстрелили из пистолета. Рефик сидел, переводя взгляд то на Омера, то на Мухиттина. — Ты хоть понимаешь, что ты сейчас сказал? Омер и сам, похоже, испугался своих слов. Он нервно крутил краник самовара, и чашка никак не могла наполниться. Потом посмотрел на Мухиттина. Взгляд его, казалось, говорил: «Да шутка это была, шутка!» И снова уставился в чашку. — Что-то в этом духе мне говорила Атийе-ханым, жена Саита Недима. Мы с ней познакомились в поезде. Помнишь, Рефик, я тебе рассказывал? — Нет, ты объясни, что ты хотел этим сказать! — заорал Мухиттин. — Мухиттин, милый мой Мухиттин! Ведь мы же с тобой друзья, забыл? Столько лет уже нашей дружбе… — Да, но такого, сказать по правде, я от тебя не ожидал! Омер поставил чашку на столик, присел рядом с Мухиттином и снова положил ему руку на плечо, словно терпеливый и заботливый старший брат. — Да я ведь ничего не говорю, Мухиттин. Я просто пытаюсь понять, как мне жить. — Потом вдруг убрал руку и повернулся к Рефику: — Эх, нет в Турции терпимости! А она очень важна. Что скажешь? — Почему же обыденная, как ты говоришь, жизнь обязательно должна быть плоской и глупой? Почему нужно непременно бежать от ее маленьких радостей, которые ты так презираешь? В обыденной жизни тоже есть своя… своя скромная, неброская поэзия, — сказал Рефик и смущенно потупился. — Ты о Перихан думаешь, так ведь? И правда, Перихан очень… Рефик покраснел. — Нет, я вовсе не о ней думал, когда говорил… — Я тебя понимаю. Такую женщину, как Перихан, непросто найти, — перебил друга Омер. — Да нет же, я не о ней! Я о том, что можно быть скромным, непритязательным. Мухиттин вдруг рассмеялся. — Скромность? Хорошо, а эти комнаты? Эти вещи? — сказал он, обводя рукой гостиную. — Как среди всего этого, да еще, не обижайся, с такой красивой женой, как у тебя, быть скромным? Ха-ха. Не сердишься? Если хочешь быть скромным, живи так, как я живу. Тогда получится! — Он встал на ноги, словно решил, что теперь настала пора показаться во весь рост. — Но мне не нравится быть непритязательным. Я хочу всем показать, какой во мне талант! По этому вопросу у нас с Омером схожие взгляды. Но только по этому! — Хорошо, почему же ты не хочешь, как я, быть Растиньяком? — Кем-кем? Растиньяком? Бальзака, стало быть, почитываем? Думаешь, ты похож на этого типа? — Нет, это не я придумал, это сказала Атийе-ханым, жена Саит-бея. — Ну и семейка, — раздраженно бросил Мухиттин. — Чему ты у них только не научился! Омер вскочил на ноги. — Друзья, постарайтесь меня понять! Я ведь о чем говорю? О том, что хочу жить полной, насыщенной жизнью! Понимаете? Мы уже десять лет друг друга знаем. Не смотрите на меня так! Я знаю, в этом моем желании есть, может быть, что-то маниакальное. Пусть так. Но я знаю, чего хочу! Нам дана одна жизнь. Давайте задумаемся, как надо ее прожить. Никто об этом не думает! Ты, Мухиттин, хочешь сказать все своими стихами. Достаточно ли этого? Терпеть, писать стихи — и все? Зачем ждать, пока тебя оценят? А ты, Рефик, готов раствориться в семейной обыденности. Я ничего не говорю — пожалуйста! Но постарайтесь понять меня! А то вы на меня так смотрите, что я иногда просто пугаюсь. — Ну бояться нас, дружище, не надо! — заметил Мухиттин. — Сколько лет мы уже знаем друг друга! — сказал Омер и подошел к Мухиттин: — Встань, дай мне тебя обнять! — Ты как пьяный, честное слово, — сказал Мухиттин, однако все же встал. Похоже, он тоже был взволнован. Друзья, улыбнувшись, обнялись и расцеловались. Рефик тоже почувствовал, что разволновался. Ему захотелось встать и присоединиться к друзьям, но он так и остался сидеть, вспоминая свои недавние слова, думая о Перихан и о том, какой она выглядит в глазах Омера и Мухиттина. Как-то неловко ему было. — Как в студенческие годы! — провозгласил Омер. Рефик наконец тоже поднялся на ноги. — А помните, как однажды на лекции по сопротивлению материалов… — Увидев, что друзья уставились на дверь, он тоже повернулся в ту сторону. — А, папа, это ты… Джевдет-бей, облаченный в голубую пижаму с белыми полосками и длинный халат, увидев их, тоже удивился и остановился у двери — сначала, должно быть, хотел уйти незамеченным, но потом понял, что не удастся, и обрадовался, что в такой поздний час нашел себе развлечение. Медленными шагами побрел на свое привычное место. — Добрый вечер, молодые люди, добрый вечер. Что-то мне нынче не спится. — Мы, наверное, сильно расшумелись? — спросил Омер. — Нет-нет. Это от старости. И в желудке какая-то тяжесть. Наверное, переел за ужином, — сказал Джевдет-бей и смущенно прибавил: — Красивая у меня пижама? — Ничего не скажешь, эфенди, очень красивая! — сказал Мухиттин с насмешливым выражением на лице. — О чем разговариваете? — спросил Джевдет-бей, аккуратно усаживаясь в любимое кресло. — Ну-ка, расскажите! — О том, что нужно делать в жизни, — ответил Омер. — Ишь ты! Ну и что же? — Пока еще точно не решили. — Да что же может быть проще? Нужно работать, любить, есть, пить, смеяться! — Но должна же быть в жизни какая-то цель! Мы как раз об этом спорили. Джевдет-бей приложил ладонь к уху: — Цель? — Да, папа, главная задача всей жизни. Об этом они и говорят, — сказал Рефик. — И пусть себе говорят. — Джевдет-бей даже не пытался казаться вежливым. — А ты такими вопросами голову себе не забивай. Ты женат. Твои цели теперь понятно какие. Семья и работа. Ну а еще о чем вы тут беседовали? — Я еще говорил о Саит-бее, — вспомнил вдруг Омер. — Вы знали его отца, Недим-пашу. Вроде бы даже ваша свадьба… — Да-да. Свадьба была в его особняке, — сказал Джевдет-бей слегка раздраженно. — Рефик, не сочти за труд, сходи-ка вниз и принеси мне каких-нибудь фруктов. Очисти апельсин, что ли. — Мы с Саит-беем познакомились в поезде. — Оставь ты этого Саита в покое. Ты вот что скажи: работу себе нашел? Ищи быстрее. И хорошую девушку Ты, хвала Аллаху, парень видный, да еще и с отличным образованием. Да, хорошую девушку тебе надо, хорошую девушку… Вот и ответ на твой вопрос. Вот что важно в жизни! Рефик ушел на кухню. Глава 7 ПЕРЕД ТЕМ КАК ОТПРАВИТЬСЯ В ПУТЬ Омер проснулся от послеобеденного сна и посмотрел на часы. «Что-то я заспался! К Назлы опоздаю!» Спустился по лестнице, посмотрел в окно. На улице светило яркое весеннее солнце, и деревья в саду за особняком выглядели теперь другими, радостными. Вдали виднелось море. Мимо Бакыркёя проплывала баржа. «А я уезжаю в Кемах!» — вспомнил Омер. Он окончательно решил отправиться работать на строительстве железной дороги и подписал с одной компанией контракт, согласно которому должен был участвовать в строительстве туннеля между Кемахом и Эрзинджаном. Контракт предусматривал также и то, что Омер должен вложить в дело свой собственный капитал. Денег для этого у него сейчас было достаточно, но потом могло прийтись туго. Поэтому он хотел продать дом, который сдавала тетя Джемиле, участок земли в том же районе и лавку в Капалычарши. Чтобы обсудить эти планы, Омер должен был съездить к Джемиле-ханым. В гостиной сидел дядя и играл в безик с соседом. — А, проснулся! — поприветствовал он Омера и сказал соседу: — Согласен удвоить! Тетя вязала что-то из шерсти и поглядывала время от времени в окно. Она тоже сказала Омеру: — Проснулся? — Мне сейчас пора уезжать, — сказал Омер, зевнул и подумал: «Нужно быть внимательным! Нельзя поддаваться этой расслабляющей атмосфере!» — К Джемиле-ханым собрался? — спросила тетя. — Да, хочу поговорить с ней о том доме и о земельном участке. — Твой дядя уже обсуждал с ней эти вопросы, ну да ладно. Передавай ей от меня привет. Как поживает ее племянница, как бишь ее зовут?.. — Назлы. Ладно, тетушка, я побежал, а то опоздаю. Вернусь вечером. Тетя, конечно же, не упустила случая расцеловать его на прощание в щеки, как это делала когда-то мама, чем отняла еще немного времени. Омер вышел за дверь, быстрыми шагами пересек сад и подозвал фаэтон. Рядом со станцией пересел в такси. По пути он с грустью думал о том, что скоро придется уехать из Стамбула, но потом начал прокручивать в голове свои планы и замыслы — это действовало на него успокаивающе. Вспомнил дядю, который каждый день — не только по праздникам — играл с соседом в безик, тетю, вечно что-то вяжущую, и сказал себе: «Нельзя становиться таким, как они! И таким, как Рефик. А терпеть, как Мухиттин, я просто не смогу…» Когда машина проезжала по мосту, он подумал о Назлы и начал вспоминать их беседу месячной давности. «Почему она иногда так краснела? Дочь депутата меджлиса… Надо подумать, чем может быть полезен депутат человеку, собирающемуся стать завоевателем…» Он представил себя мужем Назлы и зятем Мухтар-бея. Вот он получает в Анкаре выгодные подряды, зарабатывает огромные деньги, и все смотрят на него с восхищением, а за спиной говорят: «Этому Омер-бею все мало!» Но потом Омер вдруг устыдился своих мыслей. «Ерунда какая-то!» — пробормотал он себе под нос, улыбнулся и стал размышлять о том, что скажет тете Джемиле. Дверь ему открыла сама тетя. Она была рада его видеть; побранив за то, что долго не появлялся, начала расспрашивать, как поживают тетя и дядя, не замерз ли он по дороге (хотя погода была замечательная) и какой кофе будет пить. Внимательно выслушав его ответы, тетя сообщила, что горничная на сегодня отпросилась, немного на нее пожаловалась и удалилась на кухню готовить кофе. Глядя ей вслед, Омер подумал: «Неужели Назлы сегодня нет?» За кофе беседовали о том о сем. По просьбе Джемиле-ханым Омер рассказал о здоровье дяди и тети и о том, чем они занимаются. Джемиле-ханым в ответ пожаловалась на свое собственное здоровье, показала опухшие руки и стала рассказывать, как мучает ее ревматизм. Потом, как и ожидал Омер, наступило молчание. Тетя протяжно вздохнула. И тут Омер быстро-быстро заговорил: скоро он уезжает в Кемах, и ему еще до конца года понадобится изрядная сумма денег; не поможет ли тетя Джемиле подыскать покупателей для лавок, земельных участков и дома, которым они совместно владеют? — Боже мой! Разве можно вот так сразу все продавать? — ужаснулась Джемиле-ханым. — Нет, тетушка, не сразу! Но потом точно понадобится все распродать. — Нет, так не годится! Мой покойный отец говорил: как начнешь продавать имущество, так конца этому не будет. — Но я же не проедать эти деньги собираюсь! — возразил Омер. — Мне нужно вложить капитал в дело. — Нехорошо это, нехорошо! — пробормотала тетя, однако в конце концов согласилась помочь чем сможет. «И зачем я сюда пришел? — думал Омер. — Ничем она мне не поможет. Хотя… Эренкёй она знает неплохо». — Сынок, а где этот Кемах-то? — Неподалеку от Эрзинджана. — Там бывает очень холодно… — Так лето же на носу! — А все-таки не забудь взять с собой теплые вещи, — посоветовала Джемиле-ханым и принялась рассказывать о каком-то своем дальнем родственнике, жившем в Эрзуруме. Этот родственник пил чай, обмакивая в него огромный кусок сахара, который затем облизывал. Вспомнив про чай, тетя убежала на кухню ставить самовар. Омер увидел, как в комнату вошла пепельно-серая кошка, и встал с места. «Скоро я уеду из Стамбула», — крутилось у него в голове, но грусти эта мысль уже не вызывала. Он окончательно стряхнул с себя сон и вспомнил, что должен быть завоевателем. «Многое, многое можно сделать в этой жизни!» — сказал он вслух. Кошка, искоса поглядывая на него, подошла поближе, одним махом запрыгнула на кресло, обнюхала подушку и улеглась, свернувшись клубочком. «Но из Стамбула я уезжаю, не попробовав его толком на вкус», — думал Омер, расхаживая по комнате. Его мучила жажда деятельности. «Хотя какой такой вкус? Когда я жил в Лондоне, то вовсе не думал, что Стамбул такое уж замечательное место». Омер остановился у окна и стал смотреть на Босфор. «Да, я никогда не вспоминал о Стамбуле с любовью, но сейчас понимаю, что здесь — друзья, близкие, знакомый запах, ласковый теплый воздух…» С этим было не поспорить. Омер отвернулся от окна и подошел к противоположной стене, у которой стоял книжный шкаф со сложенными в стопки книгами. «И еще эта девушка… Интересно, что она читает?» Тут ему на глаза попалась кошка. «Но если я останусь здесь, меня засосет эта трясина… А мне нужны деньги!» И с этим поспорить тоже было нельзя. Омер снова подошел к окну. «Я бегу из Стамбула, чтобы заработать денег, но я вернусь и завоюю его!» В небе над Ускюдаром висело два кучевых облака. «Может быть, я придаю всему этому слишком большое значение? Я всем говорю, что многое усвоил в Европе, — не может же это быть глупостью и бредом?» Он снова направился к стене. «Ну уж нет! Я честолюбив. Я не похож на других. Во мне есть смелость! Да где же эта тетушка?» За спиной послышались шаги. Омер повернулся к двери, ожидая увидеть тетю Джемиле с подносом в руках, но перед ним стояла Назлы. — Извини, я не могла к вам присоединиться — занималась английским с соседским мальчиком, — сказала Назлы. Сообразив, что у него на лице застыло растерянное выражение, Омер улыбнулся: — Конечно, конечно. Стало быть, ты преподаешь английский? — Ты, кажется, ходил по комнате из стороны в сторону? Омер с удивлением заметил, какая Назлы высокая. — Я через три дня уезжаю из Стамбула. — Вот как? Куда же? — В Кемах. Назлы села в облюбованное кошкой кресло и взяла ее на руки. — На Восток? — Может быть, мне стоит писать тебе «письма с Востока», как Монтескье? — сказал вдруг Омер ни с того ни с сего. — Хотя нет, та книга называлась «Письма из Персии». И даже не так. «Персидские письма» — вот как она называлась. Читала? — Читала, — ответила Назлы. По выражению ее лица совершенно невозможно было понять, о чем она думает. — Наверное, ты много читаешь, — сказал Омер. А потом вдруг заявил: — Я верю в жизнь! — Чувствовал он себя очень глупо. — Да, но ты мужчина, — сказала Назлы. В гостиную вошла тетя Джемиле. Должно быть, в том, что молодые люди беседуют наедине, она нашла нечто необычайно восхитительное. Тихо, стараясь остаться незамеченной, пробралась в уголок и присела там, но Омер ее все-таки увидел и понял, что она будет внимательно прислушиваться к разговору. — Правильно. Я понимаю, как непросто здесь вам, женщинам. Настоящий ад. Вы словно приговорены всю жизнь провести в четырех стенах! — сказал Омер, не глядя на Джемиле-ханым. — Ну, не так уж все и плохо. К тому же многие барьеры можно преодолеть. «Какая она умная! — подумал Омер. — Личность! Как это она сказала?.. „Барьеры можно преодолеть!“ Не всякий так скажет. И еще она такая милая…» Он казался себе до ужаса заурядным. — Кроме того, у нас ведь идут реформы, — продолжала Назлы. — Кое в чем мы достигли очень большого прогресса. — И правда, — сказал Омер. — Но ты, должно быть, к реформам относишься пренебрежительно? — Нет-нет, ни в коем случае. Свои стремления я… — Ах, Назлы, ну как же можно так разговаривать с гостем! — возмутилась тетя Джемиле. — Я хочу быть завоевателем! — сказал вдруг Омер. Джемиле-ханым не замедлила с ответом: — А ведь и Мехмед Завоеватель был еще очень молод, когда взял Константинополь! И он, говорят, был очень красив. Точь-в-точь как ты! — И тетя хлопнула ладонью по подлокотнику кресла. Омер испугался, что наговорит еще глупостей. «Да, она очень умная и милая!» — сказал он сам себе. Ему больше не хотелось разговаривать. Хотелось быстрее допить чай и уйти. — Вы теперь стали такие большие, ведете такие серьезные разговоры, но я-то вас помню вот такусенькими! — проговорила тетя Джемиле, улыбаясь, и начала рассказывать одну историю из детства Назлы. Потом принялась за другую историю, но тут Назлы вспыхнула: — Тетушка, ну зачем вы всем это рассказываете! — Омер — это не «все»! Ладно, ладно, я вам сейчас чаю принесу. Дождавшись, пока тетя выйдет из комнаты, Омер спросил: — Наверное, она сильно тебя изводит? — Да! — сказала Назлы и нервно взмахнула рукой. Заснувшая у нее на коленях кошка подняла голову. — Сил уже больше нет! — Вот видишь, реформы даже в дом депутата меджлиса еще не проникли! — Нет, отец живет в Анкаре. Наступило молчание. Вскоре вернулась жизнерадостная тетя Джемиле с подносом в руках. На подносе, кроме чая, лежали бутерброды с вареньем. Тетя стала весело рассказывать о днях своей молодости, потом сделала Назлы замечание: почему та не ест бутерброды. — Совсем ничего не ест! — сказала она Омеру. — Такая худышка, правда? — Вовсе нет, тетушка! — возразил Омер. — Как тут похудеешь! — и снова подумал, что сказал глупость. — Ты тоже ешь! Для вас ведь старалась! Чтобы не сидеть просто так, Омер взял бутерброд и откусил от него. Чувствовал он себя бестактным чужаком, чуть ли не идиотом. «В атмосфере этого дома есть что-то обездвиживающее… Да и во всем Стамбуле тоже… Что же я сижу? Надо уходить!» — думал Омер, но по-прежнему оставался сидеть, словно хотел продлить непривычное ощущение беспомощности. Он как будто чего-то ждал, но не знал, чего именно, — потому и не вставал. «Мне осталось провести три дня в Стамбуле, а я все рассиживаю в этом сонном доме! Ведь мог бы съездить в Бейоглу, развеяться, повеселиться». И все же Омер чувствовал, что здесь есть что-то такое, чего в Бейоглу он не найдет, и продолжал сидеть, слушая, как тетя Джемиле перескакивает с темы на тему. Потом вдруг сказал сам себе: «Я же собирался стать завоевателем!» — и поднялся с места. — Мне пора. — Уезжаешь? Да, ты же ведь уезжаешь! В Кемах. Когда вернешься? — Кто его знает, — ответил Омер и снова почувствовал себя одиноким холостым мужчиной, ожидающим сочувствия от женщин. Ему стало стыдно. В этом доме он только и делал, что смущался и стыдился. — Передавай привет тете и дяде! Его проводили до самых дверей. Омер смотрел на Назлы и пытался разобрать выражение на ее лице, но не находил в нем того, чего хотел, — или ему казалось, что не находит. Уже прощаясь, он шутливо спросил: — Ну что, писать тебе письма из Персии? — Пиши, конечно! — сказала Назлы, и в ее глазах на какую-то секунду промелькнуло то выражение, которого он ждал. — Ты что же, и в Иран поедешь? — спросила тетя Джемиле. — Нет, это я шучу. Да и книга по-другому называлась! — На душе у него стало легче, как будто он уже вышел на свежий воздух. — В какие дальние края ты едешь! — сказала тетя. — Счастливого пути! Храни тебя Аллах! — Я буду вам писать, — сказал Омер. Спускаясь по лестнице, он чувствовал себя сильным и умным. Глава 8 ДАМЫ В БЕЙОГЛУ Поднимаясь по лестнице, Ниган-ханым вспотела. Прислушиваясь к колотящемуся сердцу и дергающей боли где-то в районе носа, сказала сама себе: «Словно и не октябрь сейчас, а лето!» Но лето давно кончилось, и уже месяц, как они вернулись с Хейбелиады в Нишанташи. Было начало октября, но над Бейоглу висело раскаленное марево. — Здесь он, что ли, живет? — спросила Ниган-ханым у Перихан. Та кивнула и нажала кнопку звонка. Они пришли к учителю музыки, который должен был давать Айше уроки фортепиано. Всю зиму им предстояло ходить сюда два раза в неделю. Ниган-ханым вовсе не думала, что это будет очень утомительно — доезжать почти до самого Туннеля, подниматься по ступеням на четвертый этаж и ждать, стоя на пропахшей плесенью и пылью лестничной площадке, пока откроется дверь; но все-таки ей хотелось, чтобы Айше побольше ценила то, что делает для нее мать. Дверь открыла уже знакомая служанка. Ниган-ханым и Перихан прошли в комнату, на стенах которой были развешаны портреты каких-то почтенных европейцев с ухоженными бородами, и сели на скрипучие стулья. За стеной играли на фортепиано. Ниган-ханым посмотрела на часы: без пяти четыре. Перихан сидела рядом, листая журнал, потом это ей наскучило, и она стала смотреть в окно. Ниган-ханым подумала, что они сейчас похожи на пациентов, ждущих очереди в приемной врача. За стеной по-прежнему играли на фортепиано и прекращать, кажется, не собирались. «На что мы только не идем, чтобы научить девочку музыке! — подумала Ниган-ханым. — Теперь ни от кого благодарности не дождешься, а меньше всего от молодых!» Ниган-ханым посмотрела на Перихан, которая глядела в окно, прислонившись лбом к стеклу. «Совсем еще ребенок!» Самой ей сейчас было сорок восемь. «Я в ее возрасте… Ну-ка, подсчитаем. Перихан сейчас двадцать два. А я в этом возрасте, то есть по новому календарю в 1910 году, уже была матерью двоих детей!» Довольная собой, Ниган-ханым прищурилась. Иногда она казалась себе настоящей мученицей, которую никто не ценит. Вот и сейчас она терпела скуку ради этой своевольной девчонки. Чтобы утешиться, Ниган-ханым сказала себе: «Вот дождемся Айше и пойдем в кондитерскую Лебона!» Они договорились с Лейлой-ханым встретиться там в четверть пятого. Музыка смолкла. Потом, кажется, провели смычком по скрипке, и наступила короткая тишина, сменившаяся звуками шагов. Учитель-венгр что-то говорил на ломаном турецком. Открылась дверь, и первым из нее вышел симпатичный бледный юноша со скрипичным футляром под мышкой. Пока Ниган-ханым размышляла, кто бы это мог быть, вышла и Айше, а за ней, задумчиво улыбаясь, и сам месье Балатц — низенький, пухлый, с такой же ухоженной бородой, как и у людей на портретах. Увидев Ниган-ханым и Перихан, он оживился, стал пожимать им руки и бормотать любезности. На учителя музыки он не очень-то походил, зато был вежливым и обходительным. Выходя на лестницу, Ниган-ханым думала: «Какие хорошие у него манеры. Европеец!» Потом мысли ее приняли несколько странный оборот, и она вздохнула: «Жаль!» Месье Балатц был всего-навсего учителем музыки. Они снова вышли на проспект. Марева уже не было, по небу плыли торопливые облака. Ветер, горячий, словно дыхание раскаленной печи, обжигал лица. «Будет буря», — подумала Ниган-ханым. Заметив, что Айше повернула в сторону Таксима, окликнула ее: — Не туда. Сначала купим сластей. — Мы сейчас разве не домой? Ниган-ханым рассердилась. К детям, конечно, нужно относиться с пониманием, но и своеволию потакать нельзя! — Сначала мы пойдем в кондитерскую, — строго сказала она. — Мы договорились там встретиться с тетей Лейлой. Потом поедем домой. Айше недовольно нахмурилась, Перихан начала о чем-то с ней разговаривать, а Ниган-ханым снова подумала о том, какие дети неблагодарные — ничего не ценят. Потом стала смотреть на витрины. На витринах, правда, ничего интересного не было. Вернувшись с островов, она искала хорошую ткань для штор в спальню, но так и не нашла. Сколько они с Перихан сегодня обошли лавок — а присмотрели только ту холстину с голубыми цветами. Ничего не было в лавках. Собственно говоря, в Турции никогда ничего не было. Вот например, знаменитый магазин Христодиадиса. И что у него на витрине? Скверный ситец, местные ткани, которые скоро выцветут, унылые манекены в готовой одежде. Ничего нет. Ниган-ханым почувствовала, что снова начинает злиться, и отвернулась от витрин. Посмотрела вокруг и увидела, что Айше и Перихан куда-то делись. «Потерялись!» — подумала Ниган-ханым и остановилась. Ни на одной, ни на другой стороне проспекта среди толпы девушек видно не было. Потом она вдруг увидела заплетенные в косы волосы Айше — на той же стороне улицы, но довольно далеко впереди. Тут же была и Перихан. Девушки шли, о чем-то говорили и даже не вспоминали о ней. Ниган-ханым почувствовала себя несправедливо обиженной. Подумав, что не стоит поддаваться этому чувству, она пошла вслед за девушками, но обида не проходила. Они тем временем заметили ее отсутствие, остановились и стали выглядывать ее в толпе. Подойдя к ним, Ниган-ханым спросила, стараясь, чтобы голос звучал сурово и обвиняюще: — И о чем это таком, интересно мне знать, вы разговаривали? — Да так, ни о чем, — ответила Перихан. Ниган-ханым нахмурилась. У Айше на лице было виноватое выражение. Ниган-ханым решила проявить настойчивость: — Ничего себе ни о чем! Так увлеклись, что меня потеряли. А ну, отвечайте, о чем говорили! На лице Айше виноватое выражение сменилось решительным. — Зачем ты за мной приходишь? Я и сама замечательно могла бы добираться домой. В конце концов, из лицея-то я сюда приезжаю одна! Ах вот оно что! Значит, ей не нравится, что мать за ней приезжает! Ниган-ханым почувствовала, как все ее существо охватывает гнев: даже губы начали подрагивать. Вот, значит, как! Ей захотелось закричать на эту глупую, невоспитанную девчонку, втолковать ей кое-что, да так, чтобы она это не забыла никогда в жизни. Но вокруг были люди. Над улицей, под облачным желтоватым небом, летали голуби. Ветер подул сильнее. Тут Ниган-ханым заметила, что они уже подошли к кондитерской, и решительно направилась внутрь. Дочь и невестка последовали за ней. Лейла-ханым еще не пришла. Они сели за маленький столик и попросили девушку-официантку принести чай и пирожные. Потом наступило долгое молчание. Ниган-ханым поняла, что пирожные не доставят ей никакого удовольствия. «Значит, она не хочет, чтобы я за ней приходила!» — Почему ты не хочешь, чтобы я за тобой приходила? Айше молчала и глядела виновато. Стало быть, поняла, что не права. — Почему не хочешь? Почему? Чтобы добиться от этой девчонки ответа, нужно было повторить вопрос раз пять. — Почему не хочешь? Говори! Стыдишься с матерью по улице пройтись? — Нет, не стыжусь, — тоскливо сказала Айше. — Тогда почему? Почему бы мне за тобой не приходить? Думаешь, легко было найти этого учителя? Я все для тебя делаю! Почему? Из глаз Айше покатились слезы. «Этого еще не хватало! — подумала Ниган-ханым. — Да еще у всех на виду!» Она посмотрела по сторонам. За одним из столиков у окна сидел господин в дорогом костюме и читал газету. За столиком слева пересмеивались две дамы. Ниган-ханым внимательно к ним пригляделась: не заметили. В ней снова стало нарастать раздражение. «Замуж нужно ее выдать, вот что. В самое ближайшее время обязательно нужно выдать ее замуж. А иначе она на всю жизнь останется капризной, всем недовольной плаксой. Посмотрите только на нее! А ведь уже шестнадцать лет. Замуж, и точка!» Айше опустила голову и обхватила ее руками. — Ну-ка, вытри слезы. Смотри, чай несут! Вместе с чаем принесли и пирожные, но настроения они никому не подняли. Все начали жевать, уставившись в свои изящные чашечки. «И Лейлу не дождались», — равнодушно отметила Ниган-ханым. Ее мысли были заняты другим. «За кого бы ее выдать?» Решила посоветоваться с мужем, но сразу передумала. Эта капризная девчонка была единственной слабостью Джевдет-бея. Если сказать ему про замужество, начнет морщиться, расстраиваться, говорить, что еще рано… Айше не стала доставать платок, вытирала глаза руками. Перихан выглядела печальной. «За кого бы выдать девочку? За кого?» Ниган-ханым перебирала в памяти всех взрослых и хорошо образованных молодых людей из знакомых семейств. «За Омера? Или за старшего сына Резан?» Она отрезала от своего шоколадного пирожного маленькие кусочки, отпивала чай и бормотала про себя, словно мурлыкала песенку: «За кого бы? За кого? За младшего сына Нусрет-бея? Сын Сабихи, кажется, учился в Париже?» Гнев ее утих, и пирожное стало вкусным. Поглядывая на виновато сжавшуюся Айше, Ниган-ханым обдумывала кандидатуры возможных женихов, словно играла в увлекательную игру. Дверь открылась, и в кондитерскую быстрыми, уверенными шагами вошла Лейла-ханым, веселая и оживленная, как всегда. «Ах, про ее-то сына я и забыла!» — и Ниган-ханым попыталась вспомнить, как выглядит Ремзи, которого она не видела с самого Курбан-байрама. Лейла-ханым, улыбаясь, подошла к их столику «Надо поцеловаться!» — подумала Ниган-ханым и вытянула шею. Мягкие щеки Лейлы-ханым приятно пахли. Пока она целовала Айше и Перихан, Ниган-ханым смотрела на нее и думала: «Да, Ремзи будет в самый раз!» Лейла-ханым уселась за стол, заказала чай и пирожное и начала рассказывать. Ей было о чем рассказать. Они только что вернулись в Шишли из Суадийе, где у них был летний домик. За лето у Лейлы-ханым накопилось много такого, о чем можно было поговорить. Сначала она рассказала о двух свадьбах, сыгранных в конце лета. Ниган-ханым пожалела, что не смогла на них побывать, но, дослушав рассказ, поняла, что многого не упустила, и обрадовалась. Потом Лейла-ханым рассказала, как видела приезжавшего в начале сентября в Турцию английского короля: король, одетый в светлый спортивный костюм, вместе с гази[58 - Гази — звание героя-победителя, присваиваемое правительством особо отличившимся военачальникам; титул первого президента Турецкой республики Мустафы Кемаля Ататюрка.] наблюдал за соревнованиями парусных яхт. Рядом с королем была неизвестная женщина, точно не его супруга — об этом много говорили. Лейла-ханым, конечно же, рассказала, что именно говорили. Ниган-ханым тоже видела короля, и ей тоже было о чем рассказать: в первый день визита, когда король и гази отправились из дворца Долмабахче в Бейоглу, они проезжали прямо мимо их дома. На короле был темно-серый костюм в белую полоску, светло-серая рубашка и черный галстук. Все домашние вышли в сад и встретили процессию овацией. Лейла-ханым сказала, что король в жизни более красивый мужчина, чем на фотографиях в газетах, но с гази ему все-таки не сравниться. Потом дамы решили выпить еще по чашечке чаю. Лейла-ханым рассказала о своем походе по магазинам: ей тоже ничего приличного найти не удалось. Ниган-ханым махнула рукой и вздохнула. Некоторое время говорили о том, что в Турции ничего нет. Затем Лейла-ханым сказала, что в конце зимы они собираются поехать в Европу. Ниган-ханым расстроилась: Джевдет-бей, хоть и торговал долгие годы с Европой, ездить туда не любил. Так они и не побывали нигде, кроме Берлина. Девушка-официантка принесла чай. Ниган-ханым краем глаза взглянула на Айше: пирожное не доела, чай не допила. — Чай остынет, пей скорее! — не сдержалась Ниган-ханым и вдруг поняла, что перебила Лейлу. Та, улыбаясь, повернулась к Айше. «Замуж, замуж!» — подумала Ниган-ханым и поняла, что хочет наказать Айше. Сделав несчастный вид, кивнула в ее сторону: — Знаешь, что она недавно мне заявила? Не хочу, говорит, чтобы ты приходила меня забирать после уроков музыки! — Нет-нет, она не могла такое сказать! — заулыбалась Лейла-ханым. Ниган-ханым почувствовала раздражение. Никто не хотел ничего воспринимать всерьез. Слова потеряли всякое значение. — Сказала, сказала! Перихан свидетельница! Сейчас она казалась себе на удивление тихой и нерешительной. «Даже собственную дочь не могу отругать как следует! Нужно ее выдать за Ремзи!» — но и эта мысль уже не казалась такой утешительной, как раньше. В кондитерской царил унылый полумрак. Не купить ли здесь засахаренных фруктов? Ниган-ханым вспомнила, как зимами они с покойной мамой ели засахаренные кусочки груши. Воспоминание это было очень утешительным, и настроение улучшилось. Сверкнула молния, кондитерская на мгновение озарилась голубоватым светом. По окнам начал барабанить дождь. «Домой поедем на такси!» — решила Ниган-ханым и заметила, что снова прищурилась. Глава 9 В КОНЦЕ ДНЯ Рефик решил не выходить в Харбийе, а доехать до Османбея и оттуда пешком дойти до Нишанташи. Когда он садился в трамвай у пристани Эминоню, накрапывал дождик. В Каракёе дождь усилился, а в Шишхане полил как из ведра. Порой сверкала молния, и пассажиры, глядя в окна, ждали, когда раздастся гром. Трамвай, слегка покачиваясь, неуклонно двигался вперед, словно корабль, идущий сквозь шторм. Когда он начал приближаться к Османбею, Рефик понял, что ливень не собирается прекращаться. «Придется пробежаться под дождем», — подумал он. Выйдя из трамвая, Рефик сначала быстро шел, потом пустился бежать. «Каждый день я исправно хожу в контору… Стоило уйти из нее пораньше — и вот, пожалуйста: попал под ливень и вынужден бежать сломя голову!» — сердился на бегу Рефик. Все из-за того, что он доволен своей жизнью. Не хочет, чтобы ее испортило что-нибудь непривычное или непредвиденное, боится попасть под дождь. Так и бежал он, провожаемый взглядами укрывшихся под карнизами и смотрящих из окон людей, перескакивая через лужи и остерегаясь запачкать брюки в грязи. Внезапно Рефик остановился, словно его осенила какая-то важная мысль, и пошел шагом. Дождь, точно того и ждал, тут же усилился. «Это, в конце концов, глупо!» — сказал он сам себе и решил встать под карниз. Но подходящего карниза поблизости видно не было: он шел вдоль низкой садовой ограды. Вокруг шумел дождь, улица была совершенно пуста. Вдруг к тротуару подъехало такси. «Ну хоть в чем-то мне повезло», — подумал Рефик и вдруг с удивлением услышал знакомый голос: из окна такси выглядывала Перихан и что-то ему кричала. Он подбежал к машине. — Как же ты вымок! — воскликнула Перихан. Тут же была и мама, сразу ставшая объяснять: они поехали в Бейоглу за Айше, встретились у Лебона с Лейлой-ханым, начался дождь, и поэтому они сели в такси, Лейлу-ханым высадили в Шишли, увидели Рефика и очень удивились… Все говорили, перебивая друг друга, шутили, смеялись и то и дело удивлялись, до чего же сильно промок Рефик. Счастливая семья! Рефик почувствовал, что счастье укутывает его, словно мягкое сухое одеяло, и ему стало очень хорошо. Он даже сам начал шутить. Дома, когда они с женой поднялись к себе, Рефик пришел в совершенно ребячливое настроение. Пока Перихан вытирала ему голову полотенцем, он шутливо ныл, изображая капризного ребенка, стенал и охал. Сняв с себя мокрую одежду, принялся шутить. Увидев, что Перихан весело смеется, разошелся еще пуще: сорвал с кровати покрывало, замотался в него и стал изображать ужас римских сенаторов перед приближающейся армией Ганнибала. Перихан, смеясь, присела на стул рядом с тумбочкой. «Шутим, смеемся… А совсем недавно я бежал по улице под дождем», — весело думал Рефик. В дверь постучали, и вошла Эмине-ханым с чаем. «Ну вот… Теперь возбуждение уляжется, я выпью чаю и снова стану тихим, сдержанным и благоразумным». Рефик уселся в кресло у окна напротив Перихан, которая сидела, поставив локти на тумбочку и время от времени поглядывая в зеркало. Он чувствовал себя смирным, как домашняя кошка. Радостное возбуждение, владевшее им недавно, прошло. «Я вспомнил, что я — почтенный гражданин. Почтенный гражданин, который работает в компании своего отца, не очень-то любит сидеть в конторе и убегает оттуда домой раньше всех. А теперь этот гражданин сидит вместе со своей женой в спальне, обставленной в стиле ар-нуво». Он посмотрел на шкаф и большую кровать, своими мягкими линиями и округлыми изгибами напоминавшие очертания корабельной палубы. «Гражданин… Материально обеспеченный и не жалующийся на здоровье. И вообще — на что мне жаловаться? Мне, серьезному почтенному гражданину?» Где-то совсем близко ударила молния. Рефик и Перихан посмотрели в окно: в саду за домом ветер раскачивал высокие каштаны. — Что ты сегодня делал? — спросила Перихан. «Она задает этот вопрос каждый вечер, — подумал Рефик. — Словно смеется надо мной». Но всерьез сердиться на Перихан он не мог. — Да ничего особенно. Все как обычно. «Как обычно, — думал Рефик в наступившем молчании. — Утром ушел на работу с отцом и братом. Пришел в контору, почитал газеты. До обеда успел просмотреть пару документов. Написал заказ на поставки из Германии. Потом все вмести сходили в ресторан, пообедали. После обеда немного поговорил о делах с братом, потом за кофе обсудили кое-что с Садыком. Ушел из конторы, дошел пешком до моста, сел в трамвай, попал под дождь…» Он смотрел на Перихан так, словно хотел прочесть в ее лице ответ на вопрос: что он, Рефик, за человек? Перихан решительным жестом убрала упавшую на лоб прядь волос, и он пришел в себя. — А ты что делала? — Я? — удивленно посмотрела на него Перихан. Рефик не часто задавал такие вопросы. — Да, расскажи-ка. — Утром мы вышли пройтись, подышать свежим воздухом. Погода была замечательная! Дошли до самого кафе в Топагаджи. Перихан замолчала, глядя на мужа. Рефик заметил, что ей хочется продолжать, а ему самому очень хотелось ее послушать. — Рассказывай, рассказывай! Да поподробнее. — После того как ты ушел, мы с твоей мамой и Нермин пошли в сад за домом, продолжили там завтрак. Поговорили. — О чем? — Да так, самый обычный разговор. Сначала говорили о саде. Каштаны очень выросли. Твоя мама рассказала, какими они были, когда она только сюда приехала, тридцать лет назад. Интересно, сколько живут каштаны? Потом зашла речь о том, что сад не ухожен, что садовник Азиз мало им занимается. Твоя мама стала ругать Азиза, сказала, что он никогда не приведет сад в порядок, потому что его больше интересует зеленная лавка, которую он недавно открыл. Она сказала, что нужно подыскать кого-нибудь другого на его место, но в конце концов все согласились, что лучше Азиза все равно никого не найти. За чаем Нермин читала газеты, твоя мама вязала, а я ей помогала: считала петли, примеряла и так далее. Потом решили в одиннадцать сходить в Топагаджи. Зашли в дом. Я пошла к нам, прибралась немного, заправила постель. Потом мне стала скучно, и я присела посмотреть в окно. Нермин говорила по телефону с какой-то своей подругой. Я тоже подумала, не позвонить ли мне кому-нибудь, но так и не решила кому. Продолжать? — Да-да, рассказывай. — Пока Нермин разговаривала по телефону, я спустилась вниз, в перламутровую комнату, и немного поиграла на фортепиано Айше. Знаешь, я очень жалею, что бросила заниматься музыкой. Потом подумала, чем еще себя занять, и пошла в сад перед домом. В одиннадцать все собрались у дверей. Когда твоя мама выходит из дому, это целое событие. Пока соберется, пока приведет себя в порядок перед зеркалом… Нермин ей сказала, что она чересчур тепло оделась, но она на это не обратила внимания. Собственно говоря, она всегда так одевается. По дороге твоя мама снова начала рассказывать о старом Нишанташи. Кто раньше жил в этом доме, кому принадлежал тот сад и так далее. Интересно. Нермин рассказала, как она в детстве играла во дворе мечети и в саду, который там по соседству. Напротив полицейского участка свернули вниз. Дошли до кафе, что напротив молочной лавки, сели за свой обычный столик. Они выпили чай, а я захотела лимонада. Еще взяли каленого гороха. В кафе мы не очень-то разговаривали. Я по большей части молчала, смотрела вниз, на склон холма. На обратном пути твоя мама рассказала про Ибрагим-пашу, который сошел с ума. Мы как раз проходили мимо его особняка. Я раньше эту историю не слышала… Забавно. А один из его внуков, представляешь, уехал в Америку и перешел в христианство. Потом мы увидели, что нам навстречу идет дряхлый старик, которого под руку поддерживает слуга. Оказалось, что это Сейфи-паша. Твоя мама поцеловала ему руку, и они немного поговорили. Он сказал, что в Тешвикийе рядом с мечетью началось какое-то строительство. Твоей маме стало интересно, и мы пошли туда посмотреть. На обед ели котлеты и силькме из баклажанов. На ужин тоже будут баклажаны. После обеда позвонила Лейла, поговорила с твоей мамой… Да ты не слушаешь! — Нет-нет, очень внимательно слушаю! — Собственно, рассказывать уже почти нечего. После обеда я немного поспала, а в три мы отправились в Бейоглу. Прошлись по магазинам, ничего не нашли. Зашли за Айше, посидели с Лейлой у Лебона. Потом начался дождь… Перихан опустила голову и заглянула в шкатулку, которую открыла, пока говорила. Рефик отвернулся и, откинувшись в кресле, стал смотреть в окно на дождь и дрожащие на ветру деревья. Его охватило какое-то неопределенное беспокойство. Думать ни о чем не хотелось, в особенности о себе самом. Некоторое время сидели молча, вместе смотрели в окно. Дождь, начавший было стихать, полил с новой силой. — Давай сходим вечером в кино, — предложил Рефик. — Давай, — тихо сказала Перихан, и снова наступило молчание. — Куда пойдем? — наконец спросил Рефик. Перихан не ответила, только пожала плечами. «Наверное, она не очень хочет идти», — подумал Рефик. Потом спросил: — Газеты внизу? В Ипеке сегодня было какое-то происшествие… Перихан неопределенно покачала головой. — Ладно, я пойду поищу газеты, — сказал Рефик, но не двинулся с места. Он чувствовал себя ленивым и сонным, шевелиться не хотелось. «Пойдем в кино — хорошо, не пойдем — еще лучше…» — равнодушно думал он. Рассказ Перихан его тоже не очень заинтересовал, но в нем не было ничего путающего, в отличие от мыслей о себе самом. В этом доме легко можно было найти спасение от мелких неприятностей жизни. Если и станет вдруг грустно, если начнут одолевать печальные мысли о себе, о Перихан, о семейной жизни и о жизни вообще — можно пойти переброситься парой шуток с мамой, затеять игру с племянниками, или, в крайнем случае, пойти в гостиную и присоединиться к общей беседе. Спустившись вниз за газетами, Рефик обнаружил в гостиной Джевдет-бея и Османа, которые о чем-то разговаривали. Рефик стал прислушиваться к их разговору и вскоре понял, что от тоски не осталось и следа. Глава 10 ПИСЬМО С ВОСТОКА Открыв дверь и увидев перед собой Назлы, тетя Джемиле испустила невнятный радостный вопль. Она так встречала племянницу из университета каждый вечер, к чему Назлы успела привыкнуть. Потом посыпался град слов и восклицаний, которые уже можно было разобрать. — Вернулась! Вернулась, девочка моя! Я так боялась, что ты замерзнешь… — Нет, я не замерзла, — сказала Назлы, снимая пальто. Открыла шкаф, чтобы достать тапочки. — Утром я решила сходить на Таксим — дай, думаю, куплю капусты. И так замерзла! Уже и снег выпал! — Да не так уж холодно, тетушка, — сказала Назлы и подумала: «Я прямо как мужчина — утешаю ее, успокаиваю…» — А ведь ты утром чуть было не надела тот тонкий плащ! Назлы промолчала. Переодеваясь, она вспоминала сегодняшний день в университете. Филологический факультет находился в Везнеджилере,[59 - Район в европейской части Стамбула к югу от Золотого Рога.] в бывшем особняке Зейнеп-ханым, жены одного из садразамов времен империи. Два занятия прошли впустую — на одном просто разговаривали, на другом делали перевод. Выйдя на улицу, она прошлась до бассейна в Бейазыте вместе с юношами-однокурсниками, которым очень нравилось по-братски ее опекать. Простившись с ними, села в трамвай и поехала домой. Умывшись и одевшись, Назлы прошла в гостиную. Вслед за ней туда пришла и тетя Джемиле. За чаем она рассказывала, что произошло за день. Кошка забралась в обувной шкаф, никто этого не заметил, и бедное животное несколько часов провело в заточении. В одной газете писали про Мухтар-бея. От Омера пришло новое письмо. Сообщая последнюю новость, тетя особенно оживилась. Назлы взяла газету. «Новости культурной жизни Манисы… Окрестности народного дома в Манисе — подлинный очаг культуры. Рядом со зданием кинотеатра, в котором в прошлом году давали представления театральные труппы, а весной устраивались званые вечера и разного рода собрания, теперь открылась библиотека. На открытии присутствовал депутат меджлиса от Манисы Мухтар Лачин». — Прочитала? — спросила тетя. — Прочитала. — Ну вот, видишь! — Тетя покачала головой, словно была чем-то очень удивлена, — должно быть, хотела немного поговорить об этой статье. Возможно, она надеялась, что после этого удастся обсудить и письмо Омера. — Когда придет «Манисская почта», мы и фотографии папины увидим, — сказала Назлы. — Эта площадь стала такая красивая! Как жаль, что я столько лет уже не могу выбраться в Манису! — Если хотите, тетушка, как-нибудь съездим туда вместе, — предложила Назлы и спросила, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно: — А где письмо? — Я его в положила в твою комнату. Подожди, сейчас принесу. — Я сама схожу, — сказала Назлы, но осталась сидеть. Ей не хотелось, чтобы тетя смотрела на нее, пока она читает письмо. Поэтому она продолжала пить чай и просматривать газеты. Тетя Джемиле снова начала рассказывать про кошачьи проделки, но как-то невесело. Оживление покинуло гостиную — словно была допущена какая-то бестактность и кому-то нужно было извиниться, чтобы все стало как раньше, Назлы было понятно, что тетя тоже думает о письме. Начиная с апреля, то есть уже семь месяцев, Омер регулярно писал Назлы письма. В конце лета он пообещал, что осенью приедет в Стамбул, но в одном из следующих писем сообщил, что времени на это у него не будет, потому что работы в туннеле, требующие его постоянного присутствия, затянутся на всю зиму. В первых посланиях он в основном рассказывал о своей жизни на новом месте, о том, что успел там увидеть, о работе и о людях — остроумно, насмешливо. В одном из писем, посланных в середине лета в Анкару, он говорил о том, что в жизни нужно быть «завоевателем». Писал он и о работавшем на соседнем участке инженере-немце, к которому иногда ходил в гости. Написал отдельное письмо тете Джемиле, поскольку она помогала ему с продажей лавок и земельных участков, о которых он говорил, уезжая из Стамбула. С помощью тети Джемиле и жившего в Бакыркёе дяди Омер превратил всю свою недвижимость в наличные. Тетя не скрывала своего удивления и ужаса по этому поводу. Допив чай, Назлы ушла в свою комнату. Взяла со стола письмо и присела на краешек кровати. Конверт был легче, чем обычно. Должно быть, в нем лежал совсем маленький листок бумаги. Назлы почему-то стало тревожно, и она вздрогнула. В последних письмах Омер больше рассказывал о себе — возможно, потому, что вынужден был долгие зимние месяцы работать в туннеле, жить в одной и той же обстановке, в окружении одних и тех же людей. Однако то, как он писал о себе, заставляло Назлы беспокоиться. Омер жаловался на одиночество, говорил, что общения с немцем ему недостаточно. Ему, похоже, хотелось излить душу, но он, словно зная, что тогда наружу выйдет нечто отталкивающее или пугающее, все медлил и собирался с духом. Назлы это пугало, и поэтому в последнее время она старалась писать ему в ответ очень осторожно и взвешенно. Посоветовала не начинать пить — отправляя это письмо, она была очень довольна собой, хотя и чувствовала в то же время некоторое смущение. Она достаточно знала о жизни — пусть главным образом из книг, — чтобы предположить, что попавший из Европы в провинциальную глушь одинокий инженер может попытаться найти утешение на дне бутылки. Назлы вскрыла конверт пером от ручки и начала читать. 30 октября 1936 Дорогая Назлы! Я пишу это письмо, не дожидаясь ответа на предыдущее. Наверное, ты удивишься, когда прочтешь его. Я устал снова и снова писать и рвать неотправленные письма, так что это точно отправлю, и будь что будет. К тому же я выпил ракы, и мне сейчас хорошо. В комнате горит газовая лампа, печка гудит… Сосед храпит за стенкой. Ладно, вот что я хотел тебе написать. Я поразмыслил и решил, что хочу на тебе жениться. Что скажешь? По-моему, удачная идея! И моим большим планам на будущее она, кажется, не противоречит Напиши мне ответ Не торопись, но и не медли. Я не стану тебе пока писать — буду ждать ответа. Только подумай, как это будет мне тягостно! Но вот я снова пытаюсь тебя разжалобить. Плохое, ужасное вышло у меня письмо. Но делать нечего, я его отправлю, потому что тысячу раз давал себе клятву отправить, тысячу раз говорил себе, что это глупо — писать и выбрасывать. Будь что будет! Поступай, как подскажет тебе сердце, но пожалуйста, не медли с ответом! Не забудь, как всегда, передать привет тете.      Омер Назлы прочитала письмо еще раз, пытаясь представить себе, как выглядел Омер, когда его писал. Дочитав, спросила сама себя: «Как же мне теперь быть?» Как она и ожидала, ей стало страшно. Чтобы успокоиться, Назлы откинулась на подушку. «Скорее всего, я выйду за него замуж», — подумала она и заволновалась, заметив, что эта мысль ее не испугала. Но почему она так подумала? «Потому что он мне нравится! Еще в Курбан-байрам, когда он к нам впервые пришел, поняла, что нравится!» Но это были причины очень заурядные, ей они не подходили. «Омер умный, упорный, предприимчивый, красивый…» — перечислив все положительные качества Омера, Назлы решила, что ей нужно гордиться, раз такой выдающийся человек обратил на нее внимание. «А что скажет папа?» Отец никогда не говорил об Омере. Только однажды, когда передавал ей одно из писем, которые Омер писал в Анкару, по его лицу промелькнула какая-то тень. А что сказала бы мама, будь она жива? Улыбнулась бы и посоветовала хорошенько подумать. Мама всегда говорила, что Назлы повезло, потому что ей не придется искать мужа при посредничестве свахи. Папа в таких случаях не упускал возможности похвалить реформаторов и начинал вспоминать те времена, когда он был губернатором Манисы. «И о чем я только думаю? — подумала Назлы, подтянула ноги, обхватила колени руками и прошептала: — Любовь…» Это было стыдное слово. В семейном кругу его никогда не произносили, а если произносил кто-нибудь посторонний, делали вид, будто не слышали. А ведь все в ее семье друг друга любили. Слово это ассоциировалось у Назлы с романами, которые она читала, сидя одна в комнате, с поцелуями на киноэкране (ей всегда хотелось, чтобы эти сцены поскорее кончались) и с некоторыми женщинами, которых всех презирали. Выбросив вдруг все это из головы, она повторила это слово вслух и сама себе удивилась. Потом стала представлять себе будущую свадьбу. «Манисская почта» должна осветить ее во всех подробностях. «Что они напишут об Омере? Молодой инженер, получивший образование в Европе…» — подумала Назлы, и ей стало стыдно за свои мысли. А что будут говорить однокурсники в университете? «Милая девочка, красавец инженер…» Назлы в очередной раз решила, что все они люди недалекие. «В университет я больше ходить не буду. Не нравятся мне эти бестолковые занятия и атмосфера вечной скуки. Хорошо, а что же мне нравится? Мне нравится, когда всем весело и хорошо, когда все улыбаются. Нравится, когда вокруг умные люди! Вот так. И я уверена, что с Омером у меня будет именно такая жизнь. Напишу-ка я ему скорее, а то еще пристрастится там к выпивке…» Назлы встала с кровати. Ей вдруг захотелось раскрыть створки шкафа и посмотреть на себя в зеркало. Не понимая, зачем ей это нужно, она открыла шкаф. Отражение в зеркале показалось ей вполне здоровым и веселым. «Как все просто!» — подумала она. Глава 11 ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ В БЕШИКТАШЕ — Веселая будет у Омера семейная жизнь, ничего не скажешь! — Почему? — Рефик непонимающе посмотрел на Мухиттина. «Да, ему я не смогу это объяснить, — подумал Мухиттин. — Он женился осознанно, охотно. Как ему объяснишь, этому счастливому мужу у которого мозги с каждым днем все больше заплывают жиром?» — и он краем глаза посмотрел на Перихан. — Нет, ты скажи! Они пили чай рядом с пристанью в Бешикташе. Было первое воскресенье 1937 года. Погода стояла солнечная, и хозяин кафе поставил на улице несколько столиков. За соседним сидел лысый, как бильярдный шар, человек и читал газету. В кафе было еще несколько прилично одетых семейных компаний. — Не знаю, — сказал Мухиттин. — Так, пришло в голову ни с того ни с сего. — Нет-нет, ты хотел что-то сказать. Они сидели, смотрели на море и разговаривали. Это воскресенье было из тех, когда хочется смотреть на море, болтать, разглядывать проходящих мимо людей и грызть семечки. Светило яркое солнце, и небо было нежно-голубым. — Ну, не знаю… Брак вообще всегда казался мне странной штукой. Рефик погрустнел — видимо, испугался, что беседа приобретает неприятный оборот. Он очень не любил, когда подобные разговоры затевались в присутствии жены. Перихан тем временем смотрела на приплывшие из Ускюдара лодки и высаживающихся из них пассажиров. — Я понимаю, что ты хочешь сказать, но не кажется ли тебе, что ты немного преувеличиваешь? — Может быть… Но если вспомнить наши студенческие годы… — Да? — Тогда мне казалось, что мы никогда не женимся. — Серьезно? «Нет, ему этого не понять! — думал Мухиттин, глядя на покачивающуюся у пристани опустевшую лодку. — К тому же по нему-то как раз всегда было видно, что он женится и сгинет в семейном уюте. Почему я об этом не подумал?» Ему вдруг захотелось немного подпортить Рефику настроение. Он понимал, что это нехорошо и ненужно, но сдержаться не смог. — Да ты-то, собственно, не был похож на нас с Оме-ром. Ты желал спокойной семейной жизни. Теперь я думаю, что наша с тобой дружба была просто… — Мухиттин замолчал, внезапно устыдившись того, что хотел сказать, и быстро прибавил: — Впрочем, неважно. — Тебе, кстати, тоже следовало бы жениться, — сказал Рефик. — А то ты какой-то неприкаянный. — Нет уж, спасибо. — Как твой сборник? — Уже печатается. — А может, этот тип снова водит тебя за нос? — Да нет же! Они снова замолчали и стали смотреть на море и на пристань. Пассажиры, выходящие из лодок, осторожно ступали на берег, потом, не торопясь, аккуратно делали первые шаги по твердой земле. Весело светило зимнее солнце. Никто никуда не торопился. Казалось, что все в природе, подобно людям, наслаждается жизнью, избегая крайностей и не очень задумываясь о том, какая это ценная штука — жизнь, и тихо-тихо плывет по течению времени к смерти. «Омер прав, нужно что-то делать», — подумал Мухиттин, но потом решил, что в неистовой жажде жизни, обуревающей друга, есть нечто дурное. Его снова охватили сомнения. «Не знаю, не знаю… Я хочу только одного: стать хорошим поэтом. И очень плохо, что я сейчас рассиживаю здесь, вместо того чтобы работать дома». Утром он начал писать стихотворение. Опять злился, видя, что слова никак не хотят выражать его ярость, писал, зачеркивал, снова писал и снова зачеркивал. Когда от зачеркиваний бумага начала уже рваться, он, провожаемый встревоженным взглядом мамы, выскочил на улицу и позвонил Рефику. «А мы с Перихан как раз собирались отправиться на прогулку!» — обрадовался Рефик. Мухиттину эти слова — «отправиться на прогулку» — не понравились: слишком уж от них веяло раз и навсегда заведенным семейным распорядком. Рефик и Перихан пешком дошли до Бешикташа и встретились с Мухиттином на пристани. «Я должен был сидеть дома и писать стихи!» — подумал Мухиттин и снова разозлился на самого себя. Перихан зевнула, в последний момент прикрыв рот ладонью. Рефик улыбнулся ей. Потом все снова стали смотреть на море. — Как встречали Новый год? — спросил Мухиттин. — У себя дома, в семейном кругу, — ответил Рефик. — А что делали? — Сидели за столом, ели, играли в лото, — Рефик с улыбкой посмотрел на жену, — Перихан выиграла зеркальце! Мама специально для лото купила призы. Она очень любит отмечать Новый год. Отец веселился, шутил. Это зеркальце сейчас с тобой? — Конечно! — весело сказала Перихан и раскрыла свою сумочку. «Интересно, что лежит у нее в сумочке? — подумал Мухиттин. — Расческа, кошелек, платок, может быть, ключи…» Ему, с одной стороны, было любопытно, а с другой — хотелось посмеяться над этими глупыми вещицами. — Какое милое, правда? — улыбнулась Перихан, протягивая Мухиттину зеркальце. «Нет, мне таким невинным дурачком, как эти двое, не стать. Я уж скорее предамся порокам. И зачем я сюда пришел?» Мухиттин взял зеркальце. Оправа у него была серебряная, на обратной стороне посредине была выгравирована бегущая газель. Перевернув зеркальце, он взглянул на свое отражение. «Я некрасив. Ну и хорошо, что так! Иначе я легко привык бы довольствоваться тем, что само плывет в руки. И даже поэтом не стал бы». — О чем ты думаешь? — спросил Рефик. — Что? — Совсем замечтался. О чем думаешь, спрашиваю? — О себе. Рефик покачал головой и улыбнулся. «Ты же поэт! — говорил его взгляд. — У тебя, должно быть, мысли интересные, не то что у нас». — Посмотрите, какая шляпа вон на том человеке! — воскликнула Перихан, и все трое посмотрели в ту сторону. Не увидев ничего интересного, Мухиттин повернулся и посмотрел на Перихан в профиль. «Красивая женщина!» — подумал он вдруг. Посмотрев секунд десять на ее маленький носик и мягкие контуры лица, Мухиттин снова сказал себе: «Красивая женщина! — и испугался: — Что это я? Совсем голову потерял, что ли? Как глупо я, должно быть, выглядел, когда на нее смотрел. Красивые женщины — гибель!» Кстати, он ведь только что нашел себе более интересную тему для размышлений — как хорошо, что он некрасив. «Если бы я был красивым или если бы у меня была красивая жена, я не смог бы писать стихи. Ходил бы, как Рефик, по воскресеньям на прогулку, играл бы в гостиной в лото!» Он представил себе дом счастливого семейства Ышыкчи, шум, веселье за праздничным столом… «Мне не нравится эта легкая атмосфера, это невозмутимое спокойствие, эти уравновешенные люди! И Рефик — один из них. Хотя раньше он…» — Купим семечек? Они помахали продавцу семечек — сгорбленному старику с сумкой на плече. Протягивая молодым людям кулек с семечками, он ласково улыбался. «Разве раньше Рефик был таким? Конечно, был… Или он все-таки изменился? А я, интересно, могу так измениться?» Мухиттин попытался вспомнить, каким Рефик был пять-шесть лет назад. «В инженерном училище он вечно шутил и смеялся. Играл с нами до утра в покер, а потом, кажется, немного об этом жалел. Когда мы однажды пошли в бордель — как он потом раскаивался! Он больше на христианина похож, чем на мусульманина. Но малый добросердечный… Сколько лет уже нашей дружбе…» — Что это ты на меня так смотришь? — Как? — А вот так! — И Рефик, прищурившись и вытянув шею, изобразил Мухиттина. Перихан впервые засмеялась. Мухиттин не обиделся, напротив, ему стало весело. Теперь он знал, как выглядит со стороны. — Как твоя близорукость, прогрессирует? — Нет. Рефик повернулся к Перихан: — Знаешь, когда мы были в училище, Мухиттин все время говорил, что через пять лет ослепнет. И это, кстати, ему кое в чем помогало. Например, он иногда говорил: «Закончи-ка за меня чертеж, я хоть на мир немного посмотрю!» — Моя близорукость тогда действительно быстро прогрессировала… — сказал Мухиттин и подумал: «Мои тогдашние проделки теперь превратились для него в веселые воспоминания». Он вдруг рассердился на Рефика. Заметив, что Перихан смотрит на толстые стекла его очков, быстро прибавил: — Но сейчас у меня с глазами все в порядке! — и, желая это доказать, посмотрел вокруг. Лысый человек все еще листал свою газету. Мухиттин начал читать заголовки: — Хатай[60 - Вилайет Турции, оккупированный после Первой мировой войны союзниками и переданный Турции в 1939 году.] не может больше оставаться в сирийском рабстве… Вчера президент Ататюрк… Бомбардировки Мадрида… Поэт Назым Хикмет и двенадцать его сообщников… Толщина выпавшего в Артвине[61 - Город и вилайет на северо-востоке Турции.] снега — полтора метра… «Фенербахче» — «Понеш» — 5:2… — Молодец, даже я не вижу! — сказал Рефик. Лысый человек понял, что его газету рассматривают, улыбнулся и продолжил чтение. — Как матч? — спросил Рефик и зевнул. Лысый человек опустил газету. — «Фенер» выиграл! И они по-приятельски улыбнулись друг другу, наслаждаясь беззаботной атмосферой погожего выходного дня. Рефик протянул Мухиттину пригоршню семечек. Мухиттин положил свои семечки на стол. «Все такие мирные и спокойные, потому что не знают, что умрут! — думал он. — Точнее, знают, конечно, но не думают об этом. Никто не думает о смерти. Если не думать о смерти, то станешь спокойным, как они, будешь относиться ко всему равнодушно, не будешь бояться и переживать… И не будешь думать о том, что надо же что-то делать!» Он посмотрел на лежащие перед ним семечки. На первый взгляд все они были совершенно одинаковыми, но если приглядеться, можно было заметить маленькие отличия. «А как я стал таким, каков я есть?» Смерть и страх перед ней были одним из главных мотивов его поэзии. «Думать о смерти я научился у Бодлера. У него и у других французов. Научился и стал таким… Впрочем, хватит забавляться пустыми мыслями. Пора идти домой!» — Что пишет Омер? — Ничего. После того как сообщил о своем решении жениться, стал писать гораздо реже. Должно быть, побаивается меня. Шучу, шучу! Но ничего интересного он не пишет. Да и то письмо, из которого я узнал, что он сделал предложение, было совсем коротеньким. Ты знаешь, кто эта девушка? — Какая-то родственница, седьмая вода на киселе. Ты знал, что ее отец — депутат от Манисы? — Вот чертяка! — воскликнул Мухиттин. — Наш Растиньяк стреляет прямо в яблочко! Нет, этого я не знал. — Ты у нас тоже парень не промах. Да и какая разница, депутат или не депутат? — Или все, или ничего! — На днях его тетя и дядя поедут в Анкару. Что бы там Омер с этой девушкой ни решили, у дела есть и официальная, так сказать, сторона. Встретятся, все обговорят… — Смешно, тебе не кажется? — Почему? Мои тоже ходили к родителям Перихан свататься. И видишь, как славно все вышло. — Рефик улыбнулся жене. — Почему над этим обязательно нужно смеяться? Родители хотят познакомиться друг с другом, поговорить… Что в этом плохого? «Нет-нет, ему меня уже не понять! — думал Мухиттин. — Жаль… Дружба умирает». А Омер? «Мне нравился его насмешливый характер, но я знаю, каким он станет… Он уже освоился в роли богатого красавца инженера. Не люблю я людей, которые умеют всем нравиться. Люблю тех, кто прячется по углам и ненавидит… Взять, например, этих двух вояк». Он был знаком с двумя курсантами военного училища, которые время от времени делали вылазку в Бешикташ, чтобы выпить. Они интересовались литературой, и Мухиттин думал, что произвел на них некоторое впечатление. «Зачем я до сих пор здесь сижу? Пойду! В крайнем случае поболтаю с теми курсантами. У нас с ними есть кое-что общее. Оттачиваем свою ненависть…» К пристани, покачиваясь, подходил пароход из Каракёя, и все вокруг стали на него смотреть. Мухиттин сразу разглядел название и номер: «Халас-47». — Как поживает твоя мама? Ты о ней совсем не говоришь. — Хорошо поживает. Сидит дома. Ходит в гости, принимает гостей, ест, смеется, спит, дышит. Выращивает цветы в горшочках. — Здоровье в порядке? — Да. — Она, помнится, жаловалась на почки? — Ну и память у тебя. — Отец у меня плох, — сказал Рефик и замолчал. Лицо его стало задумчивым и грустным. — Что с ним? — Ты ведь знаешь, у него был сердечный приступ. Легкие, кажется, тоже не в порядке. Он очень нехорошо кашляет. И слышит все хуже. В конторе он уже ничем не занимается. В последнее время стал совсем плох. Сердится, нервничает, сердце начинает болеть, да еще этот кашель… Память тоже начинает сдавать. Все забывает и поэтому сердится. Делами он больше заниматься не может. Осману пришлось ограничить его право подписи. Но хуже всего, что Осман теперь определяет, кому причитается сколько денег. Я тебе рассказываю, потому что меня все это очень расстраивает. Заботься о своей маме получше. — Что поделаешь, старость! — сказала Перихан. — Жаль, жаль, — пробормотал Мухиттин. «Я рано или поздно тоже таким стану — думал он. — И мой отец перед смертью сильно сдал. Потом раз — и всё. Все мы умрем. Я, если не стану хорошим поэтом, в тридцать лет убью себя сам. Это правильное решение. Чем жить дряхлым стариком, трястись в ожидании конца, дрожать над своей вставной челюстью — лучше самому бросить смерти вызов. Как я, однако, разволновался! Пришло время писать стихи, а я все сижу!» — Ой, посмотрите на этого мальчика! — воскликнула Перихан. Все повернулись и посмотрели. Глава 12 ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК — Сынок, я тебя никак не могу понять, — говорил Джевдет-бей. — Ну как можно увольняться из армии, когда у тебя такая должность и блестящие перспективы! Ты ведь, кроме военного дела, ничего не знаешь. Уволившись, чем ты будешь заниматься? — Да торговлей же, дядя, милый, торговлей! — сказал Зийя. Он уже два часа пытался втолковать старику одно и то же. — Но для этого нужен опыт. К тому же рынок только-только начал оправляться от застоя. И война, того и гляди, начнется. — Джевдет-бей тоже два часа твердил свое. Племянник Зийя, напомнивший о себе поздравительной открыткой на Курбан-байрам, двумя часами ранее внезапно объявился в Сиркеджи, в конторе Джевдет-бея, и заявил, что собирается оставить службу и заняться торговлей. От дяди ему нужны были деньги. Джевдет-бей смотрел на племянника, которого не видел долгие годы, и пытался понять смысл этого неожиданного решения. — Но зачем? В таком возрасте… — Ах, дядя, я еще чувствую себя вполне молодым! Но выглядел он не молодо, разве что в выражении лица проглядывало что-то детское, напоминающее о том испуганном ребенке, каким он был тридцать два года назад, когда умирал его отец. Но теперь в его лице читались еще и непонятные Джевдет-бею гордость и напор. — Но на рынке сейчас застой. Ты, должно быть, лучше меня знаешь, что может начаться война. Для тебя самое время себя показать. Война — время для военных. — А для торговцев? — У нас в такое время руки связаны. Остается только сидеть с женщинами и детьми и ждать, пока все кончится. — Но вы-то в последнюю войну не сидели и не ждали. Говорят, сахар в Стамбул возили! — Дерзишь! Я этого не потерплю! Где ты слышал эти сплетни? — Какие еще сплетни? Всем известно! — Нет уж, говори напрямик! Что всем известно? Что я занимался торговлей сахаром, в том числе и в годы войны? Я это ни от кого и не скрываю! — Все знают, что вы продавали сахар по завышенным ценам, — сказал Зийя и махнул рукой. — Впрочем, это меня не интересует. — Подожди, подожди! Ты мой племянник, и мне обидно, что ты веришь слухам, которые распускают мои враги. Ты, конечно, не знаешь, что эти слухи распространяли те торговцы, которые привозили сахар по железной дороге. Так вот, знай, как все было на самом деле. Я ничего не продавал по завышенным ценам, да и не мог. Я сбывал товар по той цене, которая установилась на рынке. Что может поделать торговец в такой ситуации? Но где тебе это понять! Тебе бы только дерзить! Зийя, не ответив, стал смотреть в окно на виднеющийся за низкими крышами Галатский мост и стоящий у пристани рядом с ним корабль. Джевдет-бей потянулся к сигаретной пачке, хотя свою послеобеденную сигарету уже выкурил. Зийя вдруг заговорил: — Не курите больше, дядюшка. Осман сказал, что нельзя, да и вы сами отлично знаете, что вам это вредно. Джевдет-бей виновато спрятал пачку. — Ладно, так какого же рода торговлей ты думаешь заняться? — Об этом я еще не думал. Когда у меня будут деньги, я уж найду, что купить и продать. — Вот, значит, какие у тебя представления о торговле! — Конечно. Куплю в Германии железо, а не получится — так разживусь где-нибудь сахаром! — Зийя улыбался, неприятно и вызывающе. Он вовсе не был похож на почтительного племянника, просящего у дяди помощи. — Не сахар — так ткани, не ткани — так машины… В Турции вечно чего-нибудь не хватает. Не беспокойтесь! — Беспокоиться о тебе — мое право! — жестко сказал Джевдет-бей. — А-а-а! Я и забыл! — насмешливо протянул Зийя. — Забыл он! Твой отец, умирая, поручил тебя мне! — Джевдет-бей вдруг понял, что зря это сказал. Племянник над ним смеялся. «Да, плохи мои дела! — подумал он. — Он в лицо мне дерзит, повторяет самые гнусные слухи, а я ему пытаюсь что-то втолковать». Прислушиваясь к ударам своего сердца, Джевдет-бей пробормотал: «Что поделаешь, что поделаешь…» — Да, отец поручил меня вам. Я помню те страшные дни. И тот день, когда вы приехали за мной в карете и отвезли в пансион, тоже помню. Я и сюда пришел, потому что верил, что просьба отца для вас не пустой звук. — А! Вот видишь? Разве кто-нибудь, кроме меня, помог тебе в жизни? — Джевдет-бей продолжал гневаться, но все же немного оттаял. — Никто мне не помог! — То-то же. Не ценишь ты своего дядю! Посмотри, в каком он состоянии! — Джевдет-бей приложил руку к сердцу: — Если бы ты знал, как здесь болит! А неуважением и дерзостью ты ничего не добьешься! — Да, об этом я не подумал. Как бы то ни было, я с вами согласен, знаю, что, кроме вас, помочь мне некому, и поэтому набравшись храбрости, пришел к вам просить денег. В долг. Как только получу прибыль — сразу верну. Джевдет-бею пришла на ум новая мысль: — А почему ты не хочешь дождаться пенсии? — Тошнит меня уже от этой военной формы! — Ай-ай, разве можно так говорить? У тебя же ведь и медаль есть! Сколько ты всего перенес, чтобы получить право носить эту форму! Ты даже был ранен при этой, как ее… При Сакарье![62 - Битва при Сакарье (1921) — одно из ключевых сражений войны за независимость Турции.] Ты же гази! Разве гази к лицу говорить такие слова? Дождись пенсии! — Столько я ждать не могу, — сказал Зийя безнадежно. — Мне деньги нужны! — Как ты это легко говоришь, сынок! Думаешь, легко они достаются, деньги-то? Зийя вдруг вскочил на ноги. — Не знаю я, как они достаются! Откуда мне знать, если я всю жизнь служил в армии? — закричал он. — Но я хочу получить то, что мне причитается по праву! А как отстаивать свои права, я знаю! — Какие права? Какие такие у тебя права? — Какие именно, не знаю. Хотя нет, знаю. То, что вы заработали благодаря смерти моего отца… — Твоему покойному отцу стыдно было бы такое слышать! Разве таким должен был стать его сын? Он был идеалистом, о деньгах не думал! Стыд-то какой! Твой отец сейчас в гробу переворачивается! — Вот я и пришел получить то, что ему не досталось! — Что? Что это значит? Почему сейчас? — Да, сейчас. Я много думал. Мне сорок два года. Через двенадцать лет меня уволят на пенсию. И потом я на эту пенсию буду жить в съемном доме и выращивать на балконе цветочки. Я понял, что не хочу так жить. Решил переехать в Стамбул… — Но ты же жил в доме этой, как ее… в доме своей жены? — спросил Джевдет-бей. «И имена, и слова забываю!» — С ней я разведусь, — сказал Зийя и снова сел в кресло. — Зачем? Зачем, сынок? Она ведь еще к тому же, кажется, больна! — Да, больна! — Значит, ты бросишь больную жену? — спросил Джевдет-бей и снова подумал, что не нужно было так говорить. На свою сообразительность он уже не мог полагаться, как когда-то. — Я не сомневаюсь, что вам дела нет до моей семьи и жены. Иначе вы ей хоть немного помогли бы, когда я был на фронте. — Я ли не помогал? Аллах свидетель, я ли не помогал?! — Не помогали! Если не считать, конечно, тех грошей, что вы ей швырнули, чтобы отделаться. Джевдет-бей хотел было рассказать, что это были за «гроши», но ему стало стыдно, да и сил не было. «Нехорошо, нехорошо это…» — пробормотал он и начал кашлять. Кашляя, думал: «Какие такие права? Откуда он это взял? Когда он был маленький, жил у меня. В военном училище учился на мои деньги, на каникулы опять-таки приезжал ко мне… Как я скверно кашляю!» Джевдет-бей пытался подавить кашель и с досадой думал, что племянник наверняка решит, что кашляет он нарочно. В конце концов с кашлем удалось справиться, но лицо у Джевдет-бея стало кирпично-красным. Усталость и чувство вины мешали думать. Он сидел и гадал, чем все это может закончиться. Наступила долгая тишина. Джевдет-бею не хотелось самому снова начинать разговор, племяннику, кажется, тоже. Потом Зийя встал, оперся руками о письменный стол, за которым сидел Джевдет-бей, и наклонился к нему. Джевдет-бею стало не по себе. — Говорите, дядя: дадите вы мне денег или нет? Когда я был ребенком, вы плохо обо мне заботились. Теперь вы передо мной в долгу Джевдет-бей медленно, с расстановкой произнес: — Я всегда думал, что выполнил свой долг сполна. И должником себя не чувствую. Все, что от меня зависело, я сделал, и даже больше. — Сделали, говорите? Если бы не отец, как бы, интересно мне знать, вы смогли достичь такого успеха? — Да при чем тут твой отец? — Если бы не мой отец и не такие, как он, ни революции восьмого года, ни республики не было бы! — Что ты такое говоришь? Где ты набрался таких глупостей? Или ты забыл, что твой отец умер за три года до революции? Опомнись! И прошу тебя, не надо ворошить прошлое. Я всегда помогал твоему отцу. А он, между прочим, вел уж больно веселую жизнь. Алкоголь немало способствовал его ранней смерти. Да и вообще, знаешь ли ты, как я трудился, чтобы пройти путь от дровяной лавки до этой конторы? Молчишь? Нечего сказать? Потому что вбил себе в голову какие-то глупости и теперь оскорбляешь меня и дерзишь! — Говорить так громко было очень утомительно. Джевдет-бей перевел дух и вдруг спросил: — Зачем это тебе нужно? Влюбился, что ли? — Да, — ответил Зийя с растерянным видом — должно быть, смутился, не ожидал такого вопроса. Снова наступило молчание. Зийя сел. Джевдет-бей тоже растерялся. «Наверное, в конце концов я скажу, чтобы выдали ему деньги». Он смотрел на этого человека, вдруг решившего, что ему надоела жена, служба и вообще та жизнь, которую он вел, и отправившегося к дяде в надежде выманить денег, и думал, что мораль и старые обычаи для молодого поколения теперь пустой звук. При этом он понимал, что мысли эти — типично стариковские, печальные и желчные. — Дадите вы мне денег или нет? — спросил Зийя. От недавнего виноватого вида не осталось и следа. Джевдет-бей снова заволновался: — Я не знаю, сколько тебе нужно. К тому же я теперь уже не все здесь решаю. — Опять вы пытаетесь меня заговорить. Не думайте, что от меня удастся легко отделаться! — проревел Зийя. — Потише! Не кричи, сделай милость! — Все-то вы думаете, как от меня отделаться! И в военное училище меня поэтому отправили! — Но ты ведь сам хотел быть военным! — А вы этим, конечно, воспользовались, потому что хотели от меня избавиться. Рядом с дочкой паши, которую вы себе отыскали, мне места не было, не так ли? И вы засунули меня в военное училище. Подождите, я уж договорю! Если мне случалось раз в месяц приехать к вам в Нишанташи, вы морщились, будто кислого съели, и совали мне в карман курушей[63 - Мелкая монета, 1/100 лиры.] пять. За столом всегда сажали с краю, словно прислугу. В конце концов я поклялся, что ноги моей в вашем доме больше не будет! — Я всегда относился к тебе так же, как к своим собственным сыновьям, — пробормотал Джевдет-бей слабым голосом. — Неправда! Иначе почему вы не отдали меня, как их, в Галатасарайский лицей? Я тоже мог бы ходить туда с этими барчуками. Но нет, вы засунули меня в военное училище! — Я не знал, что ты так относишься к военной службе! — А как прикажете к ней относиться? Пока у меня отмерзали ноги под Сарыкамышем,[64 - Городок в Восточной Анатолии, под которым в декабре 1914 — январе 1915 г. шли бои, закончившиеся победой русской армии.] вы в Стамбуле торговали сахаром. Я чудом выжил под Сакарьей, а вы тем временем расширяли свое дело! — Чуть не плача, Зийя наклонился к Джевдет-бею. — А теперь я встретил эту женщину… Это мое последнее утешение, дядя, понимаете? Больше у меня ничего в жизни не будет! Джевдет-бею стало тревожно. Изо рта у племянника пахло перегаром. «Для храбрости выпил! Стало быть, деньги ему нужны, чтобы потратить их на женщину… И он решил выманить их у меня!» Ему хотелось пожалеть Зийю, но не получалось — напротив, он чувствовал какое-то смутное отвращение к этому человеку, который, ничуть не смущаясь, говорил, что собирается бросить жену и ребенка. «Покойный отец дал бы ему от ворот поворот! Но я что могу ему сказать?» — Если вы мне сейчас ничего не дадите, я от вас так просто не отстану! — закричал Зийя. — Сядь, сынок, сядь, — пробормотал Джевдет-бей. Увидев, что Зийя с убитым выражением на лице по-прежнему стоит, покачиваясь, и смотрит на него, он быстро сказал: — Я дам тебе денег, дам. Но тебе надо немного прийти в себя. Столько лет прошло, и вот что, оказывается, ты про меня думаешь! Зийя, казалось, был ошеломлен. — Можно, я закурю? — спросил он и, не дожидаясь разрешения, взял лежащую на столе пачку. Руки у него дрожали, вид был жалкий. Джевдет-бей смотрел на сигарету в руке племянника и чувствовал себя вконец изнуренным — не было сил ни думать, ни говорить. Хотелось уснуть долгим, глубоким сном. Наконец он спросил: — Сколько ты хочешь? — Немного. Ну, чтобы можно было открыть лавку в Каракёе и начать торговлю. И еще, может быть, чтобы снять квартиру в Таксиме… — Зийя нервно затягивался, стараясь выглядеть нерешительным. — Ох! Где же я столько найду? — спросил Джевдет-бей. — Я не думал, что… Зийя начал что-то гневно говорить, но Джевдет-бей, желая показать, что не слушает, приложил ладони кушам. — Я от вас не отстану. Буду преследовать вас, как призрак! — Зийя снова вскочил на ноги, наклонился к Джевдет-бею и дышал на него перегаром. Джевдет-бея опять на несколько минут скрутил приступ жестокого кашля. Потом он ненадолго замолк и снова зашелся кашлем, нагнувшись так близко к столу, что казалось, вот-вот стукнется об него подбородком. К лицу прилила кровь, глаза болели, словно были готовы выскочить из орбит. В какой-то момент, обратив внимание, как тяжело колотится сердце, Джевдет-бей подумал, что сейчас умрет; потом понял, что ничего с ним не случится, но сама мысль о том, что он мог умереть вот так, скрючившись от кашля, на глазах у Зийи, пытающегося выудить у него деньги, показалась ему настолько невыносимой, что он не сумел сдержаться. Указав испуганно уставившемуся на него племяннику на дверь, он выдавил из себя: — Вон! Вон! Потом поговорим! Зийя стоял у стола и дрожал. Должно быть, хотел что-то сказать, но губы у него тряслись, и он молчал, пытаясь спрятать зажатую в руке сигарету, как будто гнев дяди вызвало не его дерзкое поведение, а то, что он осмелился закурить в его присутствии. — А ну, выметайся отсюда, неблагодарная ты скотина! — прохрипел Джевдет-бей, пытаясь справиться с кашлем. Потом понял, что это бесполезно. Увидев, что Зийя выходит из кабинета, хотел что-то сказать ему вслед, но сил уже не было. В легких и в горле полыхал огонь. Немного придя в себя, Джевдет-бей достал платок и вытер капли пота со лба. Сидя в кабинете наедине с самим собой, он чувствовал себя старым и немощным. «Призрак! — пробормотал он. — Как точно сказал! Призрак…» Потом он попытался собраться с мыслями и оправиться от потрясения. «Призрак, стало быть! Ну ладно, посмотрим…» Глава 13 СВАТОВСТВО Такси, в котором пахло дядиной трубкой и тетиными духами, проехало по улицам Енишехира[65 - Один из районов Анкары.] и свернуло в квартал, застроенный одинаковыми домами. У одного из них Омер сказал шоферу остановиться. Увидев освещенные окна гостиной, он почувствовал, что волнуется. Вчера он уже приезжал сюда, встречался с Назлы. Сегодня же должно было состояться так называемое «сватовство». Не успели они позвонить в дверь, как им тут же открыли. — Разрешите представиться, меня зовут Джунейт, а это моя жена Маджиде! — сразу взял быка за рога дядя, но открыл им, как оказалось, не Мухтар-бей, а какой-то незнакомый высокий и худощавый господин. — А я — Рефет-бей. Да, вас ждут. Они наверху. Я сейчас случайно оказался внизу, вот и открыл дверь. Вы, должно быть, Омер-бей? Очень приятно. Я прихожусь Назлы дядей. Проходите, пожалуйста… «Глупый и болтливый тип», — было написано на тетином лице, когда она направлялась к лестнице. Наверху лестницы вдруг показался Мухтар-бей — спустился на несколько ступенек вниз, но потом, видимо, решил не загораживать проход, вернулся назад. Обернулся, как будто кого-то потерял, облегченно вздохнул, увидев Назлы, и заговорил: — Добро пожаловать, добро пожаловать, прошу! — Дядя, это Назлы, — сказал Омер. Те уже пожимали друг другу руки. — А это моя тетя Маджиде. — Ты меня помнишь? — спросила тетя. — Мне кажется, что помню, Маджиде-ханым, — ответила Назлы. Дядя и Мухтар-бей тоже пожали друг другу руки. Похоже, они чувствовали себя немного не в своей тарелке. Да и не только они. — Прошу вас, эфенди, прошу, только после вас… — сказал Мухтар-бей и принялся давать указания горничной, которая принимала у них пальто. Назлы тоже потянулась к пальто Маджиде-ханым, но та хотела непременно повесить его на вешалку самостоятельно. Войдя в гостиную, тетя Маджиде спросила: — Мы не опоздали? — Нет-нет, не опоздали, — сказал Мухтар-бей. — Да что же вы сели в уголке? Извольте сюда… — Нет-нет, спасибо, — поспешно ответила тетя. Выбранное ею кресло действительно стояло в углу, но с него было очень удобно наблюдать за Назлы. Омер это заметил, а потом с волнением увидел, что Мухтар-бей садится рядом с ним. Наступила тишина. Потом Рефет-бей, словно продолжая начатый внизу разговор, сказал: — Я вообще здесь случайно оказался. Проезжал мимо, дай, думаю, зайду к Мухтар-бею. Я не знал, что вы приедете. — Вид у него был извиняющийся. — Что вы, что вы! — сказал дядя. — Не заставили ли мы себя ждать? — Нет-нет, ни в коем случае, — заверил Мухтар-бей. — Ваша супруга тоже изволила спрашивать. А я сказал Назлы… Услышав, что про нее говорят, тетя, внимательно изучавшая Назлы, испуганно отвела взгляд. — А мы боялись, что опаздываем! — сказала она и снова принялась разглядывать Назлы. У той слегка порозовели щеки. Омер избегал смотреть на Назлы и немного злился на тетю, которая смотрела на нее не отводя взгляда. «Интересно, что она сейчас думает?» — крутилось у него в голове. Он заметил, что ему не дает покоя мысль о том, какое суждение вынесла тетя о его будущей жене. В гостиную вошла горничная, и Мухтар-бей осведомился, какой кофе будут пить гости: сладкий или не очень? Гости высказали свои пожелания, и вновь наступило молчание. В гостиной, где они сидели, был низкий потолок; одна стена имела углубление, похожее на эркер. На противоположной стене висел писанный масляными красками вид Венеции. Со своего места Омеру была видна и дощечка с арабской вязью над обеденным столом. Рядом была прибита инкрустированная перламутром полочка. Все вещи, подобно сидящим среди них людям, казалось, чего-то ждали, застыв на своих местах. Громко и уверенно тикали часы. Тетя внимательно рассматривала Назлы. «А я уселся в самом неудобном месте!» — с досадой думал Омер. — Как вам понравилась Анкара? — осведомился Мухтар-бей. — Мы не очень-то успели ее рассмотреть, — сказала тетя, улыбаясь так, словно это была какая-то приятная неожиданность. — Собственно говоря, мы и приехали-то только вчера, уже ближе к вечеру. Холодно тут у вас… — Да, у нас в Анкаре холодно, — кивнул Мухтар-бей. — Особенно сейчас. Знаете, мы сегодня с коллегами так замерзли на заседании! — На каком заседании, позвольте узнать? — спросила тетя и тут же, заметив свою оплошность, воскликнула: — Ах, ну как же, конечно! — На заседании меджлиса, сударыня, Великого Национального Собрания! — сказал Мухтар-бей, хотя и заметил, что тетя уже все поняла. По всей видимости, минутная забывчивость дальней родственницы не очень его удивила. Тетя стала пунцово-красной. — Мы знаем, сударь, как не знать! — сказала она. Потом подумала, что произнесла это так, будто придает положению Мухтар-бея слишком уж большое значение, и, покраснев еще больше, попыталась улыбнуться. Омер заметил, что будущий тесть тоже улыбнулся. Тетя это тоже заметила, успокоилась и улыбнулась более уверенно. Улыбнулся и дядя — и вот уже все в комнате заулыбались. Горничная принесла кофе. Омер чувствовал, что неопределенное беспокойство, которое делало собравшихся в гостиной людей непохожими на самих себя, начало потихоньку их покидать. Мухтар-бей предложил мужчинам закурить, при этом не стараясь избегать взглядом будущего зятя. Дядя от предложенной сигареты отказываться не стал, чем порадовал Омера, который боялся, что дядя возьмется за свою трубку и в воздухе повеет холодком. Чувство напряженности ослабевало. Важный разговор мог немного подождать — сначала нужно было создать более теплую и непринужденную обстановку. Воспоминания о дальних родственниках подходили для этого как нельзя лучше. Первой затронула эту тему тетя Маджиде. Она напомнила, что мать Назлы приходилась ей двоюродной сестрой, но не упомянула, что их отцы были сводными братьями, и обошла вниманием тот факт, что отношения между ними долгие годы были весьма натянутыми из-за вопроса о каком-то наследстве от весьма дальнего родственника. (Поэтому и с Мухтар-беем она познакомилась только спустя какое-то время после его свадьбы.) Потом тетя, старательно обходя острые углы, перечислила всех общих родственников. Близкие родственники, на взгляд Омера, оказались еще более благодарной темой для беседы, чем дальние. Пока пили кофе, всех их вспомнили: кого как звали, кто когда родился и умер, кто чем болел, какие у кого в жизни были удачи и несчастья. «Когда-нибудь и я таким стану, — думал Омер. — Буду пить кофе и рассказывать о родственниках. И это после всех моих метаний! Женитьба меня обуздает… Впрочем, железная дорога уже поубавила мне гонору. Так что я к этому готов». Он все пытался подвигнуть себя на какие-нибудь свершения, но не находил в себе для этого достаточно сил. «Однажды — и не так уж много времени осталось до этого дня — я буду посиживать в тапочках и смотреть, как моя жена вяжет шерсть… Жена?» — он растерянно посмотрел на Назлы. Эта девушка, пытающаяся выглядеть непринужденно под пристальными взглядами будущего мужа и его тети, изо всех сил старающаяся не краснеть и не смущаться… Омер вдруг взял себя в руки: «Ну да, жена, что тут такого?» Дядя стал рассказывать о своей жизни и о том, как занимался торговлей; потом с несколько вызывающим видом заявил, что бросил торговлю, потому что ею стало очень сложно заниматься: нет той свободы, что была раньше. Тут Мурат-бей также почувствовал необходимость вкратце рассказать о своей жизни. Был он простым чиновником, был каймакамом,[66 - Глава ильче, мелкой административной единицы.] занимал и губернаторскую должность. Вот уже восемь лет занимается политикой. Трудности в торговле, а точнее, в сфере импорта и экспорта, он полагает явлением вполне естественным: во имя экономического развития страны, возможно, придется пройти и через более суровые испытания. Впрочем, положение уже значительно улучшилось по сравнению с тем, что было лет шесть-семь назад. Все это он говорил таким располагающим и добродушным тоном, что дядя, и без того не так уж уверенный в своей правоте, полностью с ним согласился. От этого атмосфера в комнате, согретой теплом изразцовой печки, стала еще более теплой. Тетя заговорила с Назлы: улыбаясь, стала расспрашивать, в каком лицее она училась, какие иностранные языки знает, где сшила это чудное платье, которое так ей идет. Но через некоторое время в гостиной повисла напряженная тишина. Эта тишина, наступления которой, похоже, все ждали, долго пряталась за учтивыми и веселыми фразами — и вот теперь пришло ее время. Слышно было только, как тикают часы. Казалось, все собравшиеся думают об одном: «Теперь нужно говорить о главном. Пусть начнет дядя!» — Вы, сударь, конечно же, знаете, почему мы сюда пришли, — начал дядя. Вид у него был совсем не самоуверенный — скорее, смиренный. — Наш племянник и ваша дочь друг другу понравились и уже сговорились. «Снова дядя начинает рубить сплеча», — подумал Омер. В таких жизненных ситуациях, когда следовало бы говорить мягко и взвешенно, дядя любил, напротив, вопреки ожиданиям собеседника, принять суровый вид и начать начистоту высказывать то, о чем хорошо бы думать про себя, но отнюдь не говорить вслух. Однажды он сказал, что это из-за того, что он терпеть не может лицемерить; однако во время каждого очередного своего приступа правдолюбия дядюшка почему-то казался Омеру особенно лицемерным. — Сами обо всем сговорились, столковались. Оба люди разумные. Что до меня, то я бы сказал, что наше дело тут десятое. Может быть, так оно и есть. Какое право мы имеем за них решать, не правда ли? Раз уж они у нас люди разумные и… и хорошо образованные, то нам остается только признать их решение правильным. Дядя говорил это с таким задумчивым видом, будто спорил сам с собой. Потом, решив, видимо, что зашел слишком уж далеко в своем правдолюбии, прибавил: — Так ведь оно должно быть, не правда ли, сударь? — Простите? А, конечно, конечно, — сказал Мухтар-бей. — Вот поэтому я и хочу вас спросить: мой племянник хочет взять в жены вашу дочь. Даете ли вы на это свое согласие? Мухтар-бей пришел в замешательство, словно услышал что-то совершенно неожиданное. Он ерзал в кресле, не знал, куда деть руки, и, словно ища помощи, смотрел на Назлы. Омер чувствовал себя виноватым, ему хотелось извиниться перед этим нервно шевелящим руками человеком за то, что поставил его в такое неловкое положение. В конце концов Мухтар-бей проговорил: — Ох, неужели теперь и она покинет меня вслед за своей матерью? — Вид у него был грустный и одинокий. — До свадьбы, однако, еще очень много времени, — сказал дядя. Потом, решив, видимо, что Мухтар-бея нужно не утешать, а заставить думать о будущем, быстро прибавил: — И тогда пусть уж они будут счастливы, пусть будут счастливы! Наступило недолгое напряженное молчание. Тетя вздохнула. Дядя вспомнил, что еще нужно сказать: — Наш Омер, как вы знаете, работает на строительстве железной дороги. Они с Назлы договорились устроить помолвку в начале весны, до того, как начнется строительный сезон. Вы захотели, чтобы помолвка была в Стамбуле… — Не я, не я! — убитым голосом сказал Мухтар-бей. — Это моя покойная жена. Она так не любила Анкару… Перед смертью пожелала… — Как вам будет угодно, сударь, — проговорил дядя с таким видом, будто делает Мухтар-бею одолжение, и, сказав еще несколько слов относительно даты и некоторых других деталей предстоящей помолвки, замолчал. Наступила тишина. Все углубились в свои собственные мысли. «Каждый размышляет о своей жизни, о своих собственных планах, — думал Омер. — Наслаждаются этой так редко выпадающей возможностью подумать о себе — за наш счет». Он чувствовал, что все собравшиеся в комнате люди, глядя на них с Назлы, вспоминают какие-то события своей жизни или обдумывают разные мелкие планы на будущее, и это казалось ему невыносимым. «Так замечтались, что никому и в голову не приходит, что это странное молчание чересчур затянулось!» — Как вы, сударь, расчувствовались! Чуть ли даже не расстроились, — раздался голос тети Маджиде. Она внимательно и, похоже, несколько обиженно смотрела на Мухтар-бея. Мухтар-бею, возможно, это внимание понравилось. — Что сказать? — вздохнул он. — Я к этому готовился и все равно чувствую себя как-то странно. Что сказать? Может быть, я не ожидал, что все будет именно так. — Он взглянул на Омера: — Этот молодой человек мне сразу пришелся по сердцу… Но все равно я сейчас несколько растерян. — В наше время все именно так и происходит! — Дядя, похоже, был горд, что осведомлен о подобных вещах. — Страна меняется. Сами знакомятся, сами договариваются. Так оно ведь и лучше, не правда ли? Мухтар-бей повернул голову и стал смотреть на Омера. «Ну вот, теперь они начнут размышлять обо мне». Случайно оказавшийся здесь Рефет-бей тоже с интересом смотрел на него. «Что они, интересно, сейчас обо мне думают?» Омеру вдруг захотелось встать и выйти за дверь. — Да, вы правы, нужно идти в ногу со временем, — проговорил Мухтар-бей, отведя взгляд от Омера. Потом вдруг повеселел, словно вспомнил о чем-то приятном: — Я-то покойную свою супругу нашел с помощью свахи. — По его лицу снова пробежала тень. — Но растерян я не поэтому. Я ведь всегда был сторонником прогресса. — Он взволнованно повернулся к Рефет-бею: — Мы с Рефет-беем в меджлисе немало метали молний в ретроградов. Мы с ним на переднем крае борьбы! — И, забыв про свою печаль, Мухтар-бей начал увлеченно рассказывать о том, как в бытность губернатором Манисы проводил в жизнь закон об одежде,[67 - Закон об одежде, принятый в 1925 году, предписывал гражданам Турции носить европейскую одежду.] борясь с сопротивлением святош. Такая неожиданная смена настроения (при том, что недавняя печаль Мухтар-бея была сама по себе неожиданна), похоже, сбила с толку дядю и тетю. Было видно, что, слушая рассказ депутата, они больше обращают внимание не на то, что он говорит, а на мимику, оживленные жесты и веселый тон. «Должно быть, они решили, что он слегка с приветом», — подумал Омер, но потом с удивлением понял, что в его глазах будущий тесть выглядит примерно так же. «Милый, хороший человек!» — пробормотал он себе под нос. Потом Омер взглянул на Назлы. Она с интересом слушала рассказ отца. Рефет-бей тоже слушал раскрыв рот. «Мне нужно перестать думать о себе и попытаться быть хоть немного похожим на них, разделить их веселье!» — сказал себе Омер. Ему хотелось раствориться в счастливой атмосфере, покориться теплу изразцовой печки и забыть о своих стремлениях, амбициях и гордости. В какой-то момент он поверил, что это ему удастся, но, обводя взглядом гостиную, вдруг заметил, что в щелку двери на него внимательно смотрит горничная, и тут же вспомнил, что он — кандидат в зятья. Мухтар-бей продолжал что-то рассказывать о временах своего губернаторства. «Так все и должно было случиться!» — подумал Омер. — Вам когда-нибудь доводилось бывать в Европе? — спросил дядя задушевно. — Увы, нет, не было возможности, — погрустнел Мухтар-бей. — Но когда-нибудь обязательно нужно будет съездить, посмотреть… И Назлы очень бы хотелось с собой взять. — Тут, испугавшись, должно быть, что его слова могут быть неправильно поняты, он махнул рукой в сторону горничной, вошедшей в гостиную с подносом в руках: — Я думаю, пора уже потихоньку начинать садиться за стол. И они начали потихоньку садиться за стол. Глава 14 ПРОГУЛКА НА СВЕЖЕМ ВОЗДУХЕ «Призрак!» После визита Зийи прошел уже месяц, но племянник никак не шел у Джевдет-бея из головы. «Призрак, у которого изо рта пахнет перегаром, призрак с медалью на груди, призрак, пытающийся выманить у меня деньги!» Джевдет-бей стоял у зеркала напротив входной двери и время от времени в него посматривал. «Когда он теперь снова придет?» Во второй раз Зийя пришел к нему на следующий день после того закончившегося приступом кашля разговора. Джевдет-бей сказал, что сам ничего не может ему выдать, и позвал Османа. Осман объяснил Зийе, что свободных денег сейчас у компании нет и что в связи с запланированным переездом конторы из Сиркеджи в Каракёй им самим не помешали бы лишние деньги. Зийя, насупившись, все это выслушал, а уходя, снова прошипел дяде на ухо, что так просто в покое его не оставит. «Но по какому праву? — спросил Джевдет-бей у старика в зеркале. — Где он набрался такой наглости?» — Мы уже идем! — послышался голос Ниган-ханым. Они собирались выйти с внуками на прогулку, но жена, как всегда, задержалась. На лестнице послышались звонкие голоса внуков. Джевдет-бей в который раз взглянул на свое отражение и подумал, что еще больше сгорбился, а шея еще глубже ушла в плечи. Он теперь замечал это каждый раз, когда подходил к зеркалу. «Не хочу выглядеть противным стариком!» — упрямо сказал себе Джевдет-бей. Надел шляпу и напоследок еще раз взглянул в зеркало. Он давно уже привык к этому старику в шляпе и совсем забыл, как выглядел тот молодой человек в феске, и все-таки не мог отделаться от чувства подавленности. На улице падали редкие снежинки. Был конец февраля. Снег, выпавший три дня назад, на Курбан-байрам, еще не растаял. Джевдет-бей стал прогуливаться по саду между входной дверью и калиткой. «Как мог он осмелиться явиться к дяде, которого столько лет знать не желал, грозить ему и вымогать деньги? Видать, эта женщина совсем его разума лишила. Ради нее он на все готов. Но почему он решил добыть деньги именно таким путем? Почему был так уверен, что сможет выманить их у меня?» Джевдет-бей остановился и попытался собраться с мыслями, как часто делал в последнее время, стараясь вспомнить выскочившее из головы имя или слово. «Стараюсь, стараюсь, но ничего вспомнить не могу! — сказал он вслух. — Так почему же он решился обратиться ко мне? А, вот и они». Ниган-ханым, держа внуков за руки, шла по садовой дорожке. На ней было светло-коричневое пальто и маленькая черная шляпка. Из-за эпидемии какой-то заразной болезни Нермин уже второй день не отпускала детей в школу. Маленький Джемиль, только в этом году пошедший в первый класс, вырвал свою руку из бабушкиной и побежал по дорожке. — Стой, стой! — закричала Ниган-ханым. — Тише, упадешь! Голос жены показался Джевдет-бею тусклым и каким-то бесцветным. Калитка звякнула колокольчиком, и они отправились в парк Мачка. «Он думает, что я чувствую себя перед ним в долгу. Почему он в этом так уверен? Потому что я от него в свое время отделался и не помогал, как следовало!» Ниган-ханым взяла Джевдет-бея под руку. Он вспоминал первые годы после смерти брата и своей женитьбы, когда Зийя жил вместе с ними в Нишанташи. «Он тогда был немного старше, чем мои внуки сейчас. Но выражение лица у него всегда было какое-то странной, не детское. И смотрел как-то недобро… Этак исподлобья; словно за что-то тебя осуждает. Вот так же он на меня и тогда смотрел, в конторе». Мимо прошел трамвай, свернул у полицейского участка. Джевдет-бей почувствовал, как нарастает в нем раздражение. «Не нравился он мне!» Когда они подошли к перекрестку, из ближайшей лавки вышел и направился к ним какой-то человек. Джевдет-бей его не узнал, однако человек почтительно поздоровался, назвал его по имени и даже потянулся к руке. «Кто это?» — думал Джевдет-бей, пока незнакомец целовал ему руку. Тот между тем потянулся и к руке Ниган-ханым. Был он еще не стар, лицо чисто выбрито, на носу очки. Смотрел на Джевдет-бея по-доброму, приветливо. Вот он и к внукам подошел, улыбается им… «Должно быть, какой-то хорошо знакомый нам человек, но кто?» Когда они миновали полицейский участок, Джевдет-бей неохотно спросил у жены, кто это был там, на углу. — Не узнал? Это же садовник Азиз! Он открыл зеленную лавку и совсем забросил наш сад! «Ах, так это, значит, Азиз! Тот, который раньше был нашим садовником. Который привел в порядок сад за домом». Два года назад, когда он собрался открыть лавку, Джевдет-бей помог ему. Он видел Азиза маленьким мальчиком, когда в первый раз осматривал свой будущий дом в сопровождении его отца. Старик рассказывал, как работал на огородах, а Азиз грыз семечки. «И как я его не вспомнил?» Перед дверями лавки Джевдет-бей видел Азиза впервые. Ему вспомнилась обидная реплика жены: «Не узнал?» «Да, никого уже не узнаю… В голове все перемешалось. Старость!» В конторе он теперь появлялся дважды в неделю. Делать ничего не хотелось. А если бы и захотелось, не позволили бы. Потом ему в голову пришла другая мысль: «Никогда я в помощи не отказывал!» Он немного приободрился. Все в Нишанташи его знали, каждый встречный, завидев его, почтительно и приветливо здоровался. Каждому он в свое время чем-нибудь да помог. «Тридцать два года я уже здесь живу!» Они подходили к Тешвикийе. Джевдет-бей заметил, что напротив мечети построили новый дом. «Чей это, интересно?» Три дня назад, когда они проходили здесь с Ниган-ханым, он уже спрашивал об этом, но сейчас не мог вспомнить, что она ответила. Хотя нет, вспомнил: этот дом построил торговец табаком, переехавший в Стамбул из Измира, высокий такой человек… Его имя Джевдет-бей так и не выудил из своей памяти, как ни старался. Потом подумал, что на улице сегодня довольно холодно. Тридцать два года назад он пришел в тот особняк в Тешвикийе и впервые увидел Ниган. Тридцать два года он живет в Нишанташи. Тридцать два года назад ясным летним днем они вместе с Ниган вошли в свой новый дом. Наняли горничную и повара. Потом, когда умер Нусрет, в доме появился этот безмолвный, угрюмый мальчик с неприятным взглядом исподлобья и стал жить вместе с ними. Он хотел быть военным. Однажды Джевдет-бей сказал ему: «Зийя, раз ты сам этого хочешь и успешно сдал экзамены, отправляйся-ка ты в военное училище!» Осман тогда только родился, в доме была радостная, счастливая атмосфера. А Зийя тихо ходил по дому, ни к чему не притрагиваясь, словно чужой, и смотрел — боязливо, неприязненно. При взгляде на него Джевдет-бею вспоминалось то, что вспоминать не хотелось — холодные годы юности. После того как Зийя отбыл в военное училище, в доме стало так спокойно, что это спокойствие, казалось, можно было потрогать рукой. «Не нравился он мне!» — снова пробормотал Джевдет-бей себе под нос. Он был готов признать свою вину. Глубоко вдохнул чистый, морозный воздух. Ему необходимо было время от времени останавливаться и делать глубокий вдох. Доктор Изак во время последнего своего визита был вынужден признать, что легкие пациента внушают ему опасение. Джевдет-бею почаще нужно дышать свежим воздухом, сказал доктор, и это стало замечательным поводом перестать ходить в контору. Осман и Рефик долго убеждали его в том, что ему уже не нужно бывать там каждый день, и Джевдет-бей решил, что беспокойство о здоровье — самый достойный предлог для того, чтобы уйти на покой. Сейчас, когда он вдыхал свежий воздух, у него было так легко на душе, что он мог думать обо всем этом совершенно спокойно. По противоположной стороне улицы шел высокий человек. Увидев Джевдет-бея, он замедлил шаг и, эффектным движением приподняв над головой фетровую шляпу с широкими полями, слегка поклонился в знак приветствия. Приподнимая шляпу в ответ, Джевдет-бей вспомнил, кто это такой: адвокат Дженап-бей. Подумав, что у адвокатов рабочий график свободный, Джевдет-бей посмотрел на часы: почти одиннадцать. «Мужчине гулять в такое время в парке не годится», — подумал он. Это было время для домохозяек, пенсионеров и бездельников. Впрочем, сейчас он усвоил немало привычек, свойственных людям, которым нечем заняться: слушал радио, играл с внуками, сажал в саду за домом странные растения, выучивал наизусть их латинские названия, которые потом повторял за обедом. Но было у него и важное дело: он решил написать воспоминания. Ни одного слова, правда, еще не написал, но вел подготовительную работу, собирал материалы и придумал будущей книге название: «Полвека в торговле». В книге он собирался рассказать обо всем, чем занимался в жизни, начиная с лет, проведенных в дровяной лавке и заканчивая днем сегодняшним, — и сопроводить рассказ фотографиями, документами и газетными статьями. Напротив казармы они повстречались с двумя молодыми, хорошо одетыми, розовощекими женщинами, катившими перед собой детские коляски. Увидев их, женщины остановились, поздоровались с Джевдет-беем и перемолвились словечком с Ниган-ханым. Одна из них наклонилась и расцеловала внуков. Ниган-ханым тоже склонилась над колясками и стала щекотать младенцев. Когда они распрощались с женщинами, Ниган-ханым сказала: — Высокая и худая — невестка Саффет-бея, а другая — ее сестра. Обе вышли замуж позапрошлым летом, — и начала рассказывать о том, что «высокая и худая» была сначала помолвлена с другим. «Призрак!» — пробормотал Джевдет-бей. Сейчас они проходили по укромному садику, выросшему на том месте, где во времена Абдул-Азиза[68 - Абдул-Азиз — турецкий султан (1861–1976).] заложили фундамент мечети, но саму мечеть так и не построили. Там и сям валялись некогда завезенные сюда, но не пошедшие в дело камни. Ниган-ханым продолжала рассказывать о встреченных недавно молодых женщинах. В просветах между деревьями виднелся Босфор и на горизонте — острова. «Призрак! Мне от него не избавиться. Дам ему денег или не дам — все равно не избавиться, и он это тоже знает. Поэтому ко мне и пришел!» Дул сухой холодный ветер. Джевдет-бей оперся о руку Ниган-ханым, и та потерлась головой о его плечо, совсем как кошка. Внуки копались в сугробе еще не загрязнившегося снега, увлеченно во что-то играли, забыв про дедушку с бабушкой. «Да, прошла жизнь», — думал Джевдет-бей, сжимая локоть Ниган, и, чтобы отвлечься, стал смотреть на море. «Не избавиться! — вдруг ударила его мысль. — От дровяной лавки, от Хасеки, от дома в Вефа, от брата, от этого призрака — не избавиться!» Он смотрел на играющих ребят, но не видел их: в голове хороводом кружились другие образы. Умирал отец, становилась на ноги скобяная торговля молодого Джевдета, а вот он уже начинает делать поставки в Анатолию… Боролся со смертью Нусрет, просил брата позаботиться о маленьком сыне… Вот Джевдет-бей женится, а вот совершает визит к Исмаилу Хаккы-паше, желая заняться торговлей сахаром… Хочет, чтобы в доме всегда было тихо и спокойно, и покупает книги, чтобы его дом был похож на жилище той семьи, о которой он читал, когда учил французский… — Брось, брось немедленно, запачкаешься! — закричала Ниган-ханым. Джемиль бросил на землю грязную палку. — Замерз я, пойдем домой, — тихо сказал Джевдет-бей. Ниган-ханым плотней прижалась к мужу. На обратном пути воспоминания продолжали свой хоровод, и он даже не пытался их остановить. Время от времени вспоминался ему и призрак. Джевдет-бей решил еще раз предложить Осману выдать Зийе немножко денег, но сын ведь наверняка не согласится. Чтобы не мерзнуть, он стал тереть ладони друг о друга, но быстро устал. Решил сесть в Тешвикийе на трамвай, но отказался от этой идеи. Потом стал думать о том, как ляжет вздремнуть после обеда. Никто не разговаривал. Внуки, должно быть, тоже устали — никуда не убегали, шли рядом. Джевдет-бей пытался утешить себя мыслями об обеде. Когда проходили мимо мечети Тешвикийе, в голову снова закралась неприятная мысль: «Интересно, смогу ли я еще хоть раз совершить праздничный намаз?» В этот раз он трясся от озноба на холодном ковре, покрывавшем пол мечети, но был рад, что спокойно выдержал это испытание. Неприятная мысль приобрела другую форму: «Интересно, увижу ли я ребенка Рефика?» О беременности Перихан стало известно два месяца назад. «Или новую контору в Каракёе?» Он был против переезда конторы, но на своем настоять не смог и сделал вид, что тоже одобряет это решение. «Скорее бы закончить писать воспоминания! — подумал он, когда они миновали полицейский участок. — Интересно, если посадить в саду лекарственный алтей, вырастет ли он? Алтей, алтей… Как он по-латыни? Lonicera capri… Нет, это, кажется, жимолость… Althea officinalis!» Сзади вдруг раздался сдавленный хриплый голос: — Джевдет-бей! Джевдет-бей обернулся. «Ох, как же старость изменила Сейфи-пашу!» — промелькнуло у него в голове. Перед ним стоял бывший посол Османской империи в Англии, чью блестящую карьеру прервала младотурецкая революция. — Как поживаете, сударь? — спросил Джевдет-бей. Словно не слыша его, Сейфи-паша обратился к Ниган-ханым: — Ниган, доченька, как поживаешь? Ниган-ханым высвободила свою руку и почтительно поцеловала руку Сейфи-паше. — Таких людей, каким был твой отец, нынче не осталось! — сказал Сейфи-паша еще более хриплым, чем прежде, голосом. — Какой человек был Шюкрю-паша! Нет теперь таких людей! Несмотря на то что стоял он с трудом, опираясь на руку слуги, а лицо его стало похоже на морду дряхлого уродливого пса, в Сейфи-паше по-прежнему было что-то внушающее почтение окружающим. Джевдет-бей не мог сдержать изумления. «Ему ведь, поди, уже за девяносто! Такие долго живут. Потому что не изнуряли себя трудами и заботами, как я. Он еще и меня переживет. Зачем Ниган ему руку поцеловала?» — Какой человек был твой отец! — повторил паша. — Достойнейший! Не осталось таких людей, не осталось! — Тут он вспомнил про Джевдет-бея. — Что, торговля теперь в руках господ наследников? А сам на прогулку, свежим воздухом дышать, да? Хе-хе-хе. — Хриплый его смех перешел в еще более хриплый кашель. — Да, сударь, — пробормотал Джевдет-бей. Он чувствовал себя уязвленным, но понимал, что поделать ничего не может. Сейфи-паша снова повернулся к Ниган-ханым и стал расспрашивать ее о сестрах, о других родственниках и знакомых, и все они у него были «достойнейшими людьми». Потом ему стало скучно, и он напустился на слугу который, мол, стоял и шатался. Ниган-ханым поняла, что пришло время прощаться, и снова поцеловала паше руку. Напоследок паша захотел сказать что-то ласковое переминавшимся с ноги на ногу детям, но его сдавленный хрип, похоже, только напугал их. Потом он двинулся прочь, ворча на слугу. — Как он постарел! — вздохнула Ниган-ханым. «Старый-то старый, зато здоровый», — подумал Джевдет-бей. Он долгое время шел молча и не брал жену под руку. Потом они остановились у перекрестка. «И зачем Ниган поцеловала ему руку?» Мимо с тяжелым стоном и скрипом проехал трамвай. «Зачем?» Резко загудел автомобильный клаксон, и внуки испуганно прижались к дедушке с бабушкой. Про Сейфи-пашу они, наверное, уже забыли, но по-прежнему чего-то боялись. В тот момент, когда Ниган-ханым поцеловала руку Сейфи-паше, словно что-то разбилось. В Джевдет-бее шевелилось глухое раздражение. Он начинал все сильнее злиться на Ниган-ханым, кидал на нее обвиняющие взгляды, но та ничего не замечала. Они медленно перешли на другую сторону дороги. Показался дом, окруженный липами и каштанами. На верхнем этаже, несмотря на холодную погоду, были открыты окна. К перилам крайнего балкончика был привязан кусок белой ткани — знак для водовоза. Из трубы поднимался тонкий голубой дымок и тут же исчезал, рассеянный ветром. В саду за домом качались голые деревья. Вдоль стены кралась кошка. Джевдет-бей почувствовал, что проголодался. «Приду сейчас домой, наемся, выкурю сигарету… Потом чай и длинный послеобеденный сон…» Глава 15 ПОЭТ-ИНЖЕНЕР НА ПОМОЛВКЕ Дверь неожиданно открылась. — Сынок, подышал бы ты воздухом хоть немножко! — сказала Фериде-ханым. — И чай готов… Выйди отсюда, посиди со мной чуть-чуть. Воскресенье-то ведь только раз в неделю, а ты и его проводишь, запершись со своими книгами, в сигаретном дыму. Разве это годится? Ты посмотрел бы на себя. Краше в гроб кладут! — Мама, я чай позже выпью. Сейчас как раз собирался выходить. У Омера сегодня помолвка, — сказал Мухиттин. — У Омера помолвка? Что же ты мне не сказал? С кем? — С одной девушкой, — сухо проговорил Мухиттин и пожалел, что вообще открыл рот. «Сейчас она захочет узнать, как зовут невесту, кто ее отец и все прочие подробности», — подумал он и нахмурился, желая показать, что не расположен отвечать на вопросы. — Чай готов. Я только поэтому и пришла, — сказала Фериде-ханым и вышла. «Обиделась. Ох уж этот мой дух противоречия! Мог бы и удовлетворить ее любопытство, сказать пару слов. Она бы обрадовалась», — упрекнул себя Мухиттин, но потом подумал, что парой слов мама ни за что бы не удовлетворилась, и, что еще хуже, узнав о счастье Омера, завела бы речь и о других знакомых ей счастливых людях, которые женились или собираются жениться. Говорить об этом мама стала бы, чтобы показать сыну, как она расстраивается из-за того, что он такой несчастный, и намекнуть, что нужно для того, чтобы стать счастливым. «А я все бездельничаю. Вот опять ворон считаю!» Он сидел, по-прежнему уставившись пустым взглядом в закрытую дверь. Время близилось к пяти. С самого утра Мухиттин сидел за столом в своей комнате, из окна которой открывался вид на Бешикташ (дом стоял на гребне холма). По воскресеньям он работал над стихами. В другие дай по вечерам он тоже иногда писал стихи, но из-за усталости мало что выходило. Да и сейчас не вышло. Несколько часов подряд он писал и зачеркивал написанное, безуспешно пытаясь привести старое незаконченное стихотворение в приемлемый вид. Встав из-за стола, Мухиттин подошел к окну. В Бешикташ пришла свежая, юная весна. По переулку выходящему на улицу Серенджебей, возвращалась с прогулки семейная пара с детьми. В небе над крышами и трубами стремительно носились ласточки, еще выше чертил круги ястреб. По морю, казавшемуся с такого расстояния спокойным и неподвижным, плыли две маленькие баржи. «Опять не получилось как следует поработать!» Обычно, когда не писалось, Мухиттин спускался в Бешикташ и заходил в какое-нибудь питейное заведение, но сегодня нужно было идти на помолвку, и от этого на душе заранее было тяжело. «Вот так прошел еще один день. Я говорил, что, если не стану хорошим поэтом, в тридцать лет покончу с собой». Сейчас это решение казалось просто в запальчивости произнесенной шуткой, милой глупостью, которую можно простить тому экзальтированному юноше, которым он когда-то был. И все-таки Мухиттин не удержался от того, чтобы подсчитать. «В тридцать лет… То есть в 1940-м. Сейчас весна 37-го, у меня три года в запасе. Этот мой сборник, который никак не напечатают, не так уж важен. За три года нужно многое сделать…» Осталось три года. Семь лет из десяти прошли, а он так и не почувствовал их вкуса. Тогда невозможно было даже представить, что время пролетит так быстро. Что там семь лет — в те дни он думал, что два года, остававшиеся до окончания инженерного училища, никогда не кончатся. Он чувствовал превосходство над товарищами по училищу. Те на переменах играли в коридорах в футбол, иногда превращали в подобие футбольного поля чертежные столы и гоняли по ним шарики из смятой бумаги, а после занятий шатались по кинотеатрам Бейоглу. Он говорил им, что он, Мухиттин, — новый Достоевский, и наслаждался производимым эффектом. Рефик и Омер казались ему родственными душами: в них тоже все время горел огонь едкой насмешки, питаемый унижением и ненавистью. Они верили в разум и терпимость — так, по крайней мере, Мухиттину тогда казалось. Однажды, когда они втроем сидели в одном из мейхане Бейоглу и изрядно уже набрались, он поделился с ними планом самоубийства. Реакция была именно такой, какую он ждал: на него посмотрели с уважением — ни малейшего следа замешательства или удивления. В то время казалось, что это очень просто — отсечь от жизни все, что могло бы быть после тридцатого дня рождения. Собственно, никто из них и не думал, что будет жить после тридцати. «Тридцать лет! Через три года!..» По улице шел старик в шляпе. На вид ему было за шестьдесят. Под мышкой он держал стопку газет. Должно быть, возвращался с рынка — сидел там в каком-нибудь кафе, читал газету под стук костей, которые бросали игроки в нарды, потом, поменявшись газетами со своими приятелями-пенсионерами, внимательно прочел все новости. Отец Мухиттина, уволившись с военной службы, проводил время именно так. Еще, конечно, ходил в мечеть. Мухиттин некоторое время размышлял, не идет ли этот старик как раз в мечеть, потом попытался вспомнить, не встречал ли он его когда-нибудь на рынке, Затем оторвался от окна и вернулся за стол. Он знал, что сегодня уже ничего не напишет, и все-таки сидеть за столом было лучше, чем глазеть в окно. По столу были раскиданы перечерканные листки бумаги с незаконченными стихами, газеты, журналы, сигареты и ручки. Из забитой до отказа пепельницы скверно пахло. «Вот и все… — думал Мухиттин. — Противный запах пепла и кучка скомканных листков. Зачем я себя обманываю? Это все, что после меня останется в мире, который я так презираю… Конечно, есть еще работа, которая нужна мне для денег…» Он взял со стола одну из газет. Старик, возвращавшийся с рынка, наверняка прочитал ее от начала до конца. «Визит премьер-министра во Францию… Успешное завершение переговоров по вопросу о будущем Хатая… Французский парламент выносит вотум доверия кабинету Блюма… В кинотеатре „Сарай“ идут одновременно два турецких фильма… Высокие цены на мыло объясняются дефицитом оливкового масла… Советы доктора Логмана… Испанский город Герника лежит в руинах после бомбардировки авиацией франкистов… Новое охлаждающее устройство „Холодильник“ от фирмы „Братья Бурла“… Курсы валют: фунт стерлингов — 620 лир, доллар — 123 лиры; золото — 1059 лир… Советы доктора Логмана… „Нервин“ — лекарство от болезней нервов, нервного истощения и бессонницы…» «Вот и я делаю то же самое — читаю газету», — подумал Мухиттин. Отец, выйдя в отставку, скупал все газеты и прочитывал их от первой страницы до последней, чтобы было потом о чем поговорить. Мухиттин чувствовал, как его охватывает равнодушная скука. «Хорошо, но что нужно делать? Как нужно жить?» Однако это были просто слова. Они должны были бы вызвать в нем отчаяние или, напротив, желание скорее найти ответ; но Мухиттин ничего такого не почувствовал. В конце концов, он был поэтом: знал, что слова имеют ценность сами по себе, но не всегда мог осознать, что за ними стоит в реальности. Ему снова захотелось встать из-за стола, но, взглянув на фотографию отца, стоящую на полке книжного шкафа, он передумал. Эту фотографию в серебряной рамке лет шесть назад поставила сюда мама, он к ней не прикасался. Мюлазым[69 - Воинское звание в Османской армии, примерно соответствует званию лейтенанта.] Хайдар-бей был сфотографирован в фотоателье в Бейоглу при полном параде, с саблей на боку. Вскоре после того, как была сделана эта фотография, отец стал жаловаться на усталость, говорил всем, что хочет уйти на покой, в конце концов вышел в отставку и в войне за независимость не участвовал. Во время мировой войны он сражался в Палестине и приобрел известность как меткий стрелок. Три года назад, когда был принят закон о фамилиях, Мухиттин вспомнил о меткости отца и подумал, что фамилия Нишанджи[70 - Нишанджи (тур.) — стрелок, снайпер.] для поэта будет в самый раз. Задумчивый вид, который принял Хайдар-бей, позируя фотографу Мухиттин находил смешным. Выражение лица у Хайдар-бея было такое, какое должно быть у сильного, уверенного в себе мужчины, на губах играла едва заметная улыбка. Но огромные усы с устремленными в потолок кончиками, сабля, задранная выше, чем нужно, потому что ее обладатель был маленького роста, лежащая на столе рука с короткими толстыми пальцами, похожая на забавную безделушку, делали облик Хайдар-бея каким-то жалким. Каждый раз, когда взгляд Мухиттина останавливался на этой фотографии, он начинал думать, что же нужно делать, чтобы не стать похожим на отца, и порой его охватывал ужас. Этот человек, заключенный теперь в серебряную рамку, прожил жизнь впустую. Заурядный офицер, вечно опасавшийся, как бы чего не случилось, так и не выбившийся из стада посредственностей… Но чтобы это понять и избавиться от детского восхищения, понадобилось дожить до восемнадцати лет. Хайдар-бея к тому времени не было в живых уже четыре года. «Что нужно делать?» — снова спросил себя Мухиттин, и снова этот вопрос не вызвал в нем никакого душевного волнения, только привычное уже невнятное огорчение. Некоторое время он еще посидел, глядя на фотографию, думая о жизни и о будущем и чувствуя, как тихонько растет в нем беспокойство; потом посмотрел на часы. Пора было собираться на помолвку Омера. По пути он решил зайти в парикмахерскую на рынке в Бешикташе и побриться. Переодевшись, Мухиттин прошел на кухню. Мама, высунувшись из окна, болтала с новой соседкой, только въехавшей в дом напротив. — Цветы ваши хорошо прижились, ханым-эфенди, — говорила соседка, имея в виду цветы, росшие в горшочках на подоконнике. — Прижились-то прижились, но не зацвели! — отвечала мама. Потом она заметила, что в кухню вошел Мухиттин, и оторвалась от окна. Внимательно осмотрела сына и, судя по выражению лица, осталась довольна его внешним видом. — Уже уходишь, значит. Ну ладно, счастливо тебе повеселиться! — Голос у нее тоже был довольный. Ей явно нравилось думать, что сын идет туда, где ему будет весело и хорошо, а вокруг будут счастливые люди. Она очень любила представлять себе чужое счастье. Зайдя на рынок, Мухиттин почувствовал себя спокойным и беззаботным. Кивая знакомым, думал: «Интересно, будут ли там подавать спиртное? А какое, интересно, будет выражение лица у Омера, когда ему наденут кольцо на палец? Надо за этим проследить. Непременно сяду так, чтобы хорошо видеть лицо нашего завоевателя!» Он шел, здоровался со знакомыми, думал, что со вкусом одет, и читал в уважительных взглядах встречных: «Вот идет молодой, умный, со вкусом одетый инженер!» Навстречу попалось несколько стариков, которые были знакомы с покойным Хайдар-беем и любили Мухиттина просто потому что помнили его маленьким мальчиком. Встретились и те курсанты военного училища, восхищавшиеся его интеллектом. А вот и старинный знакомец — пожилой парикмахер. Парикмахер, изо дня в день выслушивающий рассказы своих клиентов, был прекрасно осведомлен обо всех подробностях жизни молодого инженера. Увидев Мухиттина, он ласково улыбнулся: — Бриться будем? Вытаскивая из своего сундука чистый фартук, парикмахер поинтересовался, как здоровье матушки. Мухиттин вспоминал, как ходил сюда в детстве. Чтобы голова маленького клиента оказалась на уровне зеркала, парикмахер клал на подлокотники кресла доску, а чтобы он своими ботинками не запачкал сиденье, стелил на него газету. В первые несколько раз Мухиттин боялся и плакал, а парикмахер говорил ему: «Тише, тише! Сыну военного плакать не пристало!» Потом мама уже оставляла Мухиттина у парикмахера одного, а сама, путаясь в просторном чаршафе,[71 - Чаршаф — верхняя одежда мусульманки в Османской империи.] убегала за покупками. Еще он помнил, как однажды пришел сюда с отцом. Было видно, что парикмахер уважает мюлазыма Хайдар-бея. Уважал он и инженера Мухиттин-бея. Почтительно намыливая ему лицо, расспрашивал о работе и, кажется, совсем забыл, что знал этого господина маленьким мальчиком, плакавшим в парикмахерской. «Здесь я чувствую себя ребенком», — подумал Мухиттин, пряча руки под белоснежный фартук и отдаваясь на волю парикмахера. Кресло стояло перед большим окном, похожим на витрину, и парикмахер, обмениваясь, по обыкновению, с Мухиттином последними новостями и сплетнями, словно бы выставлял своего клиента на обозрение всему рынку. Проходящие мимо люди краем глаза на них поглядывали. Мухиттин, бывая на рынке, тоже все время бросал взгляд на окно парикмахерской и говорил себе что-нибудь вроде: «Ага, вот бреется писарь Хюсаметтин-бей!» А сейчас проходящие мимо посетители рынка, должно быть, думали: «Ага, вот бреется инженер Мухиттин!» «Да, инженер, инженер Мухиттин! Вот я кто такой!» Инженер, но не очень красивый: низкий рост, очки, неприветливое лицо. Он мог вызывать у людей страх или восхищение, но не любовь. Мухиттин рассматривал в зеркале свои очки, которые любил сравнивать с донышками разбитых бутылок, думал, что это хорошо — быть самим собой, непохожим на других, и время от времени отвечал на вопросы парикмахера. «Вот я кто такой. Инженер. Весной 1937 года сижу здесь, в этой точке планеты Земля, в Стамбуле, в Бешикташе, в кресле парикмахера, укрытый белым фартуком, тихий, послушный и неподвижный, как все, кто сидел здесь до меня и будет сидеть после… Я. Мухиттин, инженер. Мечтающий стать хорошим поэтом, но испытывающий недостаток воли и работоспособности, умный и холостой, собирающийся весенним днем пойти на помолвку друга, потерявший всякое терпение из-за того, что его книгу никак не издадут, с беспокойством думающий о будущем Мухиттин Нишанджи…» Он вдруг отвел глаза от зеркала. «Нет-нет, сейчас я не хочу думать! Я хочу пойти на помолвку и со спокойной душой развлечься. А о том, кто я такой и что меня ждет, думать не хочу!» Внезапно он так сильно вздрогнул, что бритва, жужжавшая где-то в районе уха, смолкла. Парикмахер понимающе и одновременно вопросительно посмотрел в зеркало. Мухиттин тоже посмотрел, но видеть свое отражение ему не хотелось. До самого конца процедуры он ерзал в кресле, усердно стараясь ни о чем не думать, и прислушивался к жужжанию бритвы. Выйдя из парикмахерской, Мухиттин сразу поймал такси. Шофер был ему знаком, тот тоже знал молодого инженера в лицо. Желая отвлечься от своих мыслей, он всю дорогу болтал с шофером о дороговизне, о футболе и о других водителях, которые вечно нарушают правила. Нужный дом в районе Айазпаша Мухиттин узнал по описанию Рефика. Поднимаясь по лестнице, подумал, что опоздал, и огорчился, словно упустил нечто такое, что обязательно нужно было увидеть и пережить. Однако позвонив в дверь, он вдруг растерялся. «Там же целая толпа народа!» Люди будут оценивающе смотреть на него и улыбаться, и ему нужно будет делать то же самое. Какая-то незнакомая Мухиттину женщина открыла дверь, и он вошел в заполненную народом гостиную, ища, где бы сесть. Женщины и девушки сидели в одной стороне, мужчины — в другой. Никто не думал специально их так рассаживать, и большинству присутствующих казалось, что более правильно и современно было бы сидеть всем вместе, вперемешку, но никто не осмелился нарушить обычай. Играл граммофон, все перешептывались и чего-то ждали. Мухиттин заметил беременную жену Рефика. Потом из противоположной двери вышел Омер, махнут Мухиттину рукой, но не подошел к нему. Мухиттин мельком увидел Назлы и решил, что она очень красива. «Да, я, похоже, и впрямь опоздал!» — подумал он. Тут граммофон смолк, и наступила напряженная тишина, свидетельствующая о том, что событие, которое все ждут, скоро произойдет «Поскольку они войдут через эту дверь, я хорошо смогу разглядеть лицо Омера», — подумал Мухиттин и решил сесть так, чтобы все видеть. Из двери, рядом с которой ждал Мухиттин, в гостиную вошли Омер и Назлы, сразу же за ними — Мухтар-бей. Мухиттин решил, что Назлы вовсе не такая красивая, какой показалась ему сначала, и даже увидел в ее лице что-то отталкивающее. Мухтар-бей встал между Омером и Назлы и, взяв обоих за руки, некоторое время крутил головой, словно что-то потерял. Потом быстро сунул руку в карман, вытащил два кольца, связанных ленточкой, и неумелыми движениями надел их на пальцы молодых людей. Мухиттин не знал, что кольца должны быть связаны ленточкой. Кто-то протянул Мухтар-бею ножницы, и он ленточку разрезал. Потом взволнованно заговорил: — Вот мы и обручили мою любимую дочку и этого замечательного, любимого мною молодого человека. Пожелаем им любви и счастья… «Ага, какое у него глупое и растерянное стало лицо! — думал Мухиттин, глядя на поскучневшего Омера. — Разве такое должно быть лицо у завоевателя? Как у овечки! Явно ему теперь и стыдно, и досадно, но он сам этого хотел. Интересно, как депутат меджлиса поможет ему удовлетворить завоевательские амбиции?» Гости начали аплодировать. «Как быстро все закончилось! — подумал Мухиттин и тоже, улыбнувшись, хлопнул пару раз в ладоши. — Я делаю это потому, что так надо делать в подобных ситуациях», — думал он, но не чувствовал себя лицемером. Мухтар-бей расцеловал помолвленных, те, в свою очередь, поцеловали ему руку. Потом он отошел в сторонку а жених и невеста остались стоять, где стояли. Вышла какая-то заминка. Назлы растерянно смотрела на Омера. Всем стало понятно — этот неуверенный взгляд говорит о том, что теперь все ее действия и решения будут зависеть от воли этого молодого человека. Потом она вдруг неожиданно нагнулась и взяла на руки пепельно-серую кошку, которая крутилась у ее ног. Все заулыбались, а потом встали с мест и бросились целовать и поздравлять Омера и Назлы. Целуя Омера, Мухиттин почувствовал, что взволнован. Этого он не ожидал и поэтому растерялся, но все же произнес заранее заготовленную фразу: — Ну, Растиньяк, начал ты неплохо, теперь не останавливайся на достигнутом! — Неплохо начал? Ах, дружище!.. — громогласно произнес Омер. Наверное, успел уже выпить. — Ах, дорогой мой Мухиттин, ты такой же, как всегда, а вот я… — Что ты, что ты! Ты у нас молодец! — сказал Мухиттин, увидел, что Омер, попавший в объятия какого-то родственника, его уже не слушает, и повернулся к стоящему рядом Рефику: — У Перихан уже такой живот! — Эти необдуманные слова показались ему ужасно глупыми. — Вечером поедем к нам, ладно? — спросил Рефик. — Когда все разойдутся. В гостиной совершалось непрерывное плавное кружение. Люди вставали и садились, обменивались взглядами, улыбками и поцелуями, говорили друг другу приятные слова. Вокруг стоял гул радостных голосов. Все наконец-то стряхнули с себя напряжение, как будто дожидались вовсе не помолвки, а именно этого кружения и гула. Мухтар-бей, сидя в уголке, беседовал с дядей и тетей Омера. Назлы и Омер стояли у окна и, улыбаясь, говорили с какими-то молоденькими девушками. Там же была и старая кошка — с недовольным видом позволяла передавать себя с рук на руки. Тетя Назлы, хозяйка дома, переходила от одной группы гостей к другой, стараясь связать их в единое радостное целое, улыбалась, смеялась, шутила, чтобы поддержать всеобщее веселье, а иногда, сама того не желая, грустно хмурилась. «Я тоже должен быть таким, как они, я должен присоединиться к ним», — думал Мухиттин, но не мог придумать, с чего начать. Потом решил пошутить и повернулся к Рефику: — Хорошее представление, не правда ли? Словно в театре! Хотел улыбнуться, но не смог. — Да, славно проводим время, — откликнулся Рефик. — Еще лучше будет за обедом, — сказал Мухиттин, просто чтобы не молчать. — Интересно, выпивка будет? Послышался смех. Джемиле-ханым, тетя Назлы, рассказывала какую-то смешную историю. «Нет, я не смогу стать таким, как они!» — подумал Мухиттин. Глава 16 ЧЕСТОЛЮБИВ И ПОМОЛВЛЕН Джемиле-ханым рассказывала группке своих знакомых историю о том, как младенец Омер испачкал ей платье. Когда история подошла к концу, тетя снова изобразила руками, как прижимала к себе Омера, чтобы скрыть пятно, и захихикала. Слушатели, улыбаясь и покачивая головами, посмотрели на Омера. — Как мы тогда радовались, что рядом с Туннелем открылся ресторан, куда нам, женщинам, можно было ходить! — сказала, отсмеявшись, Джемиле-ханым. — Был еще один знаменитый клуб, но чтобы туда пойти, нужно было набраться храбрости, — вспомнила Маджиде-ханым. — Я однажды набралась, — улыбнулась Джемиле-ханым. — Но потом мне было так совестно, что дома я расплакалась. Меня там видел Мухтар! Мухтар-бей зевнул и посмотрел на Омера. — Что же ты никак не присядешь? — спросил он и вдруг кое-что вспомнил: — О реформах все того же мнения? — Мухтар, ну сегодня-то хоть оставь его в покое! — попросила Джемиле-ханым. — А что я такого сказал? — удивился Мухтар-бей. Омер улыбнулся, желая показать, что сегодня его никто и ничто не беспокоит, и вернулся к Назлы и ее подружкам. В это время на граммофон поставили пластинку с песней на немецком языке. На секунду все замолчали, а потом заговорили снова. Одна из девушек, оказавшаяся подругой детства Назлы, начала делиться смешным воспоминанием. В тех местах, где нужно было смеяться, она останавливалась и смотрела на подружек; время от времени бросала взгляд и на Омера. Другие девушки тоже на него поглядывали. Взгляды их говорили: «Понимаешь ли ты, что мы давным-давно дружим с этой девушкой, которая так тебе нравится, с которой ты обручился и на которой женишься? Она сейчас всем интересна, все ею восхищаются, но мы не хуже!» Прислушиваясь к разговору, Омер гладил кошку, сидевшую у него на коленях, и чувствовал себя королем. Когда закончившуюся песню завели второй раз, он улыбнулся, передал кошку Назлы и встал, даже не пытаясь скрыть, что общество девушек ему наскучило. Сегодня он чувствовал себя настолько беспечным, что о таких пустяках можно было не задумываться. Омер стал осматривать гостиную, ища, к кому бы подойти. «Я словно избалованный ребенок, думающий, что бы вкусненького съесть», — усмехнулся он про себя. Такой уж был сегодня день. «Подойду-ка я к Рефику с Мухиттином. О чем, интересно, они говорят? У Мухиттина, как всегда, такое грозное выражение на лице!» — Какой вы, Омер-бей, красивый и элегантный! — послышался рядом чей-то голос. Омер не знал этого пожилого человека — должно быть, кто-то из родственников Назлы. Он холодно улыбнулся и подошел к друзьям. — Что сказал тебе тот старикан? — поинтересовался Мухиттин. — Что я, дескать, сегодня очень красивый и элегантный. — Так оно и есть! — улыбнулся Рефик. — Ты всем очень нравишься, — добавил Мухиттин. — Правда? — А ты что думаешь? Забыл, что ли, кто у нас Растиньяк? — Действительно забыл! — рассмеялся Омер. — Не забывай… Ты, помнится, говорил, что презираешь обыденную жизнь. — Мухиттин сегодня ужас какой раздражительный, — сказал Рефик. — И с чего, спрашивается? Расслабься немного. Ну, праздник, ну, веселье — что тут такого? Вечером поедем к нам, ладно? — И что будем там делать? — Он хочет поставить самовар, — улыбнулся Мухиттин. — Порыться в воспоминаниях, погрустить, посмеяться. — Ну ладно, уговорил, — сказал Омер. — Поставим самовар, посидим, поболтаем. Его взгляд упал на Назлы, и он заволновался. «Я помолвлен!» Он растерянно посмотрел на обручальное кольцо, как будто только что его заметил. — Теперь у тебя начинается самое ответственное время! — сказал, подойдя к Омеру, один из родственников Назлы, недавно женившийся. — Период между помолвкой и свадьбой — самый важный! — Да, конечно! — кивнул Омер и обратился к Джемиле-ханым, дающей указания, как рассаживаться: — А мне что же — садиться во главе стола? — Сегодня, сынок, все хотят на тебя смотреть! — улыбнулась та. Вечно чем-то недовольная горничная внесла и поставила на стол огромное блюдо, похожее на поднос. Кто-то из гостей издал нечто вроде восторженного возгласа, прозвучавшего, правда, несколько фальшиво. Все заулыбались. Пока накладывали еду на тарелки, хозяйка дома начала жаловаться на то, что не удалось приготовить все так, как она хотела: и то не так, и это не этак. Гости же в ответ принялись уверять, что и еда, и все, что есть на столе, и вообще все — замечательно, лучше и быть не могло. В разгар застолья, повинуясь настойчивым просьбам гостей, Омер вынужден был рассказать о своей жизни в барачном поселке вблизи Кемаха и о работе на строительстве туннеля. Выслушав его, все стали говорить, что поражены — как можно было выдержать тамошние ледяные ночи? Кто-то сказал, что теперь стал еще больше уважать этого стойкого молодого человека. Один старик, правда, проворчал, что не нужно делать из мухи слона — не такие уж, мол, суровые это условия, и стал рассказывать, как было под Сарыкамышем, приводя никому не интересные подробности и прихлебывая ракы. Вскоре его уже никто не слушал, кроме одного молодого человека, сидевшего рядом и неотрывно глядевшего ему в рот. Другой, шутливо настроенный молодой человек, желая заглушить этот словесный поток, поставил на граммофон пластинку с «Измирским маршем». Мухтар-бей начал вполголоса подпевать, к нему присоединилось еще несколько человек. Все начали чокаться и улыбаться. Юные девушки тоже освоились, раскрепостились и стали беседовать с молодыми людьми. Ни ракы, ни вина они не пили, но с мужчинами разговаривали не смущаясь и не краснея. Девушки тоже, как и все присутствующие, время от времени посматривали на сидевшую во главе стола пару. Чувствуя эти взгляды, Омер снова ощущал себя королем. «Ведь именно этого, в каком-то смысле, я и хотел, — подумал он, и ему стало стыдно. — Интересно, что думает Мухиттин?» Чтобы спастись от неприятных мыслей, стал налегать на ракы. Марш закончился, пластинку перевернули на другую сторону. Когда и эта сторона закончилась, Назлы встала, сказав, что ей хочется послушать что-нибудь из своих любимых песен. Омер, заявив, что хочет ей помочь, пошел следом. Граммофон стоял в углу гостиной, скрытый выступающим шкафом. Назлы стала перебирать пластинки, а Омер, глядя на нее, думал: «Я с ней помолвлен!» Он знал, что от стола их сейчас не видно, но все равно обернулся и, подумав, как это плохо — быть таким осмотрительным, поцеловал Назлы в щечку. «Я ее поцеловал!» — подумал он и растерялся, словно этим поцелуем заразил девушку какой-то дурной и постыдной болезнью и теперь уже никогда не сможет чувствовать себя королем. Назлы поставила пластинку, и после короткого потрескивания раздались звуки фортепиано. Эти звуки ничего не меняли. Гости ничего не заметили, для них все осталось по-прежнему: стоял гул голосов, стучали по тарелкам вилки и ножи. Возвращаясь к столу, Омер заметил, что Назлы идет за ним. Вдруг один из гостей начал хлопать, к нему присоединился еще кто-то, и вот уже аплодировали все сидящие за столом. «Что делать? — подумал Омер. — Ну да, это я. Так получилось!» После обеда кто-то из молодых стал заводить принесенные с собой самые последние, модные пластинки. Молодежь оживилась, зашумела, некоторые начали танцевать, все остальные — смотреть на них. Не решающиеся танцевать девушки и самые застенчивые молодые люди, забившись в уголок, беседовали и пересмеивались друг с другом. Каждая следующая пластинка вызывала бурный всплеск веселья, словно совершенно новая, никем прежде не слышанная шутка. Представители старшего поколения, полагая, что молодых следует предоставить самим себе, остались сидеть за столом. Пили кофе, благодушно прислушивались к поднятому юношами и девушками шуму и рассказывали друг другу истории из своей жизни. Омер и Назлы перемещались от стола к молодежи и обратно. Омер всем улыбался и старался ни о чем не думать — только о том, что сейчас ему весело и что сегодня состоялась его помолвка. Когда старшее поколение поднялось из-за стола, оживление стало сходить на нет. Граммофон замолчал. Некоторые время спустя гости начали потихоньку расходиться, на прощание еще раз поздравляя помолвленных. Потом все оставшиеся разом потянулись к выходу. Мухтар-бей, позевывая, проводил гостей до двери. Джемиле-ханым просила у всех прощения, если что было не так. Дойдя до двери, каждый чувствовал необходимость сказать что-нибудь приятное Омеру и Назлы. Когда все ушли, Мухтар-бей зевнул и сказал: — Ну вот и славно. — Кажется, все хорошо прошло. Правда? — тревожно спросила Джемиле-ханым. — Хорошо, тетушка, замечательно! — сказала Назлы и стала что-то рассказывать Перихан. Потом собрались уходить и Рефик с женой. При виде живота Перихан на лице у Мухтар-бея появилось выражение беспокойства. Потом он взглянул на Мухиттина и поспешно отвернулся. Стал все так же тревожно смотреть на Омера. — Мухтар-бей, я, пожалуй, пойду, — мягко сказал Омер. — Посидим поговорим с друзьями. — Зачем? Вы и здесь могли бы посидеть! — сказал Мухтар-бей, но его сонные глаза говорили совсем другое. Подумав, что сейчас это будет очень уместно, Омер поцеловал руку своему будущему тестю, а затем и Джемиле-ханым. Расчувствовавшийся Мухтар-бей заключил его в объятия. Потом привычно, по-отцовски расцеловал Назлы. — Ты ведь завтра к нам придешь? Я возвращаюсь в Анкару, а мне хотелось бы повидаться с тобой до того, как ты уедешь обратно на строительство. — Конечно, приеду! — ответил Омер и посмотрел на Назлы. Ему хотелось попрощаться с ней как-нибудь так, чтобы другие этого не заметили — в знак душевной близости и любви. Но не получилось. Они просто посмотрели друг на друга. Омер испугался, что длинное зеленое платье Назлы может показаться ему смешным. Потом вспомнил и о других своих страхах. Он боялся, что может упокоиться, раствориться в семейной жизни, удовлетвориться обыденным. От Айазпаши до Таксима дошли пешком. Мухиттин шел впереди один и внимательно смотрел по сторонам. Рефик держал жену под руку. Омер шел чуть позади, глядя то на Рефика и Перихан, то на широкое лазоревое небо, прорезанное ветвями деревьев с только что распустившимися листьями. «Стремлюсь ли я еще к чему-нибудь? Честолюбив ли по-прежнему?» Эти же вопросы он задал Мухиттину, когда Перихан ушла наверх, а они остались одни в пустой гостиной дома в Нишанташи. — Да, я тоже сегодня об этом думал, — ответил Мухиттин. — Ты мне уже не кажешься таким неумеренно жадным до жизни и честолюбивым. Год назад, уезжая в Кемах, ты был совершенно другим человеком. — Вот как? И что заставило тебя так подумать? — Вот уж не знаю, как такие вещи становятся понятны. Может быть, дело в самой помолвке. Может быть — в выражении твоего лица. — Нет, ты ошибаешься! — почти закричал Омер. — Я стал теперь еще более честолюбивым, я хочу добиться от жизни еще большего, чем раньше! Но сейчас я настолько в себе уверен, что не вижу необходимости кричать об этом на каждом углу. Настолько! Поэтому стараюсь вести себя тише. Так что ты ошибся! — Нет, я не думаю, что ошибся, — сказал Мухиттин холодно и отстраненно. — А вот и ошибся! Ты хоть знаешь, сколько денег я заработал за этот год? Сорок тысяч. Да! И даже больше. А в следующем году заработаю больше в два раза. Я договорился с двумя недавними выпускниками инженерного училища, что… — О чем беседуете? — спросил Рефик, входя в гостиную с самоваром в руках. — Омер рассказывает, какой он честолюбивый. — Именно! А еще я хотел тебя, Мухиттин, кое о чем спросить. Как насчет самоубийства в тридцать лет? Покончишь с собой или как? — Подождите немного, я сейчас схожу за чашками и вернусь, — сказал Рефик. Он радовался, что все идет, как он хотел, — между друзьями, как всегда, начался спор. — Увидишь, — сказал Мухиттин. — В свое время увидишь. — Да нет, ты не сможешь этого сделать. Я тебя хорошо знаю. Сначала ты дашь себе отсрочку, потом придумаешь какой-нибудь предлог себя не убивать. Например, скажешь, что в Турции не понимают ценность человеческой жизни или что надо подумать еще год-другой. — Да подождите вы, я сейчас вернусь, и будете дальше разговаривать! — сказал Рефик и убежал на кухню. Ему не хотелось упустить ни слова из этого спора. Прибежав назад с чашками в руках, спросил: — Ну, так о чем вы там говорили? Глава 17 ПОЛВЕКА В ТОРГОВЛЕ Джевдет-бей сидел в плетеном кресле в саду за домом, под каштаном, и, не нагибаясь к земле, следил за бегающим у корней муравьем. Лето еще не наступило, но уже было жарко. Солнце терпеливо освещало сад спокойным ярким светом. День был праздничный — девятнадцатое мая.[72 - 19 мая в Турции — государственный праздник. День молодежи и спорта.] После обеда вся семья собралась в саду вокруг Джевдет-бея. Как всегда, первой пришла и села в кресло рядом с мужем Ниган-ханым. Желая выяснить, куда смотрит Джевдет-бей, она взглянула на корни каштана, но муравья, по всей вероятности, не заметила, потому что стала говорить о том, что горничная забыла начистить Джевдет-бею ботинки. Потом показался Осман — он, по обыкновению, шел медленно и степенно, задумчиво глядя под ноги. Во рту у него была сигарета — он-то мог курить когда и сколько захочет. Вслед за Османом пришла Нермин с детьми. Дети пошли гулять по саду, жуя на ходу сливы. Потом из кухонной двери показались Рефик с женой. У Перихан был такой большой живот, что боязно смотреть. В ее присутствии Джевдет-бей теперь начинал говорить тихо и двигаться осторожно, словно опасаясь разбить что-то хрупкое. Когда Перихан дошла до плетеного кресла и села, Ниган-ханым облегченно вздохнула и обратилась к Джевдет-бею: — Один из твоих диковинных цветов распустился, ты видел? Джевдет-бей покачал головой. «Ocimum что-то там… Не могу вспомнить…» — Ocimum granimus! — сказал он наконец. Название он выдумал, но никто этого не понял, и он, заметив это, обрадовался. Утром было то же самое: Ниган-ханым спросила про какое-то растение, а Джевдет-бей сказал первое название, которое пришло ему в голову. Эти латинские названия он учил, чтобы показать, что память у него не ухудшается. Все восхищались и удивлялись, как он может их запоминать, — или делали вид, что удивляются и восхищаются. Но когда у него вдруг не сразу получалось вспомнить имя своей жены или детей, они уже не улыбались, как раньше. — Ох, и устала я! — вздохнула Нермин и посмотрела на Османа. — Все утро копалась в сундуках! Весенняя жара началась уже давно, но в доме еще продолжали убирать в сундуки зимние вещи и доставать летние. Начали готовиться и к переезду в летний домик на Хейбелиаде. Джевдет-бей впервые в жизни наблюдал за весенней суетой, оставаясь дома: выбрасывали не пережившие зимних морозов цветочные горшки, чинили плетеные кресла, в некоторых комнатах на первом этаже покрывали свежей известкой потолки, обрубали часть увивающего заднюю стену дома плюща, чтобы в комнаты не заползали насекомые, приводили в порядок сад. В доме уже давно стоял странный запах, к которому Джевдет-бей никак не мог привыкнуть, — запах нафталина. Послышались унылые звуки фортепиано. — Кто же играет сразу после еды? — недовольно сказала Ниган-ханым. Ей хотелось, чтобы Айше вместе со всеми своими подружками пошла смотреть парад на площади Таксим, но та воспротивилась — при некоторой поддержке Джевдет-бея. «Ну что ты, дорогая, пусть поиграет, если ей хочется!» — хотел сказать Джевдет-бей, но промолчал. Стал искать взглядом своего муравья, но тот уже куда-то убежал. Тогда он откинул голову на спинку кресла и стал прислушиваться к разговорам, но ничего не мог разобрать. Рефик и Перихан перешептывались, что-то бормотал Осман. Когда принесли кофе, Джевдет-бей закурил. Ниган-ханым недовольным, укоряющим взглядом посмотрела на мужа. Они хотели лишить его и этих трех сигарет в день. «И зачем? — подумал Джевдет-бей и улыбнулся сам себе. — Потому что беспокоятся о моем здоровье. Хорошо, а зачем нужно здоровье? Чтобы дольше жить… А если я не смогу курить, зачем тогда жить?» — О чем задумались? — спросила Нермин. Сначала Джевдет-бей попытался принять печальный и озабоченный вид, будто думает о чем-то очень серьезном, и протянул: — Да так… — но потом вдруг разозлился на себя за притворство и пробормотал: — Ни о чем я не думаю. Вскоре Ниган-ханым позвала гуляющих по саду внуков, а Нермин велела им идти наверх и ложиться спать. Перед тем как они ушли, бабушка ласково их расцеловала. Кажется, они хотели подойти и к дедушке, но он выглядел слишком задумчивым. — Ах, пожалуйста, не докуривай ты до самого кончика! — сказала Ниган-ханым, показывая на окурок в руке мужа. Заметив по его лицу что он разозлился, решила сменить тон: — Ты сейчас пойдешь вздремнуть, да? — Нет! Я буду работать. — Как знаешь. «Да, я знаю!» — кипятился про себя Джевдет-бей. По правде говоря, ему хотелось лечь поспать, но ласковый голос жены разбудил в нем дух противоречия. «Больше днем спать не буду! Говорил ведь уже!» Он решил немного прогуляться по саду, чтобы разогнать сон, а потом пойти наверх работать. Уже два месяца Джевдет-бей трудился над своими мемуарами. Он понял, что ходить в контору теперь незачем. Все решения принимались без него, его мнением не интересовались, даже чтобы просто потешить самолюбие старика, а если он свое мнение все-таки высказывал, его выслушивали, но поступали все равно по-своему. Вскоре после того, как Осман взял личные расходы отца под свой контроль, Джевдет-бей заявил, что отныне хочет работать дома. Все этому решению обрадовались и стали говорить, что оно пойдет на благо его здоровью. Ниган-ханым была довольна, что муж теперь не будет изнурять себя мыслями о делах и подниматься каждый день пешком на шестой этаж (в здании, где теперь находилась контора, не было лифта), а все время будет рядом с ней. «Но я не все время рядом с тобой, я работаю! — думал Джевдет-бей. — Работаю, пишу воспоминания, делюсь своим опытом с теми, кто будет заниматься торговлей после меня!» Он поднялся с кресла и, желая уйти подальше от взглядов сидевших под каштаном, направился в глубь сада. Некоторые из посаженных им цветов уже раскрыли бутоны. Семена он приобретал у цветочников, торговавших вблизи Египетского рынка, а потом искал в словаре их латинские названия. Джевдет-бей остановился под липой, на стволе которой были вырезаны надписи, обернулся и посмотрел на каштан. Когда он только купил дом, сад кончался здесь. Соседний сад он прикупил сразу после прихода младотурок к власти. «Ах, старые добрые дни! Какой я тогда был бравый! И Ниган еще была совсем молоденькой. И дом был новый, и вещи… И наши души были молоды…» Но в милых сердцу воспоминаниях был один неприятный изъян. «И этот Зийя тогда жил с нами… А в военное училище он пошел по собственному желанию! Хорошо еще, в последнее время о нем ничего не слышно», — думал Джевдет-бей, подходя к ограде. В этом уголке сада вольно росла неподстриженная трава, лежала куча дров, валялись пустые цветочные горшки и бидоны. «Не смог этот парень привести сад в порядок!» Тот самый, которого он видел, когда впервые осматривал дом в сопровождении его отца. Потом он, Джевдет-бей, помог ему открыть зеленную лавку. И он благодарно целовал Джевдет-бею руку, а за садом ухаживать перестал. «Как же его зовут?» Джевдет-бей побрел вдоль ограды, пытаясь думать о чем-нибудь другом. Сначала он бормотал эти дурацкие латинские названия — настоящие и придуманные самостоятельно, потом вполголоса запел какую-то детскую песенку которую непонятно где и как запомнил. Вдруг он почуял аромат жимолости. «Тетушка Зейнеп… Кто это такая? Какая-то женщина. Вишневое варенье… Зелиха-ханым… Ниган-ханым…» На часах было четверть третьего. Он не стал по привычке прибавлять к двум шесть и говорить себе, что по-старому было бы четверть девятого. «Эх, жаль, что нельзя поспать! Джевдет-бей за свои слова еще отвечает. Раз уж сказал, что не буду ложиться после обеда — значит, не буду! Но если бы я уснул, какие замечательные сны мне снились бы!» Он вышел из-под деревьев и, оставаясь незамеченным сидящими под каштаном, пошел вдоль залитой солнцем стены в сад перед домом. Здесь, у торцовой стены, было самое тихое, безветренное место в саду. У кухонной двери стояло помойное ведро, на его крышке сидела кошка. Увидев Джевдет-бея, она спрыгнула и убежала. — Что ж ты, глупая, убегаешь? Что бы я мог тебе сделать? — пробормотал ей вслед Джевдет-бей. — Мне тебя не поймать. Я свое уже отбегал… Чтобы проверить легкие, он нарочно кашлянул. Потом, прислушавшись к сердцу, посмотрел в сторону площади Нишанташи. «Тридцать два года!» — крутилось в голове. Из окон домов свешивались флаги. «День молодежи. Ау меня — стариковский марш!» Он свернул за угол и прошел под окнами своего кабинета. В спину подул легкий ветерок. «Ревизия окончена, главный ревизор возвращается в штаб-квартиру. Ха-ха-ха!» — усмехнулся Джевдет-бей и вдруг с удивлением почувствовал боль в плече. Ощупал его другой рукой. «Ударился, что ли?» Он подошел совсем близко к Ниган-ханым, а она его по-прежнему не видела, смотрела в другую сторону. Глядя на ее затылок, он вдруг вспомнил шутку, которая очень злила Ниган в первые годы замужества, и неожиданно положил руки ей на плечи. — Ох, как ты меня напугал! — сказала Ниган-ханым. — До сих пор дурачишься, как маленький! Джевдет-бею стало весело. — Я иду наверх. — Поспал бы немного! — Я же сказал: буду работать. Ниган-ханым повернулась к Осману, который все еще хихикал. — Что тут такого смешного? — и, не оглядываясь на уходящего Джевдет-бея, крикнула: — Джевдет, ну почему бы тебе не поспать? Я тебя очень прошу, послушай меня и хотя бы немного… Но Джевдет-бей уже вошел в кухонную дверь. Глядя на моющего кастрюлю повара, с гордостью подумал: «Они не могут понять, каким важным делом я занимаюсь!» Выходя из кухни, обернулся и сказал Нури: — В три часа буду пить чай. Смотри не опоздай! — Он опасался, что Ниган-ханым такой новый распорядок чаепития может не понравиться. Медленно поднявшись на один лестничный пролет, Джевдет-бей подумал: «Хвала Аллаху, все со мной в порядке!» Пройдя мимо двери в гостиную, приступил к подъему на второй этаж. У часов с маятником остановился и перевел дух. «Обо что же я ударился рукой?» — думал он, входя в кабинет. Сел за стол, загроможденный фотографиями, документами и старыми гроссбухами, и взглянул на лежащую среди всего этого папку. На ней было написано: «Полвека в торговле». За два месяца он только это и написал. В остальное время занимался сбором материалов, начинал писать, но рвал написанное и выбрасывал в мусорную корзину. Дверь вдруг открылась, и в кабинет вошел Рефик. — А, папа, это вы? Спать не стали? — Я же говорил, что не буду… Что ты ищешь? — Свои сигареты. Перед обедом я здесь… — Ты куда-то собрался? Вот они, сигареты твои. — Так, выйду ненадолго. Может быть, в клуб загляну. — Куда? Впрочем, ладно. Я тебе только вот что скажу. Ты мне в последнее время что-то не нравишься. Какой-то рассеянный стал. Делами не интересуешься. Не забывай, если со мной что случится, компанией не один Осман будет управлять… — Пронеси Аллах! — Ладно, ладно! Я знаю, что ты нервничаешь из-за Перихан… Давай иди. Кури поменьше. Аккуратнее, не хлопай дверью! Когда дверь закрылась, Джевдет-бей стал листать гроссбух, в котором были кое-какие сведения, необходимые для написания первой части воспоминаний. Потом принялся читать старые газетные вырезки. В последние годы он стал вырезать из газет некоторые статьи, казавшиеся особенно интересными, — их он тоже хотел использовать. Добравшись до середины одной из статей, он вдруг поднял голову. «Куда поехал Рефик? На прогулку, в клуб… Будет там сидеть и курить!» Ему вспомнилась давешняя мысль: «Зачем долго жить, если курить нельзя? Если нельзя… Эх, надо было вытащить из пачки Рефика сигаретку! Сейчас славно бы покурил!» Привычным движением он открыл коробку, в которой лежали старые фотографии, стал доставать их по одной и разглядывать. Он уже записывал связанные с этими фотографиями воспоминания, но потом, представив себе, как это будет читать кто-то незнакомый, конфузился и рвал написанное. Глядя на фотографию, сделанную во время поездки в Берлин, Джевдет-бей пытался собраться с мыслями. «На этой фотографии вместе со мной моя жена… нет, моя супруга Ниган. Поездка в Берлин была для меня весьма поучительной. В Германии я посетил один из громадных заводов Круппа… Да, примерно так. О чем я еще думаю, глядя на эту фотографию? Фотография — замечательная, полезная вещь. Не забудьте написать в уголке дату… Ох, думал ли я, что стану таким! Что буду заниматься такой жалкой ерундой и полагать, что делаю что-то важное!» Джевдет-бею стало вдруг так грустно, что он встал из-за стола. «До чего я дожил, до чего дожил! Нет, я хочу ездить в контору, заниматься делами. Приду завтра туда и снова начну всем руководить. Осман в торговле ничего не смыслит, дурачина. У Рефика мысли где-то витают. Кто будет управлять компанией?» Он подошел к окну и посмотрел вниз, на Нишанташи. «Все живут, бегут куда-то, а я силу здесь. Схожу хоть прогуляюсь». Внезапно он со страхом вспомнил последние дни брата. Тот на смертном одре совсем помешался, пел песни, говорил что-то непонятное, пел «Марсельезу».. «Ну вот она, его республика. И „Марсельезу“ я слышал, только пели ее никакие не революционеры, и уж конечно не младотурки из „Единения и Прогресса“, а солдаты французской оккупационной армии!» Ему вспомнился занятый войсками Антанты Стамбул. «Да, горячие тогда были деньки! Я привез в Стамбул сахар. Как только распространилось известие, что судно прошло через Дарданеллы, за мной все начали ходить по пятам. Но с железной дорогой, хвала Аллаху, я связываться не стал. Там Фуат разбогател. Воспользовался своей дружбой с Исмаилом Хаккы-пашой и связями в „Единении и Прогрессе“!» Воспоминания о тех прекрасных, наполненных событиями днях, когда ему сопутствовала такая удача, подняли Джевдет-бею настроение, и он стал ходить по кабинету. «Вот что значит жить! Добиваться успеха, работать, получать прибыль! А сейчас? Роюсь в этих бумажках. Стал совсем как брат! Хотя нет. „Марсельезу“ я слушать не хочу. Да, я всегда был реалистом. Быть реалистом и всегда им оставаться — очень непросто, но у меня получилось. Где же я руку ударил… Или?..» Охваченный внезапным страхом, Джевдет-бей сел за стол. «Вот это место болит… Как будто скорпион ужалил. И как тяжело отдает в сердце!» — Да нет ничего, пустяки, — сказал он вслух, чтобы успокоить нервы, и, думая, что это поможет отвлечься, вернулся к фотографиям. Вот фотография со свадьбы Рефика. «Он хотел, чтобы мы сильно не тратились, чтобы все было скромно… Интересно, как они будут управлять компанией, когда меня не станет? В наши дни необходимо иметь свою фабрику Можно, например, договориться с „Сименсом“ и построить фабрику вместе с ними… Да, сейчас без этого не обойтись. Я не успел, пусть теперь они думают. Какая странная боль… А здесь у нас что? Это Осман и Нермин. Сфотографированы на нижнем этаже в первый год после свадьбы. Мне она тогда не нравилась. Все казалось, что она выгодно устроилась, но нас не любит. Мы… Я, Ниган, Осман, Рефик, Айше… Внуки…» Джевдет-бей внимательно рассматривал фотографию. «В то время вещи на нижнем этаже были совсем другие! Как все быстро меняется, а мы и не замечаем. Вещи на первом этаже… Перламутровая комната… Ниган хочет поменять мебель в спальне. Я к этой кровати тридцать лет привыкал, что же, теперь привыкать к новой? В моем-то возрасте!» На следующей фотографии была целая толпа. В переднем ряду на полу разместились, кто на корточках, кто вытянув ноги, рабочие, грузчики и продавцы. За ними стояли Джевдет-бей, Осман, Садык и торговец Анави с дочерью. «Это снято в тот день, когда мы открыли лавку и склад на проспекте Войвода! К нам тогда пришел наш новый сосед Анави со своей дочкой. Увидев ее, я очень удивился!» Джевдет-бей хотел взять следующую фотографию, но вдруг понял, что не может пошевелить рукой. «Да что это со мной?» Он вспомнил, как однажды помогал грузчикам на складе и как болели потом вечером руки. «Это сердце! — вдруг понял он. — Новый приступ. Нужно принять лекарство!» Вспоминая, как все было в прошлый раз, Джевдет-бей думал: «Лечь в постель… Да, лечь после обеда…» Потом он понял, что не может вздохнуть. Однажды, когда он был маленьким, его заперли в комнате… «В комнате или под одеялом?» Он был под одеялом, а сверху на нем сидел, наверное, Нусрет и прижимал одеяло, чтобы не дать ему вылезти наружу. Джевдет-бей не мог вздохнуть. «Только бы вздохнуть!» Он снова вспомнил про лекарство и услышал шаги на лестнице. «Мне несут чай… Надо было поспать… Вздохнуть… Вздохнуть? Это просто приступ… Когда он пройдет, на меня будут сердиться… Я лягу в постель и буду спать. Спать…» Он начал представлять себе, как будет лежать в постели, оправляясь после приступа, и все будут приходить, чтобы посидеть рядом. Внезапно стул как будто поднялся в воздух, а поверхность стола приблизилась к лицу. Он понял, что ударился головой о стол и это очень плохо, и невозможно сделать вдох, он задыхается, словно под одеялом… Чтобы не уронить голову еще раз, он изо всех сил втянул ее в плечи и понял, что больше сил не осталось. «Как под одеялом. Она смотрит на меня, кричит, поднос с чаем… Как под одеялом. Тихо и темно». Глава 18 ПОХОРОНЫ — Вот и всё, — сказал Осман. — К похоронам все готово. — Ослабив стягивающий шею галстук, он искал взглядом, куда бы сесть. — Отдохну хотя бы пару минут! — пробормотал он с жалобным видом и уселся в кресло. Откинулся на спинку, склонил голову и вдруг кое-что заметил. — Э, куда я сел-то! — Он бросил на Рефика непривычно-виноватый взгляд и улыбнулся глупой, растерянной улыбкой. Потом, должно быть, ему пришло в голову, что нехорошо улыбаться, когда после смерти отца прошло меньше суток, и извиняющимся голосом прибавил: — Как я, однако, устал! Сажусь в папино кресло и не замечаю. — Да, ты очень утомился, — сказал Рефик. Недавно оба брата под руки вывели мать из комнаты, в которой лежал покойный, — тело нужно было раздеть и обмыть. Всю ночь Ниган-ханым сидела в этой комнате и плакала. Вернувшись вчера вечером домой, Рефик сразу понял, что что-то случилось, и испугался. Раздраженно махнув рукой на горничную, упорно молчавшую в ответ на расспросы, взбежал по лестнице и увидел Айше, которая, плача, стояла у открытой двери кабинета. Он сразу понял — что-то неладно с отцом, а потом и сам увидел его скорчившуюся на стуле фигурку. Глядя на тело отца, он удивлялся, каким оно стало маленьким, жалким и сухим. За несколько часов смерть словно бы высушила и уменьшила его. Затем Рефик стал думать, что теперь нужно будет сделать. Все, что нужно было, они с Османом сделали: решили, что отца нужно похоронить на следующий день, не дожидаясь окончания праздничных выходных, позвонили в газеты и сообщили о смерти Джевдета Ышыкчи, позвонили родственникам. Пытались как-то справиться с воцарившимися в доме страхом и смятением, утешали Ниган-ханым и Айше, велели уложить детей спать. Потом вместе с Нермин и Перихан встречали приходящих один за другим людей, желающих выразить соболезнования. Всю эту долгую ночь они не сомкнули глаз, все бегали по каким-то делам и курили. Посетители приходили и приходили, утром их стало еще больше, но сейчас Рефик наконец был предоставлен самому себе. Он сидел в гостиной, курил и думал — не об отце, а о прошедшем дне. Осман тоже сидел и курил, откинувшись в кресле. Вдруг поднял голову и спросил: — Ты не забыл позвонить Сади-бею? — Звонил, но никого не было дома. — Позвонить, что ли, еще раз? — проговорил Осман, затянулся и снова опустил голову. Наступила тишина. Слышно было только, как Нури возится на кухне да тикают часы с маятником. Ниган-ханым уже не плакала навзрыд. Утром, когда потоком хлынули посетители с соболезнованиями, она стала ненадолго замолкать, рыдания сменились протяжными вздохами и дрожащими всхлипами. Звякнул колокольчик. Осман поднял голову, встал и посмотрел в окно сквозь тюлевые занавески. Рефик подумал, что его движения точь-в-точь похожи на движения отца, но потом сказал себе, что всякий, желая выглянуть в сад, не вставая с кресла, будет делать это точно так же. — Тетя Мебруре, — сказал Осман. — С ней один из ее внуков. Муж тети Мебруре полгода назад умер от долго мучившей его болезни почек, Рефик вспомнил, как мама плакала вместе с ней. — Ты читал некролог в «Последней почте»? — спросил Осман. — Всё переврали! Когда же они научатся обращать внимание на такие вещи? Разве можно допускать в некрологе неточности? Ведь это неуважение к покойному! Нервным движением затушив сигарету, он встал. В дверь позвонили, повар Нури вышел из кухни и побежал к лестнице. Осман некоторое время неподвижно стоял, глядя ему вслед. На лице у него застыло напряженное выражение, как будто он не мог на что-то решиться. Наконец он заговорил: — Я взял ключ от папиного банковского сейфа. Этот вопрос нужно уладить между нами, без всех этих нотариусов и чиновников из налоговой службы. — Направляясь к лестнице, прибавил: — Я думаю, что должен был тебе это сказать. — Не удержавшись, обернулся и виновато взглянул на Рефика. — Тебе виднее. «Вот я сижу здесь, курю… Должен был бы чувствовать себя виноватым, но ничего не чувствую», — думал Рефик. На лестнице послышались шаги, потом рыдания, вздохи и неразборчивые причитания. Должно быть, тетя Мебруре вспомнила свое собственное горе и начала плакать у лестницы, не увидев еще ни Ниган-ханым, ни тела покойного. Рефик выглянул за дверь и увидел, что она показывает на какой-то предмет, стоящий то ли в буфете, то ли на нем — связанный, по всей видимости, с каким-то драгоценным для нее воспоминанием. Рефик не смог понять, что именно привлекло ее внимание. Должно быть, одна из вазочек или расписных тарелок, а может быть, и какой-нибудь бокал. Вместе с братом они взяли тетю под руки и повели вверх по лестнице. Войдя в комнату, где сидела, тихо всхлипывая, Ниган-ханым, тетя Мебруре сначала посмотрела по сторонам, будто что-то ища, а потом с рыданием заключила Ниган-ханым в объятия. Выйдя из комнаты, Рефик задержался у двери, за которой лежало тело отца. Он знал, что там находятся два старика, которых утром отыскал и привел Осман — они делали все то, что полагается делать в таких случаях. До этого момента Рефик совсем не думал о них и не пытался представить себе, что они делают. Сейчас, стоя перед дверью, он думал: «Отца раздели, обмыли, теперь заворачивают в саван». Испугавшись, что мысли об этом начнут преследовать его, Рефик открыл дверь и увидел двух человек, торопливо что-то делающих, склонившись над длинным белым предметом, лежащим на кровати. Один из них, бородатый старик с куском веревки в руках, обернулся, услышав звук открывающейся двери. — Сейчас, сейчас, скоро закончим! Рефик кивнул и закрыл дверь. Ему вдруг захотелось увидеть жену, и он поднялся наверх. Перихан лежала на кровати, рядом сидела Нермин и читала газету. Увидев Рефика, она отложила газету в сторону и кивнула в сторону Перихан: — Кажется, ей нехорошо. — Все со мной в порядке, только стошнило недавно, — сказала Перихан. Поскольку она лежала на спине, живот казался еще больше, чем был на самом деле. Как всегда, увидев этот страшный живот, Рефик испугался. Потом заметил, что глаза у Перихан покраснели. — Ты плакала? — обеспокоенно спросил он. Перихан ничего не ответила. — Я тебя очень прошу, не ходи на похороны! — Он посмотрел на Нермин, ища поддержки. — И я то же самое говорю, — сказала Нермин. — И Айше тоже не стоит ходить. Ей очень тяжело. Я отвела к ней детей, но она так и не перестала плакать. Выходя из комнаты, Рефик строго сказал Перихан: — Не ходи, понятно? Я запрещаю. В соседней комнате, уткнувшись головой в подушку, неподвижно лежала Айше. Должно быть, плакала-плакала и уснула. Джемиль и Лале смотрели в окно. Увидев дядю, они встрепенулись, но по их лицам было заметно, что они чего-то боялись и не раз начинали плакать. Джемиль насупился. «Ох ты, сейчас плакать начнет!» — подумал Рефик и попытался улыбнуться: — Выходите-ка в сад, поиграйте немного! Джемиль насупился еще сильнее. Потом кинулся на кровать рядом с Айше, всхлипывая: — Я не хочу умирать! Я никогда не умру! В комнату вошла Эмине-ханым и бросилась гладить Джемиля по голове, приговаривая: — Тише, маленький, тише, не плачь! Ты еще ребенок, тебе умирать не скоро! Потом она обернулась к Рефику: — Осман-бей зовет вас вниз. Там кто-то пришел. — Когда Рефик выходил из комнаты, она простонала: — Ох, какое же несчастье на нашу голову! — и заплакала. «На нашу голову…» — бормотал Рефик, спускаясь по лестнице. Войдя в гостиную, он увидел, что напротив Османа сидит какой-то человек. Сидел он неуверенно, на краешке кресла, глядел в пол и мял в руках кепку. Подойдя ближе, Рефик вспомнил, где его видел, — это был один из складских рабочих. Рядом сидел другой грузчик, а в углу на стульях — еще двое, тоже с кепками в руках. Склад по праздникам работал, и до них, очевидно, дошло известие о смерти Джевдет-бея. Увидев Рефика, все встали. Самый старший из рабочих вышел вперед, обнял Рефика и стал что-то говорить проникновенным голосом, но Рефик не понимал, что он говорит. «Я очень волнуюсь, но плакать все равно не буду, — думал он. — Надо закурить». Лицо второго было ему незнакомо, а третьего он сразу узнал — этот рабочий иногда заходил в дом помочь по делам. От него пахло потом и табаком. Смутившись из-за того, что обратил на это внимание, Рефик обнял четвертого рабочего крепче, чем остальных, и что-то невнятно пробормотал. Потом тоже присел на краешек стула. — Вот, наши рабочие со склада выбрали представителей, чтобы принести соболезнования, — заговорил Осман. — А остальные пошли в мечеть. — Джевдет-бей замечательный был человек, — сказал первый рабочий. — Как он о нас заботился! За двадцать лет ничем меня не обидел, худого слова от него не слышал! — Отец тоже всех вас очень любил! — сказал Осман. Возникла длинная пауза. Потом Осман спросил у пожилого грузчика, упаковали ли ящики, предназначенные для отправки в Анкару. Тот что-то тихо ответил, Осман одобрительно кивнул головой, и снова воцарилось молчание. Рабочие еще немного посидели, стараясь не глядеть на окружающие их вещи и поменьше шевелиться, чтобы ненароком что-нибудь не задеть. Потом так же тихо и осторожно ушли. Рефик вспомнил о сигарете, которую крутил в руках, и закурил. Осман позвал Эмине-ханым и велел ей открыть окно, чтобы гостиная проветрилась. Около полудня пришла машина, чтобы отвезти гроб в мечеть Тешвикийе. Пока гроб выносили из дома, отовсюду стал сходиться народ: соседи, садовники, знакомые. Слышались всхлипы, некоторые молодые люди подходили обнять Рефика. Потом вызвали такси, потому что Ниган-ханым была не в силах пройти полкилометра до мечети. В небе ярко светило веселое майское солнышко. Мимо прошел трамвай, украшенный в честь праздника флажками. Ниган-ханым в черном пальто и черной шляпке с вуалью стояла прислонившись к увитой плющом садовой ограде. Осман держал ее под руку. Рефик вспомнил, как однажды мама, гордо прищурившись, сказала одной въедливой религиозной родственнице, что ходит на похороны в черном не потому, что хочет быть похожей на христиан, а просто чтобы выглядеть более серьезно и степенно. Сейчас он не мог разглядеть ее лица из-за вуали. У Османа на лице было выражение стоического терпения. Он поднял голову и смотрел на небо, слегка прикрыв глаза, — наверное, хотел показать обитателям Нишанташи, глядящим на него из открытых окон, с улицы и с другой стороны площади, что предается мыслям о смерти, жизни и вечности. Затем из дверей дома послышались слабые всхлипы. Все понимающе и беспомощно переглянулись. Это была Айше. Вместе с Эмине-ханым, держащей ее под руку, и детьми Османа она вышла в сад. Наконец запоздавшее такси с шумом подъехало к тротуару, и все пришло в движение. Выйдя из такси, Рефик не стал брать маму под руку, ее вел Осман. Она сняла свою шляпку и надела на голову платок. Медленными шагами направились к мечети. Во дворе среди зеленых деревьев собралось уже много народу. У самой ограды, покуривая и глядя по сторонам, толпились рабочие. Делать им теперь было уже нечего, и они, наверное, скучали. За ними стояли служащие конторы, среди них бухгалтер Садык. С собой он привел жену и детей. Пока Садык целовал руку Ниган-ханым, его жена с почтительным вниманием глядела на вдову. Среди толпы Рефик увидел и Мухиттина: тот рассматривал венки, прислоненные к стене мечети. Еще дальше стояли родственники Джевдет-бея из Хасеки. Их было немного; они робко посматривали на толпу, на мечеть и на окружающие ее новые здания. На балконах, украшенных праздничными флагами, стояли любопытствующие. Окна были открыты по случаю праздника и жаркой погоды. Пассажиры проходящего мимо трамвая тоже с любопытством выглядывали в окна и смотрели на толпу. У входа в мечеть собрались родственники Ниган-ханым — важные, степенные люди, все как один в темных костюмах и галстуках. Подойдя к ним, Ниган-ханым немного приободрилась, высвободила руку и обнялась со своей старшей сестрой Тюркан-ханым. Все вокруг замолчали. Потом к сестрам подошла другая дочь Шюкрю-паши, Шюкран-ханым, и тоже обняла вдову. Осман поздоровался с тетушками. Затем откуда-то появился Сейфи-паша со своим терпеливым слугой. Ниган-ханым, кажется, хотела поцеловать ему руку, но потом поняла, что сегодня имеет право этого не делать. Заметив Рефика, Сейфи-паша по обыкновению нахмурился, но потом, должно быть, решил проявить сочувствие и осторожно, чтобы не показаться неуместно веселым, улыбнулся. Рефик решил выбраться из толпы. Невдалеке он увидел Саит-бея и его сестру Гюлер и попытался вспомнить, что он о ней слышал. Погода становилась все жарче, солнце светило уже не по-весеннему, а по-летнему. На лицах блестели капли пота. Все терпеливо ждали. Пробираясь к стене мечети, Рефик увидел Фуат-бея и Лейлу-ханым. Лица у обоих были очень печальные. Ему захотелось показать им, что он видит их скорбь и понимает, как они любили Джевдет-бея, но не знал, как это сделать, только кивнул им головой, словно говоря: «Я знаю, как вы любите нас и как любили отца, пожалуйста, хватит, не надо больше так горевать!» Потом на глаза ему попалось несколько деловых партнеров отца. Кое-кто из них разговаривал с почтенного вида бородатым стариком, по всей видимости тоже бывшим пашой, возможно дальним родственником, — Рефик его, по крайней мере, не узнал. Были здесь и некоторые знакомые Рефику по Сиркеджи торговцы и банкиры. У них на лицах было немного скучающее выражение, они словно думали про себя: «И зачем я этим праздничным утром открыл газету!» Солнце жарило уже немилосердно. За спинами торговцев стояли венки. Рефик вспомнил, что эти венки недавно разглядывал Мухиттин, и стал читать надписи: «От Фуата Гювенча и его семьи», «От компании „Электрические приборы“», «От отделения Делового банка в Сиркеджи», «От акционерного общества Bazaar de Levant», «От семьи Анави»… Тут к Рефику подошел Мухиттин. Друзья обнялись. По выражению лица Мухиттина невозможно было понять, на самом ли деле он огорчен. Они вместе продолжили разглядывать венки. В обществе друг друга им было как будто не по себе. Мухиттин, похоже, хотел что-то сказать, но не мог подобрать нужных слов. Потом заметил вслух, что вот, мол, и до Турции дошел обычай класть на могилу венки. Сказал он это и не осуждающе, и не одобрительно — так просто. Рефик вспомнил, что как раз по причине распространения этого обычая в Нишанташи два года назад открылась цветочная лавка. Потом они замолчали, прислушиваясь к гулу голосов за спиной. Люди взволнованно переговаривались и перешептывались и выглядели как-то испуганно, точно случился скандал или началась война. Их взгляды, выражение лиц и одежда говорили больше, чем слова. Рефик оставил Мухиттина и направился к входу в мечеть. Снова он оказался в окружении бывших пашей и послов, маминых родственников. Когда он был маленьким, мама брала его с собой к ним в гости, и эти люди улыбались ему и гладили по головке, но с обратным визитом в дом Джевдет-бея никогда не приходили. Сейчас некоторые из них тоже улыбались Рефику, другие ласково на него смотрели. «Когда я был маленьким, они находили меня очень милым ребенком, — думал Рефик. — Интересно, что они думают обо мне сейчас?» Некоторое время он неподвижно стоял, глядя на мать и ее сестер. Рабочие, собравшиеся под деревьями у входа во двор, тоже были неподвижны. Затем Рефик повернулся и прошел немного дальше в глубь мечети, к мраморным колоннам с монограммой султана Абдул-Меджида. Вокруг началось какое-то движение. — Ты что, не пойдешь на намаз? — спросил, подойдя к брату, Осман. «Намаз?» — подумал Рефик и кивнул. Ему пришла в голову мысль о том, как он будет снимать обувь. Раньше, приходя в мечеть с прислугой или по праздникам с отцом, он всегда думал об этом. Быстро сняв ботинки, прошел внутрь. В мечети было сумеречно и прохладно, пахло плесенью и коврами. «Забыл совершить омовение!» — подумал Рефик, но Осман, кажется, тоже забыл. Мечеть быстро наполнилась людьми. Все стояли сложив руки на животе и ждали. Рефик заметил, что брат стоит рядом с ним. На лице у него снова застыло гордое выражение, голову он держал прямо, смотрел не на окружающих, а куда-то поверх их голов, на резной мрамор михраба;[73 - Ниша в мечети, указывающая направление на Мекку.] но, поскольку на ногах у него не было обуви и из-под штанин виднелись носки, его гордый вид казался странным и неуместным. Рефик оглянулся: из-под штанин стоящих сзади садовников и швейцаров тоже выглядывали носки, но они вовсе не выглядели странно. «Они здесь на своем месте!» — подумал Рефик. Начался намаз. «Мой отец умер», — пробормотал Рефик и, глядя в затылок стоящему впереди человеку, начал повторять его движения. Склонялся к земле, становился на колени, снова вставал на ноги и думал, что это неправильно — ведь он во все это не верит. Потом велел себе об этом не думать и снова пробормотал: «Мой отец умер!» Он успел пробормотать это еще несколько раз, и намаз закончился. Все стали выходить во двор, на солнце. Рефик присоединился к толпе, окружившей гроб. Солнце пекло немилосердно. Глава 19 ЖАРА И МЛАДЕНЕЦ Рефик на цыпочках поднимался по лестнице и весело думал: «Интересно, что подумает Перихан, когда увидит меня в такое время?» В доме было тихо, только тикали часы. «Меня еще никто не заметил! А если бы вор забрался — так и прохлопали бы ушами?» Он заметил, что вспотел. Остановившись перед дверью, тихонько приоткрыл ее, заглянул внутрь и увидел Перихан. Она сидела на стуле рядом с детской кроваткой и читала газету Вид у нее был рассеянный, словно она не очень обращала внимание на смысл того, что читает, и думала о чем-то своем. «Какая она милая!» — подумал Рефик. Он еле сдерживал смех. Наконец распахнул дверь и с криком «У-у-ух!» вбежал в комнату. — Испугалась? — А вот и не испугалась, — сказала Перихан. — Но ты мог разбудить девочку. — Она взглянула в сторону кроватки и убедилась, что дочка по-прежнему спит. — Ты не пошел на работу? — Сходил и уже вернулся! — Заболел? — Нет, здоров как бык! — сказал Рефик и, чтобы показать, какое хорошее у него настроение, пропел: — Вернулся, вернулся, вернулся! Удивилась? Перихан ничего не ответила, только вопросительно посмотрела на мужа. «Кажется, она совсем не обрадовалась, увидев меня, — подумал Рефик. — Только немного удивилась. Смотрит так, будто я ее поймал на месте преступления. Боится, как бы не разбудил дочку!» — Просто взял и вернулся. Мы с Османом пришли в контору, и там было так жарко, что я решил вернуться домой. Правильно я сделал? — Правильно, правильно, — сказала Перихан. — Что, очень жарко? — Ужасно! Все просто плавится. У людей нервы на пределе. Когда я возвращался, в трамвае одна женщина поругалась с кондуктором. Если уже сейчас так печет, что же будет после обеда? — А сколько сейчас времени? — Двадцать минут одиннадцатого. — Как ты быстро вернулся! — Правда, быстро? Я только успел зайти в свой кабинет и уже решил вернуться. Зашел к Осману, говорю: «Что-то мне нездоровится, поеду домой!» Он, наверное, удивился. — Рефик засмеялся: — Видела бы ты его физиономию! Даже не спросил, что со мной. — А с тобой точно все хорошо? — Я же сказал… Разве только голова немного не в порядке. — И Рефик, наклонившись, поцеловал Перихан в щечку. — А вдруг и вправду? Ты какой-то странный в последнее время. «Ну всё, я понял! — подумал Рефик. — Вовсе ты не обрадовалась, что я вернулся. Хотела посидеть в одиночестве. Какие-то, видно, планы у тебя были, что-то ты хотела без меня сделать». — У тебя сейчас какие-то дела? — Нет, какие у меня могут быть дела? Вот и девочка уснула. Оба посмотрели на спящую в кроватке дочку. Родилась она всего сорок дней назад, но уже успела здорово вырасти. Рефик начал опасаться, что в будущем из нее может получиться очень крупная женщина. «Мы ведь с Перихан оба высокие!» — подумал он и снова забеспокоился. Дочка родилась через десять дней после смерти Джевдет-бея. Рефик давно уже решил, что если родится дочка, назовет ее Мелек[74 - Мелек (тур.) — ангел.] — такое имя этой крупной девочке и дали. Рефик увидел на голой младенческой ножке красные следы от комариных укусов. — Почему не натянула сетку? — Дай, думаю, немного воздухом подышит. Наступила тишина. Рефик присел на край кровати. Чтобы не молчать, сказал: — Ох, ну и жара! Уже целую неделю никакого спасения. Если весь июль такой будет… — Вот бы уехать на острова! — Дорогая, как же мы поедем? У тебя на руках ребенок. И отец недавно умер… Перихан опустила голову. — Ты прав. Я не подумала. — Да, если бы вы сейчас все были на островах, было бы, наверное, неплохо, но что поделаешь. К тому же и мама, и Осман были против. — Знаю, знаю. Они снова замолчали. — Ты правда ничем не собиралась заняться? — спросил Рефик с сомнением в голосе. — Нет, не собиралась, я же сказала. Вот интересно, в самом деле, что ты имеешь в виду? — Как что имею в виду? — Нет, ну чем бы я могла заняться? Какие у тебя предположения? — А! Да нет, никаких. Рефик подобрал с пола газету, брошенную женой, и начал ее листать. — Ничего интересного! «Правительство принимает меры против распространения тифа… Урегулированы разногласия между Россией и Японией… Французский комиссар на днях прибудет в Хатай…» Потом он вспомнил, что утром по дороге читал то же самое. Взглянул на Перихан. Она по-прежнему неподвижно сидела на стуле. — Если хочешь, в это воскресенье съездим на Хейбелиаду! — Нет, милый. Три часа туда, три часа обратно. Да еще эта суматоха, шум и гам. Кто будет с ребенком сидеть? — Нермин. Или Эмине-ханым. В нашем доме людей хватает. — Нет-нет, это я так просто сказала. Мне сейчас, по правде говоря, ничего не хочется. В такую жару даже разговаривать утомительно. — Ну ладно. Тебе снизу из холодильника что-нибудь принести? Скажу-ка я, пожалуй, Нури, чтоб приготовил лимонад. — Так Нури же нет. Он куда-то ушел — то ли за покупками, то ли в кофейню. К тому же мне ничего и не нужно. — Представляешь, никто не заметил, что я пришел! — весело сказал Рефик. — Чтобы колокольчик не звенел, я перепрыгнул через ограду Смотрю, кухонная дверь открыта. Забрался бы вор — никто бы и не услышал! Не ответив, Перихан встала со стула и, осторожно сделав несколько шагов, пересела на маленькую табуретку у тумбочки. Из-за того, что в спальне поставили детскую кроватку, мебель пришлось немного передвинуть, и теперь в этой, в сущности, совсем небольшой комнате было негде повернуться. Рефик смотрел на Перихан, ожидая, что она что-нибудь скажет, и чувствовал, как гаснет в нем радостное возбуждение. Потом сказал сам себе: «Какой я приставучий. Даже смешно!» — Ты начала что-то про меня говорить. Я в последнее время странный? — Не знаю. Ничего особенного. Так, пришло что-то в голову. — Скажи, не бойся. — Ну не знаю, странный — и все тут. — Перихан задумалась, видимо пытаясь подобрать слово. — Уравновешенность, вот! Уравновешенности прежней в тебе нет. И спокойствия. Но может быть, я и ошибаюсь. Пришло в голову, вот и всё. «Выходит, я стал беспокойным! — подумал Рефик и стал вспоминать последние дни. — Что я делал? Возможно, пил больше, чем следует. Хмурился. Говорил всякий вздор, но разве это так уж важно? Что еще?» Но больше ничего в голову не приходило. — Папа умер, — сказал он немного смущенно. — Да, ты прав, — тихо откликнулась Перихан. — А потом дочка родилась! — взволнованно продолжал Рефик. — Вот я и растерялся. — От чего же тут теряться? — спросила Перихан, немного подняв подбородок. — Да уж есть от чего, — не обратил на это особого внимания Рефик. — Я никогда не думал, что у меня будет ребенок. Настоящий ребенок из плоти и крови! Странная штука… — Стараясь не смотреть на девочку в кроватке, он продолжал: — Это для меня так непривычно, дорогая, пойми! — Он сам испугался тона, которым сказал эти слова, но все же прибавил: — Такая ответственность! Перихан ничего не ответила. Выражение лица у нее было непроницаемое. Почувствовав себя несправедливо обиженным, Рефик вдруг выпалил: — Я больше не буду ходить в контору! — и тут же удивленно подумал: «У меня ведь такого и в мыслях не было!» В нем вдруг возникла непонятно откуда взявшаяся, но вполне определенная уверенность, что у него теперь есть право так говорить, и не только говорить, но и поступать именно так, как сказал. — Я хочу, чтобы в моей жизни наконец появилось и что-то другое! — чуть ли не прокричал он и, испугавшись, замолчал. — Пожалуйста, не кричи, Мелек проснется! — сказала Перихан. — Потом ее так сложно будет убаюкать! — Отведя взгляд от кроватки, повернулась к Рефику: — Что ты имеешь в виду? — Не знаю. После папиной смерти я много думал о том, что мне теперь делать, но в голову ничего не приходит… Но так больше продолжаться не может. Мне нужно что-то делать! — Ты серьезно больше не будешь ходить на работу? Целыми днями будешь дома сидеть? Ребенок заворочался во сне. Перихан встала, подошла к кроватке и тревожно склонилась над ней. Рефик смотрел на внимательное, детское выражение ее лица. — Конечно, в конце концов мне придется снова пойти в контору, — сказал он, убедившись, что Перихан на него не смотрит. — Раз уж я живу в этом доме, от этого мне никак не отделаться. Но мне хочется заниматься и чем-то другим тоже. Ты меня понимаешь? Ты могла бы мне помочь! — Увидев, что Перихан по-прежнему смотрит на дочку, он почувствовал раздражение. — Хотя чем ты мне можешь помочь? Ты еще сама ребенок! Перихан отвернулась от кроватки и посмотрела на мужа. — Я же говорила, что ты теперь какой-то неуравновешенный! «Неуравновешенный… — думал Рефик. — Она права. И я тоже прав. Перихан умная, но совсем еще ребенок! Неуравновешенный и беспокойный… Что бы мне сделать? Как вырваться за пределы дома и конторы, в которую я хожу просто потому, что так надо? Что делать?» — Я хочу читать. Серьезно, вдумчиво читать и размышлять. — Как знаешь. Тишина. — Ну и жара, ну и жара! — сказал Рефик. — Да, — еле слышно ответила Перихан. И снова тишина. «Вот я сбежал из конторы, — думал Рефик. — Как же жарко сегодня! Я понимаю, нужно что-то делать, но не могу придумать, что именно. Вот чем можно было бы заняться… Первое: составить программу чтения и планомерно ее осуществлять. Второе: попробовать самому что-нибудь написать. Третье: продать свою долю в компании Осману и начать работать по специальности. Четвертое: отправиться с Перихан в путешествие по Европе. Но это отпадает из-за ребенка. Тогда пятое: поехать в Европу одному. Для этого нужно придумать какой-нибудь предлог. Как же жарко!» Он вдруг от души, широко-широко зевнул. — Ого, — улыбнулась Перихан, — ты, кажется, спать захотел. Рефик обрадовался, увидев, с какой любовью она на него смотрит, но потом снова погрустнел и сказал: — Я должен придать своей жизни какой-то смысл! — И правильно, — продолжая улыбаться, согласилась Перихан. Теперь была ее очередь веселиться. — Нельзя так жить. Ты ведь меня понимаешь? Понимаешь, что я прав? Потому что так жить нельзя! — Понимаю, конечно, понимаю! — Хорошо, но что мне делать? Как ты думаешь? — Не знаю! — беззаботно сказала Перихан. «Не знаешь… — думал Рефик. — А мне что делать? Чем здесь впустую сидеть, пойду-ка я в библиотеку». Мелек заплакала. — Ну вот, проснулась! — вздохнула Перихан. — Да и как тут не проснуться? Однако она выглядела не огорченной, а, напротив, радостной, как будто ждала и хотела, чтобы ребенок проснулся. Она подошла к кроватке и склонилась над ней, внимательно глядя на дочку. — Ага, снова мы покакали! — сказала она и взяла Мелек на руки. Покачала ее вверх-вниз, словно собираясь подбросить в воздух, и малышка перестала реветь, заулыбалась. — Смотри, смотри, она меня увидела и улыбается! — сказал Рефик. — Узнала папу! — Ну и скажешь тоже! Мы еще, кроме мамы, никого не узнаем. — Перихан положила дочку на маленький столик у кроватки и начала разворачивать пеленки. — Нет, она меня узнала! — возразил Рефик. — Она в отца будет, умная! — Ну и наделали мы дел! — весело сказала Перихан, развернув простыни. Решив посмотреть, что так развеселило жену, Рефик встал с места, но, увидев, как Мелек и Перихан улыбаются друг другу, снова почувствовал обиду. Испугавшись этого чувства, поспешно сказал: — Я спущусь вниз, поработаю в библиотеке. Перихан убрала грязные пеленки, потом взяла маленькую ручку Me лек и помахала ею: — Ну, помаши папе на прощание. До свидания, папа! — Я буду в библиотеке. — Хорошо, но там сейчас твоя мама. Рефик вспомнил, что после смерти Джевдет-бея мама действительно стала большую часть времени проводить в библиотеке: сидела там с утра до вечера, перебирала старые фотографии, плакала, иногда вдруг совершала намаз. Кроме того, она велела передвинуть в библиотеке мебель, сняла со стен картины и превратила комнату, в которой Рефик когда-то играл с друзьями в покер, в подобие домашней мечети. — И правда, я совсем забыл! — расстроенно сказал Рефик. — Но она в последнее время вроде бы начала выходить на улицу? — Кажется, они с Айше собирались сегодня куда-то пойти. Рефик снова присел на край кровати. — Я маму знаю, надолго это не затянется, она снова вернется к своей обычной жизни. И этот ее намаз… Она же ни во что не верит. Смеется над Нури, когда он держит пост в Рамазан! — Да, — сказала Перихан. Взяла голенькую девочку на руки и стала ее щекотать, улыбаясь и приговаривая: — Ну вот, теперь нам надо пойти помыться! Перихан с Мелек на руках вышла из комнаты. «Что я делаю? — думал Рефик, — чувствуя себя одиноким и безвольным. — Жена, дочка… — несколько раз пробормотал он себе под нос. — Спущусь в библиотеку, возьму пару книг и внизу почитаю. Однако в этом огромном доме места посидеть не найдешь! Три этажа, а мы сгрудились все в одной комнате. Вообще в наше время неправильно жить в одном доме со всем семейством. Все друг за другом следят, только соберешься что-нибудь сделать, сразу пронюхают. А я сижу здесь в такую жару!» Некоторое время он смотрел в окно, стараясь ни о чем не думать, потом снова дал волю мыслям: «Сын торговца и сам торговец… Беззаботный, беспечный, пустой тип. Женился… Обзавелся ребенком… Теперь захотел, чтобы в жизни был смысл. Немножко борьбы, немножко мысли и небольшая душевная буря — вот что мне нужно, чтобы избавиться от неподвижности и скуки… Сын торговца хочет придать своей жизни направление. Сидит, сонный и ленивый, в спальне ар-нуво, подыхает от жары и зевает… Но теперь уже поздно. Теперь у меня есть ребенок. А воли нет! Никаких желаний. Все у меня и так хорошо! Слишком уж я счастлив — вот и захотелось немного встряхнуться. В конце концов, я внук паши. Каким бы я торговцем ни был, все равно понимаю, что должны быть и какие-то высокие цели! Что бы такое найти? Почитать мне сейчас или пойти прогуляться? После смерти отца я стал слишком много пить. Теперь буду пить меньше… А потом нужно будет составить программу. Надо навести порядок в своей жизни, взять себя в тиски!» Он испугался, заметив, что думает об этом с какой-то насмешкой, и встал с кровати. Когда-то, глядя на Мухиттина, он думал, что насмешка — это признак несчастья и разочарования в жизни. Он по-прежнему смотрел в окно. За домом, там, где кончался сад, начинался широкий незастроенный пустырь. На пустыре под жарким солнцем играли в чехарду дети. «А ведь совсем недавно, лет десять-двенадцать назад, и я был таким же, как они!» — со страхом подумал он. — Ну вот мы и вымылись! — сказала Перихан, входя в комнату. — Госпожа Мелек-ханым очень любят водичку. Как вымоются, сразу становятся такие веселые! Рефик обернулся, посмотрел на улыбающуюся Перихан и подумал: «Хорошо, а для нее я что сделал?» — Какой у тебя странный вид! Что это ты на меня так смотришь? — спросила Перихан, вытирая дочку полотенцем. — Жара, жара! — пробормотал Рефик и неожиданно прибавил: — Перихан, ты когда-нибудь из-за меня чувствовала себя одинокой? — Я? — Перихан посмотрела мужу в лицо, поняла, что речь действительно идет о ней, и ответила, немного растерянно и в то же время с гордостью: — Нет, никогда! — Подумала немного и добавила: — Мне жаловаться не на что. А с тобой точно все в порядке? Рефик попытался улыбнуться: — В порядке, милая, в полном порядке! Так, скучно немного. Я хочу подумать, понимаешь? Поразмыслить, что мне делать. Пока не знаю. Поэтому я такой рассеянный. Да еще эта жара! — Он замолчал, не зная, что еще сказать. — Я хочу, чтобы у тебя было хорошее настроение. Это очень важно! — осторожно сказала Перихан. «Она меня любит!» — подумал Рефик. Ему захотелось обнять жену, но он сдержался — решил, что это будет выглядеть как извинение. «Она меня любит… И дочка у нас теперь есть… А я, как настроение немного испортится, упрекаю ее в том, что она, дескать, еще ребенок… Ладно, хватит об этом думать!» — Я пойду в библиотеку. Может быть, мама уже ушла. — А я снова уложу Мелек спать. Рефик направился к двери, но тут она сама открылась. Это была Нермин. Увидев Рефика, она ничуть не удивилась. — А, вот ты, значит, где? Осман звонил, сказал, что тебе нездоровится, беспокоился. Как ты себя чувствуешь? — Нормально, — скривился Рефик. — Я вниз пошел. Глава 20 ПОЧЕМУ МЫ ТАКИЕ? — Ваш отец! — сказал Саит-бей. — Ваш отец! Отец… Я скажу кое-что, не сочтите это дерзостью с моей стороны… — Говорите, не стесняйтесь. — Так вот, простите мою дерзость — и не забывайте, что я уже немало выпил, это мне оправдание, — но, в вашего позволения, я вот что скажу: я так высоко ценил вашего отца! Так ценил! Вот о чем я хотел поговорить. О нем. Поговорим о покойном вашем отце, о прошлом, о нас с вами. Поговорим! Они и говорили. Управившись с сытным ужином, сидели за столом в особняке, доставшемся Саиту Недиму от отца-паши, ели фрукты и разговаривали. — Вот что я хотел сказать! — провозгласил Саит-бей, собрав последние силы. — Нашей стране нужны такие люди, как ваш отец! — Какие? — спросил Рефик. За столом возникло небольшое замешательство. Осман с удивлением посмотрел на брата, как будто хотел сказать: «Разве нужно об этом спрашивать? Всем ясно, что за человек был наш отец. К тому же Саит-бей уже несколько часов об этом говорит!» Прежде чем ответить, Саит-бей положил в рот несколько виноградин. Гюлер, ожидая, когда брат заговорит, сдвинула брови и принялась резать персик, придерживая его вилкой. Саит-бей съел виноградины и улыбнулся. — Нашей родине нужны такие люди, как ваш отец — знающие цену деньгам и семье! — Довольный своим красноречием, Саит-бей выразительно посмотрел на женщин: Атийе-ханым, Гюлер, Перихан и Нермин. Не увидев на их лицах того выражения, которое ожидал увидеть, он, по всей видимости, решил, что его мысль требует развития. — Кажется, я не вполне ясно выразился. Я попытаюсь объяснить, что имел в виду, но позже, когда мы будем пить кофе и курить. А то моя болтовня, похоже, утомила дам. Как он и ожидал, дамы начали возражать. Саит-бей, уверяли они, говорит об очень интересных вещах и к тому же очень понятно все объясняет. Нермин прибавила, что затронутая Саит-беем тема очень близка всем собравшимся. Саит-бею пришлось притвориться смущенным, хотя притворство его было видно невооруженным взглядом. Да, может быть, его речи и вызвали некоторый интерес. Сам он, правда, хотел бы заткнуть фонтан своего красноречия, да никак не получается. Вот только что он видел, как одна из дам зевнула, и он очень хорошо ее понимает. Снова послышались возражения, но на этот раз несколько натянутые. Рефик заметил, что Перихан покраснела. Это она недавно зевнула — но не от скуки, а так просто. Еще Перихан время от времени поглядывала на сеттера, лежащего рядом со столом. Встав из-за стола, прошли в соседнюю просторную комнату, посредине которой стоял медный гравированный мангал. Из-за большого эркера и высоких окон казалось, что комната находится чуть ли не в самом саду; свет люстры играл на листьях ближайшей липы. Как и в большинстве других садов в Нишанташи, здесь росли по большей части липы и каштаны. Перед ужином, когда погода начала портиться, а в небе стали собираться тоскливые серые тучи, хозяин дома немного рассказал гостям об истории этих деревьев. Сейчас Саит-бей начал рассказывать об истории особняка и о том, как он ремонтировал его и приводил в порядок. Пришлось пойти на немалые затраты, чтобы превратить просторную прихожую селямлыка в гостиную. Потребовалось также сменить весь паркет и сломать некоторые стены, но многое из того, что было, все же осталось в сохранности. Многие думают, что старое невозможно обновить, но это не так: если вы предприимчивы и достаточно хладнокровны для того, чтобы не поддаваться мимолетным сантиментам, вы вполне можете, кое-что немного изменив, превратить старое в новое. Достаточно проявить чуточку изобретательности, и, приведя старое в соответствие с требованиями времени, можно достичь того же результата, что и начав строить заново, как многие и делают. Сказав это, Саит-бей снова пожаловался на свою болтливость и объявил, что уступает слово гостям, а потом, может быть, еще вернется к этой теме и, если осмелится, снова поговорит о покойном Джевдет-бее. Воцарилось молчание. В комнату вошел сеттер. Все переглядывались, будто спрашивая друг друга: «О чем бы сейчас поговорить?» О дождике, который начал было накрапывать после обеда, уже сказали пару слов, и о жаре, стоявшей в конце августа, тоже; поговорили о том, как горюет по мужу Ниган-ханым, и о том, какие изменения после смерти Джевдет-бея были сделаны в управлении компанией; вспомнили, конечно же, о двухмесячной дочке Рефика и Перихан и не забыли обсудить последние новости — как местные, так и международные: если учесть, что никто из присутствующих не жаловался на здоровье, решительно все темы для беседы были исчерпаны. Сеттер, встревоженный внезапно наступившей тишиной, поднял голову и посмотрел по сторонам, а потом растянулся на полу у мангала. «И зачем мы сюда пришли?» — думал Рефик. Направляясь к Саит-бею, он надеялся, что приятная застольная беседа поможет ему избавиться от все усиливающейся в последнее время тоски и позабыть те мучительные слова о смысле жизни, которые он наговорил жене. Но сейчас, сидя в гостиной, он снова начал размышлять о себе, о жизни и о Перихан. И еще ему не давали покоя мысли о том, что за человек эта молодая разведенная женщина, Гюлер. Когда он думал о ней, в его душу заползало какое-то холодное липкое опасение: есть вещи, говорил ему внутренний голос, от которых здравомыслящему и уравновешенному человеку лучше держаться подальше. «За все лето я ничего не сделал! — вдруг обожгла его мысль. — Даже пальцем не пошевелил. Снова стал ходить в контору. Снова сидел с Перихан в спальне и, не в силах принять никакого решения, жаловался на жару Может, и прочел несколько книг, да что толку? А теперь вот никак не могу отделаться от мыслей об этой разведенной женщине!» Когда принесли кофе, Саит-бей снова заговорил. — Послушайте-ка, — сказал он. — Послушайте-ка, о чем я думаю, глядя на эту собаку. Я смотрю, все молчат, так что я уж, с вашего позволения… — Да-да, прошу вас! — сказал Осман. Он выглядел задумчивым и степенным, и, должно быть, ему это очень нравилось. — Вот смотрите: пес спокойно живет в доме, ходит где хочет, почесывается в свое удовольствие… А при моем покойном отце его и в сад бы не пустили. Собака в доме мусульманина — виданное ли дело? Граф, подойди ко мне! Сеттер послушно встал, потянулся и, помахивая хвостом, подошел к хозяину. Саит-бей, довольный, что может высказать свои мысли в шутливой форме, погрозил ему пальцем: — Тебя, милый мой, мусульманину в доме держать не пристало! — потом отпил кофе и улыбнулся гостям: — Но, как видите, он здесь живет. Мы к нему привыкли, а он к нам. Идем в ногу со временем. Если бы моя матушка это увидела, велела бы весь дом троекратно омыть! Хорошо, Граф, молодец, возвращайся на место! Сеттер, не понимая, зачем его позвали, некоторое время нерешительно постоял рядом с хозяином, потом огляделся по сторонам, обнюхал гостей, ткнулся влажным носом в руку Рефику и, убедившись, что вокруг царит обычное спокойствие и порядок, с чистой совестью улегся на свое прежнее место. — Вот об этом я и хотел сказать, — продолжал Саит-бей. — Мы подчиняемся велениям времени, сами того не замечая. Я уже говорил, что новое вполне можно вывести из старого. Посмотрите на эту комнату. Ведь это же гостиная, верно? А вчера здесь была прихожая селямлыка. Или вот возьмите меня — простодушный болтливый торговец, не правда ли? Нет-нет, я уж, с вашего позволения, скажу. А вчера я был сыном паши… Понимаете, о чем я? Мой покойный отец говорил, что мы не замечаем больших перемен, потому что все они — следствие бесчисленных маленьких компромиссов… Как вам эта мысль? Да, маленькие благоразумные компромиссы — именно они управляют ходом истории! Так говорил мой покойный отец. Как будто знал, что я стану торговцем и продам все наши земли, чтобы вложить капитал в дело! Как будто знал, что Гюлер выйдет замуж за скромного офицера республиканской армии… Ах, Европа, Европа! Каждый раз, когда я там бываю, думаю: почему мы на них не похожи, почему мы такие? Да, почему мы такие? Подождите-ка, не хотите ли ликеру? С кофе будет очень хорошо. И Саит-бей, не ожидая ни от кого ответа, вскочил с места и направился к буфету. Достав оттуда несколько бутылок, он обратился к жене: — Будь добра, принеси тот фотоальбом. Европейский! Он выглядел немного смущенным, но волнения умерять не хотел. Ему нужно было выговориться, и он, набираясь смелости, посматривал на Рефика и Османа. Наступила короткая пауза. Нермин и Гюлер решили выпить ликеру. — Вы правы, — с задумчивым видом сказал Осман. — Я с вами полностью согласен. — Должно быть, хотел сгладить возникшую неловкость. Атийе-ханым вернулась с альбомом в руках. — Я и фотографии мальчика тоже принесла, — сказала она и вручила альбом Рефику. Тот открыл его и начал рассматривать. — Я так люблю бывать в Европе! — проговорил Саит-бей, глядя на Рефика. — Мы там все время фотографируем, потом наклеиваем фотографии в альбом. Вы сейчас на какой странице? Он встал и подошел к Рефику. Ему явно хотелось разделить с молодым гостем удовольствие от осмотра Европы, пусть даже и запечатленной на открытках и фотографиях. Заглянув Рефику через плечо, он сказал: — А, это Париж. Париж в 1933 году, четыре года назад. Как вам? Я тогда был еще молодой… Это в том же году. А вот, смотрите, Берлин. Париж и Берлин! Какой человек, какой выезжающий в Европу турок, имеющий хоть какое-то представление о мире, может позволить себе не побывать в этих городах? Конечно, есть еще Вена, но я в музыке не разбираюсь. А вот это уже прошлый год. Париж! Вы очень быстро листаете. Подождите. Узнали? Конечно же, Рефик узнал Омера — он стоял в купе с чемоданом в руках и хмурился. — Да, это наш Растиньяк! — улыбнулся Саит-бей. — Мы с ним познакомились в поезде на обратном пути. Чем он сейчас занимается? — Не дожидаясь ответа, продолжал: — Это снято в том же году. С этой французской семьей мы познакомились в Берлине. Да-да, самые настоящие французы — культурные, остроумные… Вино, сыр, Эйфелева башня… И мужчины, знающие толк в женщинах! Экий я пустомеля. Вы посмотрите на эту семью, вот на эту фотографию. Мы с ними жили в одном отеле, в соседних номерах. Вместе завтракали. Остроумные люди, любят пошутить… Переверните страницу… Видите, какая семья? Вот почему мне дорога память о Джевдет-бее. Да, он создал замечательную, безупречную семью! Может быть, вам это покажется смешным, но я восхищаюсь вашей семьей! Добившийся успеха в жизни отец, трудолюбивые дети, красивые, добрые невестки, здоровые внуки… Все именно так, как должно быть. Семья, в которой все отлажено как часы, и при этом такая счастливая! В точности как у них! Саит-бей вдруг засмеялся, но как-то неискренне. Должно быть, просто хотел смягчить эффект своих слов и показать, что понимает, что сказал больше, чем следовало. Потом он отошел от кресла Рефика, поднял свою маленькую рюмочку, наполненную ликером, и сказал: — Вот и мы тоже начали кое-что производить! Делаем ликер. Ликерную промышленность создали! В Меджидийекёе построили ликерный завод! Большое дело! Ха-ха. Это я смеюсь, конечно. Вот скажите мне, скажите — почему у нас не так, как у них? Почему мы такие? Почему? Кто сможет раскрыть эту тайну? Почему скажите мне, почему мы такие? Почему мы — это мы и почему такие? — Уж больно ты разволновался, Саит! — произнесла Гюлер. — Сядь-ка, что ты все стоишь? Саит-бей, словно не слыша свою сестру, продолжал, покачиваясь, стоять на месте, держа рюмку с ликером в поднятой руке. Остальных охватило чувство не то смущения, не то тревоги. Никто не ожидал, что Саит-бей будет говорить так серьезно и искренне. Охватившая всех после сытного обеда сонливость неожиданно исчезла, на лицах появилось напряженное и удрученное выражение — как будто каждый пытался найти ответ на заданный Саит-беем вопрос, не находил и удивлялся: и в самом деле, что за странная загадка! — Почему мы такие? Такие, такие! Пожалуйста, дайте мне сегодня высказаться! Я выпил и разволновался. Эх, время от времени нужно себе позволять говорить о том, что тебя на самом деле волнует! Потому что нет уже больше сил, нет, клянусь, у меня больше никаких сил себя сдерживать и осаживать! — Он показал рукой на фотоальбом, который лежал на коленях у Рефика. — Я сдерживался, заставлял себя не делать то, что мне хочется, потому что хотел быть как они, но нет больше сил! Сегодня я отведу душу! Сегодня не буду молчать! В конце концов он опустошил свою рюмку и снова засмеялся. На этот раз его смех всем показался неприятным. Рефик впервые заметил на лице Гюлер тревожное выражение. По всей вероятности, в доме не привыкли, чтобы Саит-бей говорил так громко и взволнованно. Сеттер Граф тоже поднял голову и недоуменно посмотрел на хозяина, который вел себя как-то странно. Саит-бей это заметил. — Похоже, я слишком увлекся. Смотрите, даже Граф забеспокоился. — Некоторое время он стоял неподвижно, глядя на собаку, потом сказал: — Граф! Да нет же, Граф, сиди, я не зову тебя! — Он взглянул на гостей. — В Париже я видел одну знатную даму с песиком. Песик мочился на фонарный столб, а она его ругала и говорила: «Не надо, Паша, пошли отсюда, Паша!» Признаюсь честно, мне, сыну паши, было обидно это слышать. Вот я и назвал свою собаку Графом. Ну да ладно… Утомил, наверное, вас торговец Саит своей болтовней? Теперь каждый чем-нибудь торгует. Сахаром, железом, машинами, табаком, инжиром… Все, замолкаю. Молчу, молчу. Дайте-ка мне альбом, и закроем эту тему. А вы все на эту страницу смотрите? На нашего Растиньяка? На завоевателя? А? Чем он сейчас занимается? Поверьте мне, этот человек не то что мы с вами. Но в конечном итоге он будет несчастен. Потому что, чтобы быть счастливым, нужно уметь идти на компромиссы. Мой отец был прав: компромиссы — очень важная штука. А наш завоеватель, похоже, человек гордый… Впрочем, закроем эту тему. Так чем сейчас занимается Омер-бей? Наверняка он несчастен. Эх, нужно, нужно идти на компромиссы, нужно умерять свои желания, нужно быть торговцем — тихим и осторожным, уравновешенным и хитрым торговцем. Вы ведь не обижаетесь? Мы все торговцы. Так ли уж это важно? Покупаем и продаем, продаем и покупаем… Но живем в особняках. Вот это важно. Всё-всё, видите, я уже сажусь. И Граф опустил голову Молчу, молчу. Ох и стыдно же мне будет! Молчу! — Саит-бей бессильно, словно тяжелобольной, откинул голову на спинку кресла и действительно замолчал. Воцарилось безмолвие. Рефик с самого начала знал, что после приступа возбуждения хозяину дома станет очень стыдно. Все были смущены и растерянны, как будто узнали, что умер кто-то знакомый, или услышали неожиданное признание в преступлении, совершенном многие годы назад. «Хоть бы кто-нибудь что-нибудь сказал! — думал Рефик. Поглядел на Гюлер: — О чем она думает? Скромный офицер республиканской армии… Интересно, она об этом человеке тоже так говорит? Сказал бы кто-нибудь хоть слово…» — Ах, Джевдет-бей, Джевдет-бей! Куда вы, однако, завели нашу беседу! — снова заговорил Саит-бей. Он поднял голову и улыбнулся. Вид у него был как у военачальника, страдающего от жестокой раны. Добродушная улыбка хозяина дома несколько ослабила общее напряжение. Рефик подумал, что так и не рассказал, чем занимается Омер. Потом посмотрел на Перихан: она выглядела такой спокойной, словно недавняя сцена не произвела на нее особого впечатления. Глядя на жену, успокоился и Рефик. — Ах, как ты интересно говорил, дорогой! — сказала вдруг Атийе-ханым. — Увлеченно, с душой! Расскажи-ка еще кое-что, у тебя так хорошо получается. Помнишь ту историю, которую рассказывал твой покойный отец? Про то, как Абдул-Хамид отчитывал Камиль-пашу, а тут входит главный евнух и… Расскажи, пожалуйста! — Я ведь сказал, что буду молчать, — сказал Саит-бей. — Вот я и молчу. Потом он зевнул и о чем-то глубоко задумался. Глава 21 МЕЙХАНЕ В БЕШИКТАШЕ — Хорошо, а Яхья Кемаль как поэт выше Тевфика Фикрета? — Два сапога пара, — сказал Мухиттин. — Неважные поэты… По сравнению с Бодлером оба — нуль без палочки. Наступило растерянное молчание, на которое он, впрочем, не обратил особого внимания — привык. Но молчание затянулось дольше обычного, и Мухиттин был вынужден признать, что ему нравится, когда его слова производят такой эффект. «Сейчас они обдумывают мою фразу… Два курсанта военной академии обдумают мое высказывание, огорчаются, что у них так говорить не получается, и смотрят на меня с восхищением!» Они сидели в мейхане на рынке в Бешикташе, напротив парикмахерской. Посетителей было много: служащие, лавочники, рыбаки, шоферы. Раз-другой в неделю Мухиттин встречался здесь с этими молодыми военными, сбегавшими на вечер из своей академии, и учил их жизни на манер старшего брата. — Эх, жалко! — сказал один из них. — Как жалко, что мы так и не смогли выучить этот французский! Не можем даже Бодлера прочесть! — Нужно выучить! — строго сказал Мухиттин. — Нельзя быть такими ленивыми. В Турции молодой поэт обязан знать хотя бы один иностранный язык! Снова наступило молчание. Курсанты обдумывали слова Мухиттина. — Я иногда урываю немного времени по вечерам, прежде чем идти спать, но этого недостаточно! — сказал Тургай. Он был живее и симпатичнее своего приятеля Барбароса, но умом не отличался. На нем была рубашка из тонкой ткани. По вечерам, прежде чем вернуться в свою казарму, они переодевались из своей выходной одежды в военную форму. Мухиттин ничего не сказал в ответ, молчанием наказывая курсантов за лень и нерешительность в изучении иностранных языков. — К тому же и проверять нас некому. Если мы просим кого-нибудь, они только отмахиваются. Мухиттин снова промолчал. Взгляд его говорил: «Каждый отвечает сам за себя. Сожалею!» — Мухиттин-бей, а вы читали стихи Джахита Сыткы в журнале «Варлык»? — Нет. — Я хотел спросить, понравились ли они вам. — Сказав это, курсант замолчал, а потом нерешительно прибавил: — О вашей книге ничего не пишут. Мухиттин поскучнел. Его сборник вышел месяц назад, но никаких откликов в прессе не последовало. «Хоть бы что-нибудь написали, все равно что!» — Еще не успели. Мою книгу переварить непросто! «О, как сказал!» Выражение на лице у Мухиттина было высокомерное, но он вдруг сам на себя рассердился: «Строю из себя невесть что перед этими мальчишками!» Он бы рассердился на себя еще больше, но тут кое о чем вспомнил: — К нам вскоре присоединится один мой знакомый. Он имел в виду Рефика. Рефик позвонил ему на работу и заявил, что хочет поговорить. Голос в телефонной трубке показался Мухиттину дрожащим, неуверенным и подавленным. Это было, по меньшей мере, непривычно. — Он поэт или писатель? — Что? А, нет-нет, он инженер! Литераторы в здешние мейхане не очень-то заглядывают. Если вы хотите увидеть кого-нибудь из них, вам нужно ехать в Бейоглу. А мой друг — инженер. Мы с ним вместе учились. Он, правда, тоже редко здесь бывает. Он у нас из Нишанташи! — И Мухиттин усмехнулся. Потом увидел, что курсанты тоже начали улыбаться, и почувствовал раздражение. Они, во-первых, сами не знали, над чем смеются, а во-вторых, получалось так, что смеются они над Рефиком. Кем бы он ни был, над друзьями Мухиттина этим юношам смеяться не следовало. Это была его привилегия. — Над чем, интересно, смеемся? — спросил он, нахмурившись. Потом решил, что зря он с ними так сурово, и продолжил: — Да, он в Бешикташе не бывает. Живет в Нишанташи. Ему сюда идти — вниз спускаться,[75 - Район Нишанташи расположен на холме, а Бешикташ — внизу, на берегу Босфора.] сами понимаете. Кстати, Бешикташ теперь во всех значениях оказался внизу Раньше наши господа жили во дворце, а теперь — в Нишанташи! Сказал и усмехнулся: «Прямо-таки афоризмами изъясняюсь! Как бы эту мысль еще лучше выразить? Например, так: когда господа перебрались из дворцов в Нишанташи, возникла республика. Нет, это не очень хорошо звучит. Как бы по-другому сказать?» Вдруг он с сомнением посмотрел на курсантов: — Вот вы улыбаетесь, а поняли ли, что я сказал? — Раньше был султан, а теперь вместо него торговцы, — сказал Барбарос. — Но в этом Бешикташе все равно ничего не меняется. — Фу, глупость сморозил! — бросил Мухиттин. — Прямо фраза из школьного учебника. — Он заметил, что Барбарос огорченно насупился, но ему было все равно. Отхлебнул вина из бокала и стал обдумывать свой афоризм: «Из дворца в Нишанташи… А, вот и он!» Рефик стоял у входа и озирался. Мухиттин некоторое время сидел, не окликая друга, и рассматривал его лицо. На лице этом застыло какое-то неопределенное выражение, в котором проглядывало и отвращение, и нерешительность, и тоска. Должно быть, он злился на себя за то, что вынужден был прийти в это пошлое мейхане. «Хорошо, что я договорился встретиться с ним именно здесь, — подумал Мухиттин. — Посмотрим, как он запоет в моей помойной яме. Его гостиные у меня уже в печенках сидят». Подождав еще немного, он помахал Рефику рукой. Тот подошел к столику, и Мухиттин увидел лицо друга вблизи. «Действительно, что-то с ним не так! — удивленно подумал он и начал раскаиваться, что зазвал Рефика в такое место. — Что же случилось?» Мухиттин подвинул Рефику стул, познакомил его с курсантами и спросил, что он будет пить, при этом продолжая внимательно изучать его лицо. «Да, у него явно какой-то камень на душе!» Некоторое время говорили о всяких пустяках. Когда принесли вино, Рефик напомнил: — Ты, помнится, хотел подарить мне свой сборник. Вчера они говорили об этом по телефону. Мухиттин достал книгу. На обложке было написано: «Нежданный дождь». «Надо сделать дарственную надпись, — подумал он. — Они смотрят на меня и гадают, что же я такое напишу. Уф, целая церемония!» Потом ему вспомнился один недавний случай. — В издательство, которое опубликовало мой сборник, зашел один пожилой чиновник, издававший книгу на собственные средства. Всем, кому случилось оказаться поблизости, он раздавал свои книги и надписывал их. Спросил, чем я занимаюсь, и, узнав, что я поэт, торжественно надписал: «Моему дорогому другу, поэту Мухиттину, чьи стихи доставили мне немалое удовольствие». — Он засмеялся, но, увидев, что Рефик по-прежнему невесел, замолчал. «Какой он сегодня грустный. Надо развеселить!» — подумал Мухиттин и сделал в книге такую надпись: «Моему дорогому другу, молодому коммерсанту Рефику, наблюдение за жизнью коего доставляет мне немалое удовольствие». Написав это, сразу же решил, что шутка получилась плоской, но делать было нечего, и он вручил книгу Рефику. Рефик осмотрел подарок, изучил обложку, сказал пару слов о качестве шрифта и бумаги, потом взглянул на дарственную надпись и изменился в лице. — Ох, брат! Моя жизнь… Моя жизнь пошла под откос… — Что ты такое говоришь?! Мухиттин был поражен и растерян. Он готовился к чему-то в таком роде, но это уж было чересчур. Некоторое время он сидел молча, прислушиваясь к шуму голосов и избегая смотреть на Рефика. «Брат, моя жизнь пошла под откос! Брат…» Вчера в телефонном разговоре Рефик тоже назвал его братом. Сколько лет он не слышал от него этого слова… «Как я разволновался! Что же с тобой случилось, брат? Ты ведь был счастливым! Не то что я… Что же случилось? Ладно, поговорим, выясним. Но не перед этими же юнцами…» — Кстати, как твоя маленькая дочурка? — спросил он, чтобы прервать затянувшуюся паузу. — Хорошо. Так быстро растет! — Это здорово. Знаешь, что я решил? Я не буду жениться, подожду, пока она вырастет. — Не женись! — сказал Рефик. — Не женись, очень правильное решение. — Он уже почти допил свой бокал. — Нет-нет, я женюсь на твоей дочери. Она наверняка вырастет красавицей. Я в этом не сомневаюсь! — Тут Мухиттин осекся. «Чуть было не сказал, что нахожу Перихан очень красивой женщиной!» — Нет, — сказал Рефик. — Моя дочь тебе не пара. Она большущая будет, высоченная. Раз уж она уже сейчас такая… Мухиттин на мгновение потерял дар речи. «Этак он меня и коротышкой назвать не постесняется…» — Послушай, разве я такой уж невысокий? — спросил он, наконец, и сразу об этом пожалел. На курсантов он старался не глядеть. — Да нет, что ты! Никто этого не говорил. Мухиттин разозлился. Этой теме было уделено слишком много внимания. Посмотрел на часы и повернулся к курсантам: — Вы не опоздаете? — Нет, время еще есть, — сказал Тургай. — Но неплохо бы уже и пойти потихоньку, — пробурчал Барбарос. — А то бежать вверх по склону мне совсем не нравится. Мухиттин ничего не ответил. Курсанты встали. Им нужно было идти к фотографу, у которого они оставляли на хранение форму. Мухиттин сказал им пару ободряющих слов и напомнил, что будет здесь в среду. Когда они уже повернулись, чтобы уходить, прокричал им вслед: — Смотрите, не опаздывайте! А то командир вам уши надерет. Прилежно учитесь, пишите письма родителям. Будьте хорошими военными, хорошими сыновьями и достойными гражданами! Он всегда говорил им это на прощание. Курсанты же, как всегда, смущенно заулыбались и, конфузясь, удалились. — Ну, как они тебе? — спросил Мухиттин. — Кажется, они хотели еще посидеть. — Но не могли. Им уже пора было уходить, — сказал Мухиттин, помолчал и махнул рукой: — Оставим их в покое. Ты про себя расскажи. Еще вина выпьем? Рефик кивнул. Они заказали вина и надолго замолчали. Когда принесли вино, Мухиттин сказал: — С тобой что-то не так. — Да, не так. — Что случилось? — Я же сказал: жизнь пошла под откос. — Не сказал бы, что это очень понятное выражение. — Да, ты прав. Просто я сам себе это все время говорю, привык уже. Но какими еще словами можно это выразить? — Подумай немного. Что стряслось? — Я не могу быть таким, каким был. Не могу жить, как жил раньше. Нет, не совсем так… — Рефик замолчал, подыскивая слова. — Я хочу, чтобы в моей жизни было что-то еще. Не могу жить по-старому! — Гм… — протянул Мухиттин, показывая, что старается понять, о чем говорит друг, но не может. — Перихан говорит, что я стал беспокойным… — А тебе тоже так кажется? — Может быть… Если под душевным спокойствием понимать способность мирно плыть по течению жизни… Если спокойный человек — это тот, кому нетрудно быть счастливым, то да, я теперь стал немного беспокойным. — Очень плохо! — сказал Мухиттин. Немного подумал и прибавил: — Ты раньше гордился этим своим душевным спокойствием. Благодаря ему ты был здоровым, счастливым и, честно говоря, несколько осоловелым. Нет, это беспокойство, должно быть, не такая уж плохая штука… — Но что мне делать? Чем мне заняться? «Да, ему совсем плохо, — подумал Мухиттин. — Но в чем дело, никак не могу понять». Он начинал ощущать какое-то неопределенное раздражение. — В чем дело-то? Расскажи толком! — А что еще сказать? — Рефик замолчал, подумал немного, потом смущенно проговорил: — Мне теперь не хочется ходить в контору. Думаю перестать. — Чем же ты тогда будешь заниматься? — Не знаю… Я думал с тобой об этом поговорить. — Послушай, ты женат, у тебя ребенок. Ты инженер. Работа необременительная. Живешь в большой счастливой семье. Всё у тебя есть: очаровательная жена, друзья, крут общения, тихая, мирная жизнь. Мне ли тебе об этом напоминать? Ты и сам все это знаешь. — Знаю! — невесело усмехнулся Рефик. — Слишком хорошо знаю! В этом-то, похоже, все и дело! Мухиттин чувствовал, как растет в нем раздражение. — А еще? Ты уверен, что больше ничего нет и причина твоей тоски именно в этом? Должно быть, что-то все-таки случилось, какая-то неприятность с тобой произошла. — Нет. Я бы скрывать не стал. — Гм… Ладно, в конце концов, у тебя недавно отец умер, дочка родилась — вот ты и растерялся немного. — Может быть. — Ты говоришь, что не можешь жить по-прежнему. Что ты имеешь в виду? Что такого ты делал раньше, чего не можешь делать теперь? — Раньше я был спокойным. Наверное, Перихан права. Да и ты сказал примерно то же самое. Я потерял покой и не вижу теперь в жизни прежней гармонии. Вроде бы все по-старому, а гармонии между мной и миром нет. Я еще немного поживу, как жил, но в конце концов такая жизнь станет совсем невыносимой. — Ну и ну! — проговорил Мухиттин и испугался, что голос его звучит насмешливо. — И даже в контору больше не хочешь ходить! — Вот видишь! — Ты, стало быть, несчастен? — Несчастен, брат, несчастен! И это так странно… Рефик снова назвал Мухиттина братом, но на этот раз это слово его не тронуло. Как ни пытался он заглушить свое раздражение, оно все росло. — Наверное, путешествие пошло бы тебе на пользу. И деньги, и время у тебя есть. — Нет-нет! Я об этом думал, но не получается. — Отведя взгляд, Рефик прибавил: — Думаю, не поехать ли к Омеру на железную дорогу. — Может быть, ваш дом тебе мал, — сказал Мухиттин, старательно пряча пляшущую в уголках губ усмешку. — Ты теперь отец семейства. Мог бы переехать с Перихан в другое место. — Да что от этого изменится? Выпьем еще? — Выпьем. Я бы предположил, что это жара на тебя так повлияла, но уже октябрь на носу… — Ты надо мной смеешься, что ли? Я говорю, что несчастен, а ты… Я покой потерял! — Послушай! — оборвал друга Мухиттин. Он понял, что своего ядовитого раздражения, превратившегося в гнев, сдержать уже не сможет. — Ты не имеешь права быть несчастным. Не имеешь права, понял? Послушай, что мне сейчас вспомнилось. Два года назад таким же сентябрьским днем я пришел к тебе домой. Я был пьян. Ты стал меня попрекать и учить жизни. Я был уязвлен. Нет, постой, теперь моя очередь. Да, ты не имеешь права быть несчастным. Несчастье — привилегия этих мальчишек, утешающихся стихами, привилегия поэтов, рыбаков, шоферов. Мы наслаждаемся вкусом своего несчастья. Что ты на меня так смотришь, думаешь, я несу вздор? Да, может быть, но ты тоже несешь вздор, потому что я никак не понимаю, что ты хочешь сказать. — И я не понимаю, — проговорил Рефик. Вспышка друга, похоже, его испугала. — Ты меня, честно говоря, удивил. — И я на тебя дивлюсь, — сказал Мухиттин. Гнев еще клокотал в нем. — Я еще вчера удивился и встревожился, когда услышал твой голос в телефонной трубке. Когда ты сюда вошел, твой вид меня встревожил еще больше. Я думал, с тобой стряслась какая-то беда, что-то серьезное. А оказалось, что ничего такого нет! — Чего же ты ждал? — пробормотал Рефик. — Все у тебя в порядке. Я-то думал, случилось что-то такое, от чего человек на самом деле становится несчастным. Ну, не знаю, например, ребенок заболел. Или ты влюбился в другую женщину Или компания разорилась. Или жена обманывает. Что-то в этом духе. Но у тебя нет ни малейшей причины быть несчастным. Такой голос и такое лицо, как у тебя, действительно могут быть только у несчастного человека. Но ведь у тебя в жизни одно сплошное счастье. Спокойная, беззаботная, гладкая жизнь! А в таком случае… — Мухиттину хотелось кое-что сказать, но он заставил себя замолкнуть. Потом передумал и все-таки договорил: — В таком случае я вот что скажу: с жиру ты бесишься! Рефик оторопело посмотрел на друга: — Вот, значит, что ты мне хочешь сказать! — Что поделать. И учти, другие тебе скажут то же самое. Потому что никого ты своей историей не разжалобишь. Всем хочется, чтобы такие люди, как ты, были счастливы. Никто тебя не поймет. Всё у человека есть, а он еще и жалуется! Никто этого не поймет, никого твоя история не заинтересует. — Тебя, стало быть, тоже? — Ты так не говори! — крикнул Мухиттин, но собственный голос показался ему неискренним, и он испугался. — Сколько лет уже нашей дружбе! — Но ничего обнадеживающего ты все равно не сказал. Когда я сюда шел, думал: Мухиттин поэт, он что-нибудь придумает… — Займись чем-нибудь новым, — с безнадежностью в голосе предложил Мухиттин. — Я занимаюсь! Читаю книги. Сейчас читаю Руссо, «Исповедь» произвела на меня большое впечатление… — Он замолчал, а потом смущенно прибавил: — Начал вести дневник. «Ничего себе! Дневник! — подумал Мухиттин, стараясь сдержать улыбку. — Все эти слова о жизни, пошедшей под откос, о том, что он несчастлив, о потерянной гармонии… Теперь я понял, что с ним такое. Женился, обзавелся ребенком, потерял отца… Наверное, думает, что начал стареть, и чувствует, что жизнь прошла зря…» — Ты, должно быть, думаешь, что начал стареть? — Может быть… Хотел бы я быть поэтом, как ты! — Э, да кто ж тебе мешает? — И правда. Мухиттин снова почувствовал волнение. Посмотрел на друга с нежностью, но тут же понял, что теперь не сможет относиться к нему по-старому. Образ Рефика, существовавший в его голове, был запятнан. «Хочет, ничем за это не заплатив, придать своей жизни глубину!» Ему захотелось сделать Рефику больно. — Послушай, дружище. Тебе просто скучно, вот и все. Чтение — это хорошо, но ты можешь найти себе и другие занятия. Собирай марки, играй в шахматы, найди себе новых партнеров для покера, ходи на футбол, займись фотографией! Что бы еще придумать? Можно что-нибудь коллекционировать… Да полно всяких занятий! — Вот, значит, что ты мне советуешь? — В голосе Рефика звенела обида. — Марки собирать? Больше ничего не придумал? — Нет. Давай-ка выпьем еще вина. Эй, братец, нам еще по бокалу! Глава 22 ДНЕВНИК, ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 13 сентября 1937, понедельник Вчера ходил в Бешикташ, встречался с Мухиттином. Посидели в мейхане, поговорили. Посоветовать он мне ничего не смог, только посмеялся. После разговора с ним мне стало казаться, что обыденная жизнь — это грех, который я совершаю ежесекундно. Сегодня ездил в контору, просидел там весь день. Вечером слушал дома радио. Читал «Исповедь» Руссо, но без удовольствия. Что мне делать? Иногда думаю: хорошо бы я мог верить в Аллаха. Перечитал стихи Мухиттина и, по правде говоря, ничего в них не нашел. 23 сентября Ездил в контору. Когда вернулся домой, было очень тоскливо. Открыл наугад «Исповедь», почитал немного. На душе, как ни странно, стало легче. Прежде чем пойти спать, просмотрел газеты и сейчас делаю эту запись в дневнике. Исмет-паша ушел в отставку по состоянию здоровья. Премьер-министром стал Джеляль Баяр.[76 - Джеляль Баяр (1884–1986) — турецкий государственный деятель, в 1950–1960 годах — президент Турции.] 29 сентября, четверг Праздник! После обеда прошлись с Перихан до Таксима. На обратном пути поссорились. Она стала упрекать меня в том, что я все время хмурюсь и постоянно чем-то недоволен, а чем — не говорю. Прямо на улице расплакалась. Пытался ей объяснить, что ни в чем ее не виню, но не получилось. Я понимаю, что отличаюсь от других мужей не в лучшую сторону. 7 ноября Сегодня в конторе говорили с Османом о делах компании: о том, что прибыли по сравнению с прошлым годом получено значительно больше, о том, что нужно как можно быстрее завершить строительство нового склада, и еще о том, что после смерти отца бухгалтер Садык начал делать в записях маленькие осторожные ошибки в ущерб компании и к своей выгоде. Осман считает, что нам нужно полагаться в первую очередь на экспорт. Я сказал, что в компании все работает как часы и это очень важно. Осторожно намекнул, что, может быть, не буду больше ходить в контору, но Осман ничего не понял. У входа в контору и у себя в кабинете он повесил фотографии отца. 23 ноября, среда Я словно рыба, вытащенная на сушу. Заставляю себя ходить в контору, потому что так нужно. Всей душой отдаюсь работе, пытаюсь забыть, кто я, и не думать о том, что мне нужно что-то делать. Но совесть не дает покоя… Дома брожу как пьяный. Пытаюсь читать, но не могу сосредоточиться. 23 ноября Должно быть, из-за этих мук совести и чувства вины я больше похож на христианина. Иногда я думаю, что для того, чтобы вернуть в жизнь утраченную гармонию, нужно обо всем позабыть. Езжу в контору, возвращаюсь усталым. Каждый вечер говорю себе: всё, больше я туда не поеду! Утром думаю: съезжу ненадолго и вернусь. Но дома нечего делать и не о чем думать. Вот и отдаюсь всецело делам компании. 4 декабря Сегодня гуляли с Перихан и на углу у полицейского участка повстречались с Саитом Недимом. Он выгуливал свою собаку. Увидев нас, он, кажется, не очень обрадовался. Постояли, поговорили немного. Я думал о том ужине и о его речи с рюмкой ликера в руке. Почему мы такие? Почему мы не похожи на них? Почему мне нравится читать Руссо и Вольтера, а Тевфика Фикрета и Намыка Кемаля — нет? Почему я такой? 13 декабря, понедельник Ходил в контору. Пришло письмо от Омера. Он пишет, что проведет зиму в Кемахе… Свадьбу перенес на весну. Работает в туннеле, очень устает, забывает обо всем на свете. Я решил написать ему ответ, но так ничего и не написал, потому что в голову лезло только мрачное и плохое. Отложил письмо и взял дневник. Сижу сейчас в кабинете и пишу. Я здесь все привел в прежний вид. Мама в первое время после смерти отца устроила тут что-то вроде мечети. Теперь снова все как было. По вечерам закрываюсь тут и клюю носом. Пишу, строю планы, иногда беру из шкафа какую-нибудь книгу. Читаю Вольтера, «Красное и черное» или, как сегодня, возвращаюсь к «Исповеди» и думаю, почему этого духа просвещения нет ни во мне, ни в одном из моих знакомых. Да и ни у одного турецкого писателя я этого духа не встречал. Я потерял надежду, я недостоин и инертен, но почему в Турции все так? Все словно уснули… Дождь пошел. 17 декабря, пятница Я пытаюсь обрести былое душевное спокойствие. Мухиттин говорил, что оно делало меня счастливым, но осоловелым. Много работаю в конторе. 19 декабря, воскресенье Три часа ночи. Дочка начала плакать, и мы с Перихан проснулись. Перихан пытается ее убаюкать, а я спустился сюда. Спать не хочется. Я бродил по дому в пижаме, ежась от холода, потом оделся. Подбросил угля в печку внизу. В маленькой печке в кабинете тоже разжег огонь. Все это время я пытался о чем-нибудь думать, но в голове вместо мыслей — картинки. Идет дождь, вот уже два дня без передышки. Когда я пытаюсь записать свои мысли, в голову лезет какая-то ерунда… Сейчас сижу и мерзну. Завтра поеду в контору. Перечитал свои записи в дневнике. Когда я сказал Мухиттину, что веду дневник, он едва не рассмеялся. Еще я ему сказал, что моя жизнь пошла под откос. Что я делал с начала лета? Да только и делал, что сидел в конторе. Иногда ходим с Перихан в кино. Читаю газеты. Читаю и думаю: интересно, повлияет ли то, о чем я сейчас читаю, на мою жизнь? Каждое утро берусь за газеты в надежде, что прочитаю о чем-то, что изменит мою жизнь. Может быть, начнется мировая война или еще что-нибудь. Хотя я не хочу, чтобы начиналась война. Я жду чего-то такого, что изменит мою жизнь, в которой сам я не могу ничего изменить. Не нахожу в себе сил для этого. К тому же я не знаю, как именно она должна измениться. Все, что я знаю, это то, что моя жизнь, проходящая в этом доме и в конторе, недостойна уважающего себя человека. Сонное, скверное, мерзкое, глупое, жалкое существование! Мухиттин говорил, что я должен быть счастлив, потому что у меня всё для этого есть. И ведь он прав! Я краснею, когда об этом думаю. Но потом говорю себе, что кое-чего мне все-таки недостает. Я это что-то называю то душевным покоем, то гармонией с миром, но в точности не знаю, что это такое. Еще вспоминаю, как Мухиттин сказал, что я бешусь с жиру, и злюсь. Сижу здесь, пишу, мерзну, думаю, какую бы книгу почитать, чтобы скоротать время до утра. Написать, что ли, письмо Омеру? 22 декабря 1937, среда Вот уже два дня сильно болею, лежу дома. Жар. Наверное, это из-за того, что замерз в понедельник. Вернувшись из конторы, сразу слег. Температура была 39,5, вчера вечером такая же, а сегодня — 39. Чувствую себя ужасно: глаза слезятся, голова болит, кашляю. Чтобы девочка не заразилась, Перихан вместе с ней перебралась в комнату Айше. Я лежу один среди всего этого ар-нуво. Не могу даже читать. Пытаюсь забыть о себе, читая «Исповедь», но после этой книги только о себе и думаешь… Листаю газеты. По всей Турции — суровые холода. Стали известны имена кандидатов в депутаты меджлиса. Буря потопила два судна. И каждое такое сообщение я перечитываю раз по десять. 24 декабря пятница Болезнь не проходит. По-прежнему жар. От постоянного лежания в постели болит спина. Целыми днями читаю газеты и валяюсь осовелый, как Обломов. Перелистываю Вольтера и Руссо, который раз читаю одно и то же, и снова за газеты. В узкую щелку окна, которую видно с кровати, сонно смотрю на небо и на деревья. Так и проходит день за днем. Я стесняюсь своего больного, немощного тела, мне стыдно за свою сонную, нерешительную, заживо гниющую душу… 27 декабря, понедельник Утром померил температуру — 38. А я-то думал, что в понедельник непременно поеду в контору. Решил, что выдержать еще один день в постели не смогу, оделся потеплее и отправился на прогулку. Дул холодный ветер. Я шел и смотрел на утренний Нишанташи, на лавки и магазины, на отправляющихся за покупками женщин, на спешащих с поручениями слуг, на детей, на деревья, на редкие машины… Дошел аж до трамвайной остановки у Мачки. Обратно ехал на трамвае. У нас на углу встретил Гюлер, сестру Саита Недима, она гуляла с собакой. Я знаю, что, когда я ее увидел, у меня на лице появилось странное выражение. И чувство у меня было какое-то странное, не то тревога, не то тоска. Очень плохо, что я придаю значение подобным вещам, но мне было неприятно ее видеть еще и потому, что я уже целую неделю не брился. Она спросила, не решил ли я отпустить бороду. Как глупо! Почему меня задевают такие пустяки? Что я делаю? Что я за человек такой? Где мое былое душевное спокойствие? 29, среда Вечером в понедельник температура подскочила, дошла до сорока. Я снова слег. Позвали доктора Изака. У меня, оказывается, тяжелый грипп. Как же плохо все время лежать в постели! 31, пятница Жар спал. Сейчас новогодний вечер. Внизу играют в лото. А я и не сплю, и делать ничего не могу. Чувствую себя лишенным личности предметом, у которого нет ни прошлого, ни будущего, — цветочным горшком или каким-нибудь дверным молотком. Да, я — дверной молоток, и ничего больше. 2 января 1938, воскресенье Жар не спадает. Лежу, думать ни о чем не хочется. 17 января Вот уже три дня, как встал с постели, но в контору пока не хожу. Доктор Изак сказал, что мне нужно еще дней десять посидеть дома. Курю. Целыми днями сижу в кабинете, читаю. Бородища отросла. 21 января Я всерьез занялся чтением. Прочитал несколько книг по экономике и философии. Возвращался к Вольтеру и Руссо, но без прежнего восторга. Утром написал Омеру еще одно письмо. В своем последнем письме он приглашал нас с Перихан (или, если не получится, меня одного) весной приехать к нему в гости. Я серьезно думал над этим предложением. И до сих пор думаю. Я знаю, резкая смена обстановки должна пойти мне на пользу. Осман тоже говорил что-то в этом духе. Но в то же время он хочет, чтобы я как можно быстрее вернулся к работе. Эта моя болезнь, от которой я еще толком не оправился, возможно, и не грипп вовсе, а что-то другое. Легкие до сих пор не в порядке… И кашляю очень скверно, с хрипом. Перихан, когда слышит, как я кашляю, делает печальное лицо. Вот что я еще хотел написать. На днях я, к своему удивлению, несколько раз поймал себя на том, что думаю о Гюлер. Пытаюсь себе представить, чем она занимается, как проводит дни, какая у нее была жизнь. Обычное праздное любопытство, я в этом уверен. И все-таки почему-то решил, что об этом нужно написать. Какой сильный снег сегодня… 27 января Вот и январь подходит к концу, а я так в конторе и не побывал. Здоров, легкие в порядке, настроение хорошее. Целыми днями сижу в кабинете за столом и читаю. Иногда ходим с Перихан на прогулку или в кино. Все как раньше, за одним исключением: не бываю в конторе. Осман и мама несколько раз спрашивали, почему я перестал туда ездить. Я отвечал, что чувствую себя нездоровым и слабым. Решил, что выйду на работу в начале февраля. Попросил Османа купить мне несколько интересующих меня книг и теперь взахлеб их читаю. «Этатизм[77 - Этатизм — турецкий вариант государственного капитализма.] в экономике», «Реформы и экономическое планирование», «Государство и личность», «Налоговая политика». Еще попросил купить подшивки журнала «Тешкилят». Настроение замечательное. Я даже сказал бы, что ко мне почти вернулось прежнее здоровье и душевное спокойствие. И вести дневник теперь уже не очень хочется. 5 февраля 1938 Я перечитал все, что здесь написал. Из этих записей может сложиться неправильное представление о моей повседневной жизни. Большую часть времени я провожу с Перихан, с племянниками, с Айше и с мамой, в беседах и всяких мелких делах и заботах. Здесь об этом ни слова. А мои мысли и переживания… Они сложнее. Может быть, они тоже мелки, но меня очень мучают. Миллион раз думаю об одном и том же. В конторе до сих пор не показывался, решил подождать до окончания Курбан-байрама. Тогда же и бороду сбрею. Дневник больше вести не буду, потому что он не отражает реальность. Когда я пишу сюда, чувствую себя лицемером. Жертвенных барашков уже привязали в саду за домом, иногда слышно, как они блеют. Осман и Нермин сегодня поссорились, в доме тяжелая атмосфера. Все, больше писать не буду. Потому что ничего нового нет… Глава 23 СНОВА ПРАЗДНИК Повар Нури торжественно внес в гостиную огромное блюдо. Ниган-ханым не видела, но все равно знала, что он идет на цыпочках. За столом началось оживление, все нетерпеливо задвигались. Нури поставил блюдо на стол. Блюдо это было из того позолоченного сервиза, который Ниган-ханым распорядилась достать два года тому назад. На нем возвышались пирамиды из плова, и горошины были тут как тут. Все было на своем месте, за исключением Джевдет-бея — только фотография висела на стене. Висели его фотографии и в гостиной, и в перламутровой комнате, и в кабинете. Осман говорил, что в конторе тоже повесил фотографии отца. Ниган-ханым обвела взглядом столовую, наслаждаясь атмосферой праздника и тщательно оберегаемого семейного счастья. Ей хотелось, чтобы все чувствовали эту атмосферу вместе с ней, хотелось верить, что все в полном порядке, но прямо напротив сидел Рефик со своей ужасной бородой. — Кто будет раздавать? — спросил Осман и сам ответил на свой вопрос, протянув ложку жене: — Давай-ка ты. Нермин стала накладывать в тарелки еду. За окном была холодная, но сухая и солнечная погода. Шла первая неделя февраля. Ниган-ханым смотрела на Нермин. На лице у старшей невестки было гордое, решительное выражение. Проглядывало в этом выражении и какое-то недовольство. Два дня назад Осман и Нермин поссорились. Рядом с Нермин сидела десятилетняя Лале, а рядом с Лале — восьмилетний Джемиль. Дальше было место Джевдет-бея. Сейчас оно пустовало, стула там тоже не было. Дальше сидела Айше. Ниган-ханым краем глаза взглянула, сколько плова у нее на тарелке, решила, что мало, но промолчала. По другую руку от Ниган-ханым сидела Перихан, напротив нее — Осман и Рефик. Борода Рефика очень не нравилась Ниган-ханым. Заметив, что все время возвращается мыслями к этой бороде, Ниган-ханым сказала себе, что это неправильно — считать человека, тем более своего сына, некрасивым только потому, что у него борода. «Все мужчины, бывавшие в доме моего отца, были бородатыми. Тогда все после сорока отпускали бороды, но то было совсем другое время, и люди были другие!» В последнее время, когда дома или в гостях, за чаем или в каком-нибудь магазине в Бейоглу ей вдруг вспоминалась эта отвратительная борода, она каждый раз раздраженно бормотала про себя эти слова. Сейчас она тоже была готова разозлиться, но вовремя вспомнила, что за праздничным столом уместно не раздражение, а веселье и радость, — вспомнила и тут же заметила, что все вокруг молчат. Уткнулись в тарелки и думают о чем-то своем. В былые дни молчанию не давал установиться Джевдет-бей: начинал шутить и каждого вовлекал в разговор. Сейчас эта миссия должна была перейти к Осману однако он явно об этом забыл. «Интересно, о чем он размышляет? — подумала Ниган-ханым. — Да, он не такой разговорчивый, как отец, и совершенно точно не душа компании. Таким он был раньше, таким и останется. О чем же он думает?» Ниган-ханым стало даже немного боязно. К праздничному намазу Осман тоже не пошел. Ниган-ханым вовсе не была религиозной, но все же считала, что кто-то из семьи обязательно должен сходить в мечеть на праздник. На Шекер-байрам ведь ходил, почему же сейчас не пошел? Да еще эта ссора с женой. Подумав немножко об Османе, Ниган-ханым вспомнила, что младший сын внушает ей еще большие опасения, и почувствовала какую-то давящую безнадежность. Нет, дело было не в бороде, борода была только зримым выражением чего-то более неприятного, но сейчас на эту тему думать совсем не хотелось. Ниган-ханым решила нарушить молчание и, проглотив откушенный кусок, спросила: — Ну как вам мясо? Но никто ей не ответил. Потом послышался голосок, больше похожий на шепот: — Очень жирное… Конечно же, это была Айше. Как всегда, не упустила случая испортить матери настроение. Ниган-ханым хотелось ее отругать, но, в конце концов, начала этот разговор она сама. К тому же то, что девочка вообще заговорила, было само по себе хорошо — после смерти отца она словно набрала в рот воды. Ниган-ханым ничего не сказала Айше. Промолчали и остальные. Слышно было только, как стучат по тарелкам вилки и ножи. «Почему мы стали такими? — думала Ниган-ханым. — Джевдет-бея нет, вот в чем дело!» Но этот ответ показался ей неудовлетворительным. «Почему мы перестали разговаривать? Почему каждый настолько погружен в свои мысли?» Она не смотрела на Рефика, но все равно видела боковым зрением, как медленно колышется в такт движению челюстей черное пятно его бороды. «Почему мальчик вот уже сорок дней не ходит на работу и бродит по дому с унылой физиономией? Да, он был болен, но уже поправился. Интересно, сейчас он вполне здоров? А вдруг он и после праздника не сбреет бороду и не начнет ходить в контору?» — Рефик, милый, ты сейчас хорошо себя чувствуешь? — спросила Ниган-ханым, сделав над собой некоторое усилие, и тут же подумала, что не следовало спрашивать об этом за праздничным столом. — Хорошо, мама, — сухо ответил Рефик, продолжая шевелить бородой. «Пойдет он на работу, пойдет!» — подумала Ниган-ханым. Между тем в столовую так же торжественно, как и плов, внесли шпинат в оливковом масле и поставили его на место опустевшего и убранного позолоченного блюда. Заменили и тарелки. С улицы послышался скрип поворачивающего на площадь трамвая. «Что же мы молчим?» — снова подумала Ниган-ханым. Потом, должно быть, решила, что не стоит принимать эту тишину так близко к сердцу, и стала размышлять о другом. После обеда она собиралась сходить на кладбище, где был похоронен Джевдет-бей, а на следующий день — повидаться с сестрами. Каждый год на праздник три сестры собирались в доме покойного Шюкрю-паши. Шюкран и Тюркан всегда приходили со своими мужьями, и только Ниган никак не могла заставить Джевдет-бея пойти вместе с ней. В ответ на уговоры он бурчал, что ему не нравится этот особняк, а обитателям особняка не нравится он, Джевдет-бей. Однажды, перебрав ликера за праздничным столом, он заявил: «Я простой торговец, где уж мне в такие места ходить!» Потом его вырвало, он принялся на чем свет стоит клясть свежее жертвенное мясо, и Ниган-ханым, испытывая отвращение к своему пьяному мужу-торговцу, побежала в дом отца — плакать. От таких воспоминаний Ниган-ханым снова стало тоскливо и захотелось, чтобы в жизни было больше веселья, радости и счастья. Или, по крайней мере, их ожидания — на это она тоже согласна. Может быть, ожидание чего-то хорошего, ожидание, заставляющее минуты бежать быстрее, даже лучше, чем само это хорошее, — но человек не может все время только ждать и ждать. Сейчас она ждала. Молчала и ждала, что кто-нибудь заговорит о чем-нибудь интересном. Или хотя бы Нури принесет апельсиновый кадаиф. Потом подумала, что правильно сделала, надев это платье. Вспомнила, что одна чашка из чайного сервиза с голубыми розами в этом году разбилась. И вот наконец послышались шаги повара Нури. Ниган-ханым обернулась, ожидая увидеть десерт, но у Нури в руках было только два почтовых конверта. В первом оказалась открытка с самолетом от бухгалтера Садыка. Не читая, Ниган-ханым протянула ее Осману Подумав, что в другом конверте наверняка будет письмо от племянника-военного, вскрыла его и прочла: «Дорогая тетушка! Вы всё медлите выслать деньги, которые, как я выяснил, завещал мне покойный дядя. Ни об этих деньгах, ни об имуществе, завещанном мне, Вы ничего не сообщили. Поздравляю Вас с праздником, целую руку Вам и Вашим родственникам». «Да он совсем спятил!» — разозлилась Ниган-ханым. На Шекер-байрам Зийя прислал такое же письмо; тогда они были сильно удивлены. Завещание Джевдет-бея было всем известно: племяннику он не оставил ничего. Да и не мог оставить. И все-таки Осман написал Зийе учтивое письмо, в котором спрашивал, на каком основании тот выдвигает подобные претензии. Зийя, конечно же, никаких доказательств не предоставил. «Сумасшедший!» Ниган-ханым перечитала письмо. В прошлый раз речь шла только о деньгах. Теперь появилось еще какое-то «имущество». Ребенку было ясно, что Зийя это все выдумал, — но где он набрался такой наглости? Как осмелился? Ниган-ханым протянула письмо Осману и стала следить за выражением его лица. Увидев, что сын тоже разозлился, подумала: «Весь аппетит пропал!» Апельсиновый кадаиф между тем уже стоял на столе. Дочитав письмо, Осман не стал, как ожидала Ниган-ханым, передавать его Рефику, а резким движением порвал его. Отдав обрывки Нури, процедил сквозь зубы: — Зарвался! Ох и зарвался этот тип! — Кто? — спросил Рефик. — Зийя? — Если бы мы раздавали деньги всяким вшивым солдатишкам, то ни нашей компании, ни этой семьи, ничего бы не было! Гневные слова сына понравились Ниган-ханым. Желанный разговор завязался, пусть и на неожиданную тему, и Ниган-ханым вдруг почувствовала себя счастливой. «Какой бы ни был у моего старшего сына характер, он привязан к семье и к жизни так же, как его отец!» — подумала она. Потом ей вспомнились первые дни в этом доме. Шел третий год их с Джевдет-беем совместной жизни, когда младотурки свергли Абдул-Хамида. Тут выяснилось, что у Джевдет-бея с противниками бывшего султана очень даже хорошие отношения. Однажды к ним в гости пришли один офицер и один политик. Пока обедали, Зийя сидел в уголке и не сводил глаз с офицера, а потом сказал, что тоже хочет быть военным. Ниган-ханым обрадовалась, что он покинет их дом — этот робкий, жалкий, вечно испуганно глядящий снизу вверх мальчик, который никак не мог понять, что он здесь один из господ, и держался в сторонке, но всегда рядом, словно слуга или лакей. Джевдет-бей, наверное, тоже обрадовался, но сейчас Ниган-ханым не хотелось об этом думать. Она вообще не любила вспоминать об этом мальчике, давным-давно превратившемся в здоровенного офицера. К апельсиновому кадаифу никто пока не притронулся. — Если бы мы раздавали деньги всяким вшивым солдатишкам… — повторил Осман, однако на этот раз тише, как будто его мог услышать кто-то посторонний. Он замолчал, но потом, увидев, должно быть, что все его внимательно слушают и с уважением воспринимают его гнев и решительность, прибавил: — Он полагает, что нам все легко достается… Даже не думает, каких трудов нам стоит зарабатывать деньги, чтобы иметь возможность сидеть за этим столом и содержать этот дом! «Он еще более решительный человек, чем его отец! — подумала Ниган-ханым. — Так разволновался, как будто сам все создал. Но лучше бы он закрыл эту неприятную тему!» — Никто не думает, как достаются деньги! — снова сказал Осман и вдруг повернулся к Рефику: — Ты ведь после праздника начнешь снова ходить в контору, не так ли? — Да-да, — пробормотал Рефик, не ожидавший такого поворота. Ниган-ханым обрадовалась, что неприятный разговор пришел к такой замечательной развязке. Оставался, правда, еще один вопрос, разрешить который было самое время. Ниган-ханым подумала немного и обратилась к Рефику: — После обеда, прежде чем ехать к папе на кладбище, сбрей-ка ты эту бороду! — Говорить она старалась как можно мягче. — Сбрей ее, Рефик, милый, пожалуйста! — Хорошо, сбрею, — холодно ответил Рефик. «Ну вот и все! — подумала Ниган-ханым. — Теперь все в порядке! Пора приниматься за сладкое!» — Что же мы не едим десерт? Приступили к десерту, но Ниган-ханым снова стало казаться, что чего-то не хватает — не Джевдет-бея, а чего-то еще, но чего именно, понять не могла. «Я прямо как моя покойная мама… „Доченька, хочется мне чего-нибудь поесть, а чего — не знаю!“» Ниган-ханым хотелось как следует насладиться кадаифом, но неприятные мысли никак не шли из головы. Она вдруг поняла, что все время думает об одном и том же. Ниган-ханым обвела взглядом сидящих за столом. Хорошо ли, плохо ли, но праздничный обед прошел. После обеда они выпьют кофе и пойдут навестить Джевдет-бея. «Если бы не это молчание! Каждый сам по себе. Нехорошее молчание!» Вдруг раздался невнятный тихий возглас. В столовую вбежала Эмине-ханым и сказала, что девочка наверху плачет, а она никак не может ее успокоить. Перихан извинилась и, хмурясь, встала из-за стола. Должно быть, думала, что вправе хмуриться, раз у нее есть ребенок и нужно отрываться от праздничного обеда. «У меня три ребенка, но я никогда не думала, что могу позволить себе так хмуриться!» — сказала про себя Ниган-ханым. Десерт кончился. Все встали из-за стола, не обращая особого внимания друг на друга. Никого, похоже, всеобщее молчание не беспокоило. — Ну-ка, сыграй нам что-нибудь, — обратилась Ниган-ханым к встающей из-за стола Айше. — А то что-то так тихо… — На лице у Айше появилась недовольная гримаса. — Сыграй, сыграй! Неужели мне нельзя и об этом попросить? Сыграй что-нибудь турецкое, из того, что покойный отец любил, давай-ка! Глава 24 БУРЯ — Мне нужно оставить кое-что для Саит-бея, — сказал Рефик горничной. — Саит-бея нет дома. Они с Атийе-ханым вышли. Здесь только молодая госпожа. — Да я только конверт хотел передать. — И Рефик достал из кармана конверт, который дал ему Осман. — Подождите, я позову Гюлер-ханым! — сказала горничная и попыталась взять у Рефика пальто. Рефик пальто снимать отказался, пробормотал что-то протестующее, но и уходить не стал. Горничная удалилась. «Почему я не оставил конверт и не ушел?» — думал Рефик, переминаясь с ноги на ногу. Посмотрел на часы: самое начало седьмого. Из конторы он ушел рано, но задержался в Бейоглу. Снова появилась горничная. — Гюлер-ханым сейчас придет. Пожалуйста, проходите! — Нет-нет, я вовсе не хотел утруждать… Не стоило… — пробормотал Рефик, снял пальто и прошел внутрь дома. Он оказался в той самой гостиной, в которой летом Саит-бей, разволновавшись сверх всякой меры, выступал с рюмкой ликера в руке. Рефик осмотрелся. На стене висело зеркало в золоченой раме. Рефик немного смущенно в него заглянул. Нашел свое лицо бледным и нездоровым, однако усы выглядели неплохо. Три дня назад, после праздничного обеда и перед походом на кладбище, он сбрил бороду, но усы оставил. Благодаря усам его лицо, на котором до этого вечно было рассеянное и немного растерянное выражение, приобрело, по выражению Перихан, «сосредоточенный вид». Рефик глядел в зеркало и думал о жене. Потом обеспокоенно вспомнил, что сейчас его ждет встреча с Гюлер, и тут же услышал шаги на лестнице. «Как мне быть?» — растерянно пробормотал он себе под нос. Гюлер вошла в комнату, и Рефик снова подумал: «Как мне быть?» Они поздоровались и сказали друг другу несколько фраз из тех, которые обычно говорятся при встрече. Потом Рефик достал из кармана конверт и начал объяснять: он принес образец делового письма, о котором Саит-бей просил Османа. Утром образец еще не был готов, поэтому они не могли его прислать. Письмо написано в немецкую компанию «Сименс», но по этому же образцу можно написать письмо и в любую другую компанию. Подробно излагая эти сведения, он думал, что сейчас договорит и уйдет отсюда. Гюлер начала что-то рассказывать о своем брате. Рефик ее не слушал, ему хотелось побыстрее отдать конверт и уйти. Когда Гюлер сделала паузу, он протянул ей конверт и повторил все, что сказал о нем несколькими минутами ранее. — Как? Вы уже уходите? — спросила Гюлер, подбежала к двери и крикнула горничной, чтобы принесла чай. Потом пригласила Рефика присесть. Не ожидая ответа, села сама и спросила, как поживает дочка. Рефик что-то пробормотал в ответ и покорно уселся в кресло напротив дивана, на котором разместилась Гюлер. Поскольку говорить было больше не о чем, начал с деланным оживлением рассказывать о Мелек. Рефик и Перихан гордились тем, что у них растет такая умная дочка. В этом сомневаться не приходилось — сколько раз она уже проявляла удивительную сообразительность! Рефик рассказал о нескольких таких случаях и вдруг ощутил смутное чувство вины. Ему не нравилось, что он рассказывает о Перихан и Мелек этой женщине. Почему? «Потому что она разведенная!» — ответил Рефик сам себе. Испугавшись этих мыслей, снова начал излагать сведения, касающиеся образца делового письма. Горничная тем временем принесла чай. Наступила недолгая пауза. В гостиную вошел сеттер. Увидев Рефика, настороженно остановился, потом медленно подошел к нему, обнюхал, понял, что это не чужой, и растянулся на полу у мангала. — Он вас узнал, — сказала Гюлер. — Да, узнал, — кивнул Рефик. Он старался выпить чай побыстрее. Говорить уже было не о чем. Опасаясь снова почувствовать себя виноватым, он избегал смотреть на Гюлер, и это ему тоже не нравилось. В этой гостиной со странным мангалом посередине он чувствовал себя непривычно беспомощным и подавленным. — Я смотрю, вы усы отрастили, — сказала Гюлер. Рефик подумал, что бы такое ответить, не придумал и только кивнул головой. Гюлер не стала говорить, нравятся ей усы Рефика или нет. Чай тем временем был уже почти допит. Рефик подумал, что, прежде чем уходить, нужно еще что-нибудь сказать, а то будет невежливо. — Ну вот… А чем вы еще занимаетесь? — Ничем, — ответила Гюлер и помолчала, будто решив получше обдумать вопрос. — Сижу дома. Сегодня поменяла местами некоторые вещи в своей комнате. Да… Что еще? Думаем устроить званый вечер. — Правда? Очень интересно. — А вы что поделываете? Когда я последний раз вас видела, вы не очень хорошо выглядели. — Да, я был болен. Долгое время лежал в постели, не выходил из дома. Сегодня впервые за не помню уж сколько времени побывал в конторе. Рефику вдруг захотелось прибавить: «Но мне и сейчас нехорошо. Жизнь пошла под откос. Не знаю, что делать!» Едва подумав об этом, он испугался и вскочил с места. Вскочил и растерялся — чай-то он еще не допил. Пес удивленно посмотрел на беспокойного гостя. Чтобы скрыть свое смущение, Рефик снова заговорил о деловом письме. Потом двинулся к двери, понимая, что былую свою уравновешенность, то спокойствие, которым он когда-то так гордился, обрести снова будет ох как нелегко. «Только бы не совершить сейчас какую-нибудь ошибку, — думал он. — Надо побыстрее отсюда уйти и спастись от этой разведенной женщины!» — Прощайте, — сказал Рефик, остановившись у двери. — Передавайте привет Саит-бею и Атийе-ханым! Взглянув в лицо Гюлер, он прочитал в ее глазах что-то вроде насмешки. «Разведенная жена военного! А я — муж и отец!» Когда он уже открыл дверь, чтобы выйти, Гюлер спросила: — Если мы устроим званый ужин, вы с супругой придете? — Придем. Отчего же не прийти? — ответил Рефик, глядя не на Гюлер, а на Графа, который тоже решил пройтись с ними до двери. — Поговорим, повеселимся! — сказала Гюлер. «Поговорим! Поговорим, поговорим… С кем мне еще и говорить, кроме как с разведенной женщиной, раз моя жизнь пошла под откос?» — Да, было бы очень мило… — сказал он. Потом, по-прежнему глядя на собаку, добавил: — Поговорить с женщиной вроде вас. — И, не посмотрев Гюлер в лицо, вышел. «Что я сказал?! — думал Рефик, спускаясь по лестнице. — Жизнь пошла под откос… Как у меня язык повернулся?» На улице дул холодный ветерок с Мраморного моря. Эта легкая зимняя прохлада, предвещавшая лодос, была Рефику хорошо знакома. В Нишанташи пахло водорослями и морем. Этот запах пропитал все: липы, магазинчики, грязные многоквартирные здания, старые особняки, прохожих. Рефик вышел на проспекту полицейского участка. Вечерело. Импортеры, подрядчики, цепляющиеся за жизнь паши времен Абдул-Хамида, мальчики из лавок, садовники, поденщицы, банкиры, чиновники, пассажиры трамвая — все расходились по домам. И никто как будто не обращал внимания на тревожный морской запах, словно думали, что в их заурядной будничной жизни есть вещи поважнее, чем какие-то там запахи. Рефик остановился на углу. «Приду сейчас домой, поужинаю… Потом буду читать. Почему моя жизнь обязательно должна идти под откос?» В доме светились окна. На улице пахло водорослями, а дома ждали запах еды, запахи тела Перихан и младенческого пота. Разведенная женщина все не шла из головы. Он сам себя боялся. «Чувствую себя безликим предметом без прошлого и будущего, цветочным горшком или дверным молотком!» Он сбрил бороду потому что среди таких людей, как он, бороду носить не принято; но всегда можно найти маленький компромисс: усы-то он оставил. Рефик перешел на другую сторону улицы, открыл садовую калитку, звякнувшую колокольчиком; вошел в дом, теплый и наполненный жизнью, поднялся наверх. Перихан сидела у детской кроватки при полном параде: в красивом голубом платье и с макияжем. — Это я в честь твоего возвращения к работе надела это платье и накрасилась! — Молодец! К ужину они спустились вместе. Осман был в разговорчивом настроении — радовался, что брат наконец-то вышел на работу. У Ниган-ханым настроение тоже было замечательное. Принимала участие в беседе и Нермин, — должно быть, размолвка между ней и Османом закончилась. Ссорясь, они прекращали разговаривать друг с другом, однако в присутствии родственников могли в случае необходимости перекинуться парой слов. Ниган-ханым рассказала одну историю о Джевдет-бее. Внуки немножко покапризничали, но сильно ругать их не стали. После ужина Рефик помог маленькому Джемилю справиться с домашним заданием по математике, потом пошел в кабинет. Он думал снова взяться за дневник, но писать не хотелось. Немного почитал, не особенно вдумываясь в то, что читает. Потом закурил и стал расхаживать по кабинету. Докурив сигарету, снова спустился в гостиную, взял газету и стал читать, время от времени прислушиваясь к включенному радио и разговору между женой и матерью. Они говорили, что начинается лодос — да это было понятно и по шуму ветра, доносящемуся с улицы. Рефик решил читать повнимательнее и вдруг подумал: «Перихан на меня смотрит!» Как он мог это почувствовать, не отрываясь от газеты, было непонятно, и все-таки он знал, что Перихан, разговаривающая то с Ниган-ханым, то еще с кем-нибудь, время от времени краем глаза поглядывает на сидящего в кресле мужа, словно проверяя, на месте ли он еще. Он понимал, что Перихан радуется, что муж в последнее время как будто пришел в себя, повеселел, сбрил бороду и снова начал ходить в контору. Но в этом ее взгляде чувствовалась не столько радость, сколько беспокойство. Рефик вдруг сложил газету и поймал взгляд жены. Она и самом деле на него смотрела. Перихан попыталась улыбнуться. Рефик снова раскрыл газету, но уже не мог сосредоточиться. В ушах жужжали голоса матери и Нермин: — Ветер усиливается. — Да, лодос начинается. Слушая эти разговоры, Рефик несколько раз прочитал статью про положение в Европе. «Покорится ли Австрия Германии?» — спрашивал автор статьи. Ветер на улице все усиливался. «Этак я сойду с ума!» — подумал Рефик, взял газеты и вышел из гостиной. Поднимаясь по лестнице, он говорил себе: «Не выходит, не выходит жить, как раньше. Что мне делать? Ничего я не могу поделать, и это отвратительно!» Он вошел в спальню. На тумбочке горел ночник, Мелек спала в своей кроватке. Десять дней назад, когда все убедились, что Рефик выздоровел, кроватку вернули сюда из комнаты Айше. Рефик присел на край кровати и стал смотреть на спящую девочку: она ворочалась во сне, как будто что-то бормотала, морщила личико. Потом успокоилась. Рефик начал читать газеты. Через некоторое время на лестнице послышались шаги. Рефик узнал эти шаги, мягкие, но решительные: по лестнице в тапочках поднималась Перихан. Рефику так хотелось, чтобы побыстрее кончился этот день — день возвращения в контору и встречи с разведенной женщиной, от мыслей о которой никак не удавалось отделаться, день, проведенный в тяжелых размышлениях о собственной жизни; но, услышав шаги жены, он понял, что пока до конца еще далеко. Вошла Перихан. Рефик пытался вчитаться в газетную статью, но жена не давала сосредоточиться: ходила по комнате, задергивала занавески, открывала шкатулки, искала что-то в шкафу, возилась в коробке со швейными принадлежностями. В конце концов она села на стул, взяла одну из рубашек мужа и начала пришивать оторвавшуюся пуговицу. Рефик вспомнил, что утром они немного поругались из-за этой пуговицы. Стало быть, она ее за весь день так и не пришила, только сейчас взялась. Он окончательно понял, что читать не сможет, отложил газету и стал смотреть на жену. Перихан это заметила, подняла голову и спросила: — Будешь ложиться? — Сейчас? — Рефик посмотрел на часы: половина десятого. — Нет, пока не буду. Выйду, пройдусь немного. Что-то я себя не очень хорошо чувствую. — Он сам не ожидал от себя, что скажет это. Так, сказалось почему-то. С места он не встал, продолжал следить за иголкой в тонких пальцах Перихан, за поднимающейся и опускающейся светлокожей рукой. День никак не кончался; для того чтобы он кончился, нужно было, чтобы что-то случилось. Рефик сидел и ждал, сам не зная чего, и молчал. Потом ему захотелось что-нибудь сказать. — Сегодня я видел эту Гюлер-ханым. Она собирается устроить званый вечер, нас тоже приглашает. Перихан перекусила нитку и посмотрела на мужа: — Хорошо, пойдем. — Пойдем? А что там делать? — Как что? Сходим, развеемся. — Нет-нет, что мы там вообще забыли? — Да мы же сиднем сидим, нигде не бываем. Так хоть на людей посмотрим. — Нет, дорогая! Мне эти люди не нравятся! Этот Саит Недим… Помнишь, какую он устроил тогда клоунаду? Жалкий фигляр, сынок паши, которого совесть мучает из-за того, что пошел торговать! Может, отец у него и паша, а прадед точно какой-нибудь неотесанный мужлан! И эта его странная сестрица! Неприятная семейка. Не пойдем! — А я бы сходила, — упрямо сказала Перихан. Выглядела она очень решительно. — Очень милые люди. Мне скучно все время дома сидеть. — Милые, значит?! — воскликнул Рефик и принялся изображать Саит-бея: — Ах, Европа, Европа! Ах, будьте так любезны! Пожалуйста! Мы так вам признательны! Ах, Париж! Ох, мой отец был пашой! Ай-ай-ай, какая жалость! — Говоря это, Рефик женственно ломался (никогда он не видел, чтобы Саит-бей делал такие движения) и чмокал воздух, изображая, будто целует дамские ручки. Перихан вдруг нервно рассмеялась. — Это больше похоже не на Саит-бея, а на тебя самого! — сказала она и начала передразнивать мужа: — Ох, я болен, мне тоскливо! Ах, не могу я ходить в контору! — Перестав гримасничать, Перихан прибавила с прежней решительностью: — Я хочу пойти в гости и развлечься! Ну вот, девочку разбудили. — Вот, значит, что ты обо мне думаешь?! — заорал Рефик. Он не мог ни о чем думать. Перед глазами стояла недавняя сцена: передразнивающая его Перихан. — Вот что ты обо мне думаешь! — Я хочу туда пойти и развлечься! Рефик понял, что жена сказала это не столько из упрямства, сколько из-за уязвленного самолюбия, но все равно остановиться уже не мог. — Да ты всегда только этого и хотела — развлечься! Не может даже пуговицу пришить, все о развлечениях думает! — Увидев, что Перихан, старательно делая вид, что ей все равно, наклонилась к дочке, Рефик заорал еще громче: — Ты — безмозглая, пошлая, жалкая тварь! — Перихан повернулась к нему. — Тупая, ни на что не годная тварь, понятно?! Ты никогда меня не понимала и даже не пыталась понять! Перихан тревожно смотрела на него, как на больного. Рефик выскочил из спальни, изо всех сил хлопнув дверью. Постоял немного, ожидая, не раздастся ли из-за двери голос жены, но было тихо. Тогда он пошел в кабинет. Взял уже прочитанную книгу, все ту же «Исповедь» Руссо. Смотрел на строчки, изо всех сил пытаясь вникнуть в их смысл, читал каждое предложение по нескольку раз, но понять ничего не мог. Отложил книгу, встал, закурил, заметив, как дрожат руки, и начал ходить из угла в угол. Если бы раньше ему кто-нибудь сказал, что жена будет так его высмеивать, а он будет говорить ей такие грубые и жестокие слова, он не поверил бы. Ему казалось, что подобные семейные сцены устраивают только слабые и безнравственные люди. Как же это могло случиться с ним? «Как же так получилось? Почему я сказал такое Гюлер? Как я мог так говорить с Перихан?» Он был не в состоянии дать себе осмысленный ответ. В горле клокотал гнев, мешал думать, и все сильнее накатывало ощущение беды. Хотелось побыстрее что-то сделать. Он метался по кабинету, натолкнулся на кресло, взмахнул рукой и опрокинул стоявшую на краю стола пепельницу. Застыв на месте, попытался успокоить расстроенные нервы и унять дрожь в руках. Потом вышел на лестницу и, не желая ни о чем думать, быстро взбежал наверх. Шатаясь как пьяный, вошел в комнату. Перихан лежала на краешке кровати и плакала. Плакала и девочка. — Ты никогда меня не понимала! Я никогда не был тебе интересен! Резким движением распахнув шкаф, он начал выбрасывать из него на кровать свои пиджаки, свитера, носки… Ему хотелось, чтобы Перихан видела, что он делает, но она плакала, закрыв лицо руками. — Ты никогда меня не понимала! — закричал он снова, но горло словно сжала невидимая рука. — В этом доме я больше оставаться не могу. Уезжаю! — быстро проговорил он сдавленным голосом. — Господи, ну в чем же я виновата? — простонала Перихан. Рефик достал из шкафа чемодан и стал складывать в него свою одежду, время от времени повторяя фразу о том, что Перихан никогда его не понимала. Вдруг он остановился: «Куда же я поеду?» Ему внезапно захотелось обнять Перихан, но он испугался этого желания. — В этом доме я больше оставаться не могу! — повторил он еще несколько раз, как будто сам себя хотел в этом убедить, закрыл чемодан, забрал все деньги из шкатулки и, боясь взглянуть на Перихан, вышел из комнаты. Зашел в кабинет и засунул в чемодан лежавшие на столе книги и тетради. Подумав, что взял слишком мало книг, взглянул на полки и снял с них еще несколько штук. Хотел взять больше, но чемодан был уже набит до отказа. Пытаясь затолкать в него книги, рассердился сам на себя, застегнул чемодан и вышел из кабинета. В гостиной играло радио. Мама разговаривала с Нермин, Осман курил. Рефик быстрыми, решительными шагами дошел до середины комнаты и поставил чемодан на пол. Наступила недоуменная тишина. Потом Осман встал с кресла. — В чем дело? Что случилось? — Я уезжаю! — сказал Рефик. Эта сцена была ему очень неприятна, но он не знал, что делать дальше, и просто стоял на месте, злясь на них за то, что не поняли всё сразу и хотят получить какие-то объяснения. — Да что случилось-то? — спросила Ниган-ханым. — Мы поссорились с Перихан, — сказал Рефик, глядя на Османа. — Ну так что же, из-за этого нужно собирать чемодан и убегать из дома? — удивился Осман. — Ложись сегодня в нашей комнате. А Нермин пойдет наверх. — Нет. К тому же мне немного нехорошо. — Куда ты пойдешь, куда? — закричала Ниган-ханым. По ее голосу было понятно, что она давно готовилась к какому-то несчастью. Вот-вот заплачет. Рефик не мог ничего сказать, только морщился. Из перламутровой комнаты вышли Айше и внуки и тоже стали смотреть на него с тревожным любопытством. Осман повернулся к Нермин: — Ну-ка, уложи детей спать. — Потом взглянул на Айше и напомнил, что ей тоже пора укладываться. Когда Нермин, Айше и внуки вышли за дверь, Ниган-ханым заплакала, причитая: — Я знала! Знала! — Мама, постой, давай выясним, что случилось! — сказал Осман. — Что толку сейчас плакать… Рефик, из-за чего ты поссорился с женой? Не ты ли виноват-то? В последнее время ты немного не в себе. Рефик, не отвечая Осману, смотрел на Ниган-ханым: — Мама, милая, не плачь! Осман, должно быть, решил, что сказал нечто такое, чего говорить не следовало. — Ладно, присядь пока, ради Аллаха! — Нет, я ухожу. — Ничего не понимаю! — в сердцах сказал Осман. Рефик все стоял рядом с чемоданом, не в силах ни уйти, ни сесть. Было слышно, как на улице скрипят сгибающиеся от ветра деревья. Дрожали оконные стекла, а вместе с ними и темное отражение комнаты. — Ты не сможешь уйти. Куда ты пойдешь в такую бурю? — проговорила Ниган-ханым, но в ее голосе звучало отчаяние, и ощущение несчастья только усилилось. — Нет, я уйду — упрямо сказал Рефик. «Только бы Перихан не пришло в голову сюда спуститься!» Осман подошел к брату и положил ему руку на плечо. Он старался казаться добродушным, но жест вышел фальшивым. — В самом деле, Рефик, куда ты пойдешь? — Поеду к Омеру! — К Омеру? Он что, вернулся? — Нет. Осман убрал руку с плеча брата. — Ты что же, хочешь сказать, что поедешь в этот, как его… Где там был этот туннель? Туда собрался ехать? — Да, туда. — Рефику не хотелось произносить слово «Кемах». «Ну вот и все!» — подумал он и поднял чемодан. — Мама, я уезжаю! — Он покраснел, но старался казаться спокойным и веселым. — Уезжаю, но через месяц вернусь. Ну что ты плачешь? Говорю же, вернусь через месяц. Постой, я тебя поцелую! — Снова поставив чемодан на пол, он обнял мать и поцеловал ее в обе щеки. Потом, немного замешкавшись, поцеловал ей и руку. Об этом, правда, сразу же пожалел. Руку, подумал он, целуют в исключительно важных и серьезных случаях, и сейчас он сам давал понять, что происходит нечто из ряда вон выходящее. — Хорошо, но куда ты сейчас пойдешь? — спросила Ниган-ханым. — Переночую в каком-нибудь отеле. Не вставайте, пожалуйста, не вставайте! — В отеле? — переспросила Ниган-ханым, но Рефик уже взял чемодан и вышел из гостиной. — Он в отель поехал? — успел услышать он ее вопрос, обращенный к Осману. Осман нагнал его у выхода. — Нехорошо ты поступаешь, нехорошо! Завтра позвони мне на работу. Ты же не сразу поедешь… Подумай немного! — Потом, должно быть, вспомнил, что он все-таки старший брат, и строго прибавил: — И одумайся! — Я позвоню, — сказал Рефик и вышел на улицу. Звякнул колокольчик на калитке. Несмотря на бурю, в Нишанташи все было спокойно, только гудел в деревьях ветер. Запах моря и водорослей исчез. Улицы были пусты, вечерняя людская суматоха улеглась. Буря разбивалась и рассеивалась, сталкиваясь с льющимся из окон покоем. Глава 25 КОМНАТА РАСТИНЬЯКА — Если бы ты еще немного задержался, пришлось бы тебе плутать в темноте! — сказал Омер. — Да уж! — ответил Рефик. Он еще не пришел в себя с дороги. — Я далее не думал, что сорок километров — это так много! — И он начал рассказывать о своем трехдневном путешествии. Из Анкары до Сиваса доехал на поезде. Потом сел на автобус, идущий в Эрзинджан. Туда добрался только вчера вечером, там заночевал, а утром отправился из Эрзинджана в Альп — этот путь занял полдня. С тех пор как он прибыл, прошло уже полчаса, он давно уже снял свое заснеженное пальто и сидел у большой печи, обогревающей барак, но Омер чувствовал, что друг еще не согрелся. Должно быть, восточный горный холод успел хорошенько проморозить изнеженное тело обитателя Нишанташи. — Тебе, наверное, все еще холодно? — Холодно, но не очень. — Мы сейчас поужинаем. Поешь горячего супа, согреешься. Но сначала я покажу тебе, что тут и как. Они встали. Омер открыл первую дверь и с видом хозяина дома, показывающего жилище квартиросъемщику, объявил: — Это — уборная! Без унитаза, но что поделаешь. К тому же у вас в Нишанташи на первом этаже такая есть, для прислуги конечно. — Отец тоже ею пользовался, — сказал Рефик, будто извиняясь. — К тому же когда дом только купили, там был унитаз. Отец приказал переделать. «Неудачно я пошутил», — подумал Омер. — Очень жаль, что твой отец умер. Соболезную. Наступила пауза. Оба внимательно смотрели на холодный каменный пол уборной, как будто увидели там что-то интересное. — Очень жаль, — снова сказал Омер и обнял друга. — Я рад, что ты приехал. Когда получил телеграмму, не мог поверить своему счастью. Так обрадовался! — Почувствовав, что разволновался, он отвернулся от Рефика и быстро проговорил: — Сейчас покажу твою комнату. За следующей дверью обнаружилось огромное пустое помещение. Сквозь маленькое окошко было видно, как падает на улице снег. — Какая большая комната! — удивился Рефик. — И как здесь, однако, холодно! — Да, протопить ее будет непросто. Я думал, тебе захочется просторную комнату. Зимой работать можно только в туннеле, поэтому бараки стоят пустые. Если хочешь, давай взглянем на мою комнату. Но вряд ли ты найдешь там уголок, чтобы сесть и почитать. — Улыбнувшись, Омер открыл соседнюю дверь. Рефик нерешительно шагнул внутрь, а Омер посмотрел на свою комнату из-за его плеча, размышляя, сможет ли Рефик увидеть в ней свежим взглядом что-нибудь такое, чего он сам по привычке давно не замечает. Кровать, несколько каркасов от пружинных матрасов, стол, заваленный чертежами и расчетами, грубо сколоченный шкаф, огромная печка с длинной трубой, змеей изгибающейся под потолком, маленький столик, на котором сохнут сигареты, окна, оклеенные газетами, деревянный пол… Грязная комната, старые вещи. — Здесь лучше, — сказал Рефик. — Теплее! — Если хочешь, живи тут. — Но я не хочу тебя беспокоить! — Да брось. Так еще лучше. Наговоримся всласть. — Это точно. Нам о многом нужно поговорить. «О многом поговорить? — думал Омер. — Он уже начал меня беспокоить. Зачем приехал? Конечно, я рад… Поговорим. Да, поговорим!» — Ну-ка, расскажи, как у тебя дела, — обратился он к Рефику и удивился, каким странным тоном это сказал. — Все в порядке, — ответил Рефик немного растерянно. Он похудел, потерял прежнюю округлость. Лицо бледное, во взгляде не чувствуется прежней счастливой уверенности и спокойствия — напротив, выглядит так, словно пытается побороть тревогу. Видно, впрочем, что ему, как всегда, хотелось бы сгладить все острые углы. Тем более что сейчас, после долгой разлуки, дружеские чувства в нем вспыхнули с новой силой, и он явно предпочел бы не омрачать радость от встречи. — Знаешь, это очень хорошо, что ты приехал, — сказал Омер. На этот раз скрыть волнение захотелось Рефику. — Пойду принесу чемодан и выложу вещи, — сказал он и вышел. Омер еще раз внимательно осмотрел свою комнату «Вот уже два года я здесь!» Вернулся Рефик с чемоданом. Омер попытался ему улыбнуться. Потом взял один из ватных тюфяков, сложенных в стопку на пружинном матрасе, понюхал и решил, что пахнет он скверно. Второй ему тоже не понравился, и наконец, взяв третий, он спросил у Рефика, где тот хочет спать. Рефик задумался и обвел комнату оценивающим взглядом, словно молодожен, размышляющий, как обставить квартиру. Потом они расстелили тюфяк на выбранном им месте. Нашлись и простыни, и целая груда одеял. «Как давно мы друг друга знаем, сколько лет дружим! — думал Омер, прислушиваясь к гудению печки. — Десять лет. А сейчас я уже совсем не тот амбициозный честолюбец, каким вернулся в Турцию…» Он вдохнул доносившийся из чемодана запах Стамбула, посмотрел, какие вещи и книги Рефик привез с собой; потом присел на край кровати, закурил и принялся рассматривать самого Рефика. Тот разгружал чемодан и складывал свои пожитки на крышку сундука. Омер вдруг с удивлением понял, что Рефик кажется ему чужаком. Он смотрел на друга, как мог бы смотреть какой-нибудь человек на знакомого мясника, которого из года в год видит за прилавком, если бы вдруг встретился с ним на улице и увидел его ноги. Омер привык видеть Рефика в инженерном училище, в Нишанташи и вообще в Стамбуле, а здесь он казался инородным телом. Внезапно Омер словно бы посмотрел на себя со стороны, так, будто был совсем другим человеком, и подумал: «Кем бы я мог стать? Чем бы я мог еще заняться, вернувшись из Англии?» Он снова, как делал это уже множество раз за эти два года, стал загибать пальцы: университет, инженерная компания, своя маленькая строительная фирма, жизнь в Стамбуле… «Нет, это все не то! — вдруг разозлился он. — А значит, я был прав!» Рефик неожиданно обернулся и спросил: — Кстати, как поживает Назлы? — Хорошо. Летом и осенью мы несколько раз встречались, когда я приезжал в Анкару. Сейчас пишем друг другу письма. — Омера вдруг потянуло на откровенность. — Пишем письма, но тем для переписки становится все меньше и меньше. Она описывает, что делает изо дня в день, я тоже. И какой в этом смысл? Рефик посмотрел на друга и улыбнулся, словно хотел сказать: «Как какой смысл? Смысл тот, что переписка между помолвленными молодыми людьми — замечательная штука! Зачем об этом спрашивать?» — А как Перихан? — Хорошо. — Кстати, ты ничего не сказал о дочке. Ее ведь Мелек зовут, если я правильно помню? — Да. — Какая она? — Настоящий ангел. Но, должно быть, высоченная вымахает. — Кому пришло в голову ее так назвать? — Мне, — смущенно сказал Рефик. — Я хотел, чтобы у меня была дочка, похожая на ангела. — Он закончил доставать из чемодана вещи и растянулся на своем тюфяке. Омер тоже откинулся на кровать. Лежал, курил, смотрел в потолок и пытался как следует насладиться этими последними минутами первого часа, проведенного вместе с другом. Они будут лежать здесь и болтать, словно два школьника в спальне или два солдата в казарме, а радость и волнение встречи будут потихоньку исчезать, разгоревшиеся дружеские чувства — остывать, и на смену им придет холодок, неизбежный между двумя взрослыми людьми, не очень-то одобряющими образ жизни друг друга. — Я хотел, чтобы у меня была дочка, похожая на ангела, — повторил Рефик и как-то нервно, нехорошо рассмеялся. Рефик удивился. Такого смеха он от Рефика никогда не слышал. — Слушай, у тебя, похоже, нервы не в порядке. — Устал. Три дня в дороге… — Если хочешь, поспи немного. Через час поедим. Поспишь и будешь лучше себя чувствовать. — Нет. За месяц я еще успею вволю выспаться. Давай лучше поговорим. — Ты думаешь остаться здесь на месяц? — Да. Я сказал дома, что на месяц уеду. «На месяц он уедет! — подумал Омер. — Взял и уехал на месяц, приехал сюда. Станет здесь жить, спать, почитывать свои книжки, и будет от него, как всегда, веять довольством и спокойствием, а я снова начну чувствовать себя беспокойным, честолюбивым типом. Легко, ничего не делая, ни обо что ни мараясь, казаться порядочным, счастливым и праведным! Впрочем, он сейчас тоже стал каким-то нервным… Снова я начал думать! Почитаю, что ли, лучше газеты, которые он привез. Узнаю хоть, что в мире делается. А то пока я тут готовлюсь стать завоевателем и зарабатываю деньги, совсем от жизни отстал!» По правде говоря, от жизни он все-таки отстал не очень сильно. Омер иногда ходил к немецкому инженеру послушать радио — у того был очень мощный приемник, ловивший сигналы со всей территории Европы. Но свежие турецкие газеты из Анкары — совсем другое дело! «Заявление премьер-министра Джеляля Байара: правительство подготовило новые законопроекты… Французы и сирийцы… Визит короля Фарука в Турцию… Кризис в Европе нарастает… Гитлер направил Австрии ультиматум… Сталин заявляет, что в случае агрессии…» Ему хотелось читать дальше, но он отложил газету. «Что, интересно, делает Рефик?» Он понял, что теперь уже ни на секунду не сможет забыть о том, что Рефик находится рядом. Слегка приподняв голову, посмотрел на темное пятно в углу комнаты. «Ладно! Пусть он меня месяц побеспокоит… Целый месяц ловить на себе взгляды этого счастливого, деликатного, задумчивого человека! Заговорю-ка я первым». Омер снова приподнял голову и спросил: — Ну хорошо, а еще? Еще чем ты занимался в последнее время? — Потом об этом поговорим. Ты пока расскажи мне о здешней жизни. — О здешней жизни? — Ну о том, как ты тут поживаешь, о туннеле, о том, что делаешь в свободное время, о людях. О жизни! — Стемнело… Когда темнеет, мы садимся ужинать, зажигаем газовые лампы… Я тебе об этом писал. Здесь работают два молодых инженера, которые учились на четыре курса младше нас. Они иногда играют в карты: в пишти или в шестьдесят шесть. Есть еще Хаджи, о котором я тоже писал. Он готовит еду, прибирается, стирает белье, исполняет всякие поручения. Этой зимой в моем бараке осталось всего четыре человека. В двух километрах к западу отсюда, в сторону Кемаха — большая строительная площадка. Там есть генератор, стоят большие дома, в одном из них живет тот немец. Я иногда хожу с ним поболтать. А потом, после ужина, и спать пора. Так вечера и проходят. Время тянется медленно, еле-еле… Снег идет… Как посмотришь утром в окно, вставать не хочется. Курю… Иногда пьем что-нибудь горячительное. Так и живем. Мы сейчас скоро пойдем поужинаем. Вот она, комната Растиньяка, жилище завоевателя… Ладно, пошли есть. А потом ты сладко уснешь. Глава 26 УТРО ПЕРВОГО ДНЯ Сквозь сон слышно было, как кто-то ходит по дощатому полу, открывает дверцу печки, подбрасывает дров. Но и скрип половиц, и звук открывающейся печной дверцы казались незнакомыми. Рефик открыл глаза и вспомнил: сейчас он в бараке, затерянном где-то между Кемахом и Эрзинджаном. Светило яркое солнце, в окне виднелись заснеженные вершины гор. — А, проснулся? — спросил Омер. — Или это я тебя разбудил? — Нет, я давно уже не сплю, — ответил Рефик, от души потянулся и с наслаждением зевнул, как зевают спокойные, довольные своей жизнью и постелью люди. «Вот ко мне и вернулось душевное спокойствие!» — подумал он и вспомнил только что виденный сон. Во сне мама и Осман ругали Перихан, говоря, что Рефик уехал из-за нее, а Перихан каталась по площади Нишанташи на велосипеде, весело смеялась и кричала: «Никто на Рефика не сердится! Мы все его любим!» Сам же он прятался за садовой оградой, наблюдал за ними и радовался. — Хорошо ли спалось? — Замечательно. Я отлично себя чувствую! — Рефик потянулся и разом встал с постели. В комнате вовсе не было холодно, как он боялся. На часах половина восьмого. «Ничего себе! Двенадцать часов проспал!» Он хотел сказать Омеру, что проспал всю ночь напролет, но вспомнил, что один раз все-таки проснулся и услышал волчий вой. Одеваясь, он сказал об этом Омеру. Тот ответил, что волков в округе действительно много, ходить на улицу ночью без оружия опасно. Потом вышел из комнаты. Рефик достал новый бритвенный набор, купленный в Бейоглу двумя днями ранее. В углу комнаты висело зеркало. Рефик принес из уборной таз с холодной водой и поставил его рядом с зеркалом. Взглянув на свое отражение, решил, что выглядит бледным и нездоровым, однако следов тоски и скуки на лице не обнаружил. Бреясь, он чувствовал себя спокойным, счастливым и расслабленным. «Вчера я немного нервничал, но сегодня — в полном порядке!» — говорил он себе, гладя на округлое, бледное, с мешками под глазами лицо в зеркале, и торопился побриться, чтобы можно было выбежать на улицу, под ярко-голубое небо, и ощутить себя бесконечно свободным. Добрившись, он пошел в ту просторную комнату, где вчера встретил его Омер. Посредине комнаты стоял накрытый стол. За ним сидело три человека, среди них и Омер. Увидев Рефика, он указал на сидящих по обе стороны от него молодых людей и сказал с набитым ртом: — Ну, вот он и пришел! Это мои коллеги Энвер и Салих, а это ваш старший товарищ-инженер, мой однокурсник. Все заулыбались. Рефик познакомился с молодыми инженерами, которых накануне не видел, потому что рано лег спать. Салих был высоким и смуглым, Энвер — пониже ростом и полный. На столе было масло, варенье и сливки. На печке стоял чайник. Рефик налил себе чаю и сел за стол. Салих сказал, что помнит Рефика в лицо со студенческих времен. Польщенный Рефик спросил, не в том ли году они поступили в училище, когда Мюнип-бей ушел на пенсию. Потом вспомнили и других преподавателей. Железнодорожному строительству, как выяснилось, их обучал один и тот же человек. Омер стал уверять, что здесь Рефик сможет узнать кое-что новое в этой области, но тот возразил, что приехал сюда ненадолго, да и в любом случае уже успел забыть все, что знал о железнодорожном строительстве. Когда он встал, чтобы налить себе еще чая, толстяк Энвер сказал: — А я, признаться, думал, что вы сюда работать приехали. — О, нет! Я теперь не инженер, занимаюсь торговлей. А сюда приехал на месяц, в отпуск, так сказать. — Он немного помолчал и прибавил: — Сбежал из города, чтобы отдохнуть! — Обычно за этим ездят в Европу, — строго заметил Энвер. Затем, должно быть, пожалел, что так сказал, и встал из-за стола. За ним ушел и Салих. — Они, оказывается, думали, что ты будешь здесь работать, — улыбнулся Омер. — Я с ними заключил очень выгодное для них соглашение — работают не за оклад, а за долю в прибыли. Решили, что ты тоже вступишь в долю, и испугались. — Он усмехнулся, но как-то невесело. — Ну, как они тебе? Рефику вдруг вспомнился Мухиттин. Не дожидаясь ответа, Омер продолжил: — Славные ребята, очень способные. На своем курсе были лучшими. Оба нуждаются в деньгах. — И он улыбнулся с видом не забывающего о своей выгоде покровителя молодых талантов. Таким Рефик никогда еще его не видел. — Да, похоже, славные ребята! — сказал Рефик, чтобы не молчать, и снова встал за чаем. — Тебе налить? — Чаю-то? — Омер потянулся и зевнул. — Да, выпью, пожалуй, еще чашечку. Рефик поставил чашки на стол. — Как весело сегодня светит солнце! — Да… В Стамбуле ты в феврале такого не увидишь! Они сидели и смотрели в окно. Солнечный свет заливал край стола. Рефик снова потянулся к сливкам. — Хорошие сливки, а? — спросил Омер. Потом пригляделся к Рефику и удивленно прибавил: — Ты, я смотрю, побрился? Герр Рудольф будет сердиться. Я тебе не говорил, что мы сегодня вечером пойдем к нему в гости? Он тебе обрадуется. По-турецки говорит замечательно — живет у нас уже шестнадцать лет. Работал еще на железной дороге из Самсуна в Сивас. Он сердится, если кто-то бреется просто так. Не любит дисциплину. За спиной Рефика открылась дверь, и в комнату вошел Хаджи. Рефик уже успел накануне познакомиться с этим спокойным, неторопливым пожилым человеком. Ни сказав ни слова, он прошел через комнату и вышел на улицу. Рефик увидел в окно, как Хаджи медленно ступает по снегу, и ему самому захотелось поскорее оказаться на свежем воздухе. Он уже было поднялся с места, но Омер сказал. — Давай еще немного посидим, выкурим по сигаретке. Потом вместе сходим в туннель. Я останусь там, а ты возвращайся. Погуляешь вокруг, осмотришь окрестности. Пока они молча курили, Рефик глядел в окно, на манящие горы и синее небо. На улице его ослепил блеск сияющего на солнце снега. Рефик никогда не видел такого света — резкого и в то же время спокойного. Не в силах поднять глаза, он пытался привыкнуть к этому странному сиянию, насквозь пронизывающему все его существо. Было морозно, но холод не пробирал безжалостно до костей — только бодрил и напоминал о том, что нужно быть энергичным и решительным. Вокруг стояла тишина. По дороге к туннелю Рефик не слышал ни звука, кроме поскрипывания снега под ногами. Дорога шла немного вверх. Глаза постепенно привыкли к солнечному сиянию, и он смог наконец посмотреть на небо — безупречно чистое, широкое и яркое, глубокое и безмятежное. «Может быть, ради этого я сюда и приехал, — думал Рефик. — Этот свет, это небо словно бы побуждают вновь соединиться осколки моей разбитой души. Какое спокойствие!» Он смотрел на небольшой холм впереди, на далекую реку, на тянущиеся цепочкой по левую руку и остающиеся позади бараки и слушал Омера, время от времени начинавшего рассказывать что-нибудь об этих местах. Вырывающийся изо рта Омера пар долго не рассеивался и колыхался облачком у его носа. В больших бараках внизу жили рабочие. Омер рассказал, что они работают в две смены по двенадцать часов, поэтому на двух рабочих приходится по одной кровати. Рефик слушал его, смотрел на извивающуюся вдалеке ленту реки, на скалы, становящиеся все отвеснее по мере приближения к туннелю, на покрытые снегом ровные места и чувствовал, как растет в нем жажда деятельности. Едва они вошли в туннель, как их окружил гул голов и стук инструментов. Воздух здесь был влажный, пахло плесенью и мокрой землей. Неподалеку от входа возводили стену Каменщики бросали на Омера почтительные взгляды, тот на ходу небрежно кивал им в знак приветствия и рассказывал Рефику, что каменщики эти приехали с Черного моря, а рабочие, прокладывающие туннель, — из Испира. По узкоколейке наружу вывозили землю и обломки скальной породы. Длина туннеля должна была составить шестьсот метров, с каждого конца его прокопали уже на двести. На противоположном конце рабочие неожиданно наткнулись на мощную скалу, это затормозило работы. На стенах горели карбидные лампы. Омер сказал, что заказал электрогенератор, но его еще не доставили. К началу сентября работы в туннеле необходимо было довести до стадии готовности к прокладке рельсов. Из глубины доносился грохот: рабочие долбили камень, чтобы во время обеденного перерыва можно было заложить динамит, собирали обломки скалы, оставшиеся от вчерашнего взрыва, и грузили их в вагонетку. Каменщики тесали камни для стены, стучали молотками плотники-формовщики. Омер шел, здороваясь с рабочими и время от времени останавливаясь, чтобы переброситься парой слов с кем-нибудь из мастеров, а Рефик прислушивался к тому, что он говорит. Дойдя до того места, где выдалбливали гнезда для динамита, Омер побеседовал с руководящим работами мастером. Потом они двинулись назад и вскоре вышли из гудящего, словно кратер вулкана, туннеля к безмятежному голубому небу. Снег по-прежнему блестел в лучах солнца. — Мне нужно зайти в противоположный конец, а ты иди посмотри на другие строительные площадки, на большой туннель и мосты, — предложил Омер. Не успел он договорить, как к ним подошел пожилой крестьянин с фуражкой в руках. Только он собрался что-то сказать, как кто-то из рабочих крикнул ему сзади: — Эй, иди своей дорогой, оставь господина инженера в покое! Крестьянин в замешательстве замолчал, потом снова набрался храбрости и начал что-то говорить. — Ничего не могу поделать, обращайся к мастеру, — поспешно сказал Омер. Отойдя немного в сторону, повернулся к Рефику: — Пять-шесть человек из местных постоянно нас осаждают, просят дать работу. Или, как сейчас, выбирают представителя и посылают его обходить стройплощадки. Смотри, вон главная стройка. Там работает тысяча двести человек, ими управляет Керим Наджи. Идя вдоль извивающейся внизу реки, они обходили каменистый холм, сквозь который прорубали туннель. На берегу стояли бараки гораздо больше тех, что Рефик видел до сих пор. Еще дальше виднелись лавка, кофейня, маленькие бараки, в которых работали государственные контролеры, и дома для иностранных специалистов. Все эти постройки, которые отсюда было видно как на ладони, на фоне огромных гор и широкого неба казались опрятными и безупречно чистыми. В лучах обнаженного солнечного света все становилось скромным и смирным. И люди тоже — под этим солнцем иначе было нельзя. Рефик видел сверху, как они ходят между бараками, заглядывают в лавку сидят в кофейне, курят, что-то переносят с места на место, медленно взбираются на холм, словно бредущие по снегу муравьи. — Во время обеденного перерыва увидишь, как здесь может быть многолюдно. У лавки столпотворение, двери кофейни не закрываются! «Какой свет, какая деятельность повсюду! — думал Рефик. — А я чем занимаюсь?» Голова у него была сейчас абсолютно ясной, хаос мыслей прекратился, но где-то в самой глубине сознания по-прежнему таилось беспокойство, а как от него избавиться и можно ли это вообще сделать, Рефик не знал. «Не буду об этом думать!» — сказал он себе и вдруг понял, что они уже подошли к другому концу туннеля. Залезать внутрь не хотелось, поэтому он простился с Омером и зашагал в сторону бараков. Некоторое время он шел назад по той же дороге, по которой они проходили только что, глядя на реку и дома внизу. Завидев вдалеке свой барак, свернул с тропы вниз, тут же провалился чуть ли не по колено и понял, что преодолеть трехсотметровый спуск будет нелегко — весь склон был покрыт мягким глубоким снегом. Однако возвращаться на утоптанную тропу не хотелось, и Рефик осторожно, выверяя каждый шаг, двинулся вниз. Солнце уже не стояло в зените, но по-прежнему слепило глаза. Добравшись наконец до утоптанного снега вокруг бараков, Рефик понял, что порядком устал. Тяжело дыша, повернулся и посмотрел на свои следы, цепочкой тянущиеся по склону, потом направился к баракам. Он немного устал, потная рубашка прилипала к телу — что ж, это только радовало. Вспомнился грохот туннеля, каменщики, строящие стену, и рабочие, грузящие обломки скалы в вагонетку «И я тоже хочу чувствовать себя усталым!» Немного смущаясь, Рефик начал строить планы: каждое утро заниматься зарядкой, избавиться от вялости и от животика, пусть небольшого, но все равно удручающего, прочитать все привезенные с собой книги, писать, размышлять и в конце концов вернуться в Нишанташи таким же, каким был когда-то, — здоровым, счастливым и уравновешенным. Подойдя к бараку, Рефик увидел, что на стуле у стены сидит на солнышке Хаджи и чистит картошку. Рядом прыгала и каталась в снегу лохматая пастушеская собака, молодая и непоседливая. Хаджи, похоже, что-то ей говорил, но, увидев Рефика, замолчал. Подойдя поближе, Рефик взглянул Хаджи в глаза и улыбнулся, но тот не стал улыбаться в ответ, только кивнул, словно желая сказать: «Да, я заметил, что ты на меня по-дружески посмотрел». Собака, увидев Рефика, перестала скакать и тоже приняла серьезный вид, а когда он проходил мимо, проводила чужака внимательным, исполненным ответственности взглядом. Зайдя в барак, Рефик выглянул в окно и увидел, что собака снова резвится в снегу, а Хаджи опять с ней разговаривает. Человек и собака, столь близкие друг другу, словно бы говорили, что этот безмятежный уголок мира, это небо и свет принадлежат им. «Интересно, что думает обо мне Хаджи? — пробормотал Рефик. — Чем бы мне сейчас заняться?» Заметив, что чайник по-прежнему стоит на печке, снял пальто, налил себе чаю и сел за стол. «Чем бы мне сейчас заняться? Прогулялся, свежим воздухом подышал, окрестности осмотрел. Начну-ка я уже читать свои книги». Выпив еще чашку, он пошел в свою комнату. Вчера, прежде чем лечь спать, Рефик расставил книги на крышке сундука у кровати. Взяв «Реформы и Teюkilat», он решительно уселся за стол, но через некоторое время заметил, что читает невнимательно и думает о другом. Подняв голову, подумал: «Как славно было на улице! А какой гул стоял в туннеле! Конечно, такое солнце тут не каждый день… Интересно, что сейчас делает Перихан? Еще только одиннадцать, а я уже проголодался. Как красиво выглядят издалека бараки у реки! Ну вот, зеваю, спать захотел. Кто знает, впрочем, что творится внутри этих бараков? Здесь есть безработица. Ладно, почитаю что-нибудь другое!» Взяв с сундука «Исповедь» Руссо, Рефик снова сел за стол и стал внимательно читать те места, которые в Стамбуле ему особенно нравились, — о жизни на природе. Но прежних чувств прочитанное не вызывало. Он вспоминал о том, что видел сегодня утром, и все больше его тянуло снова выйти на улицу. Потом он еще раз зевнул и понял, что хочет спать. Взглянув на часы, решил, что поспит после обеда, но сразу засомневался: а принято ли здесь обедать? Теперь ему стало понятно, что в Стамбуле именно приемы пищи разделяли день на привычные отрезки, а он подстраивал под них все свои занятия. Рефик поставил Руссо на место, закурил и начал ходить по комнате. «После обеда буду усиленно заниматься!» — пообещал он себе, поверил этому обещанию и обрадовался. Глава 27 ПОЭТ В БЕЙОГЛУ Сойдя с трамвая, Мухиттин прошел мимо общественной уборной, слегка повернув голову в сторону площади. Весь день, сидя в своем проектном бюро, он представлял себе, как выйдет из трамвая и окажется в Бейоглу, как пройдет веселыми шагами мимо уборной, отвернувшись от нее и поглядывая на прохожих, как будет курить, ощущая во рту горький, бодрящий вкус дыма, как будет бродить по Бейоглу, пить вино, не присаживаясь за столик, как пойдет в дом свиданий, а после — в кино. Огибая площадь Таксим, он предвкушал близость всего этого и, немного стыдясь, чувствовал какую-то совершенно детскую, откровенную и непосредственную радость. «Как будто иду с отцом в кино!» Мюлазым Хайдар-бей был истовым мусульманином, но порой проявлял невиданную по его меркам снисходительность к греховным удовольствиям. В те несколько лет, что ему оставалось жить после увольнения из армии, он один раз в месяц ходил с сыном в кино. «Может быть, дело тут не в снисходительности, а в том, что ему на самом деле это нравилось», — подумал Мухиттин, но никакого удовольствия эта мысль ему не доставила. «Мюлазым Хайдар-бей — неприятная тема для инженера Мухиттина», — пробурчал он себе под нос. Отшагав еще несколько минут, почувствовал, что на душе стало легче. «Вот он, любимый мой Бейоглу! Нескончаемый людской поток… Я ждал этих минут весь день! Полный жизни, лукавый, грязный, любимый Бейоглу! Я поэт! Иду и гляжу на раскрасневшиеся от мороза лица». Стояли упорные мартовские холода. Иногда по улице проносился ветер, раздувая полы пальто. Женщин вокруг уже почти не было, а если они и встречались, то непременно в сопровождении мужчин. Мухиттин избегал смотреть в их сторону: видеть красивую женщину под руку с мужчиной было больно. Впрочем, проходя мимо мечети Ага, на одну все-таки посмотрел. Красивая женщина, держась за руку спутника, ступала тихо и аккуратно. Мухиттину вспомнились Рефик и Перихан, и он усмехнулся. О том, что Рефик уехал к Омеру, он узнал, когда ему позвонил Осман. Голос Османа звучал озабоченно и растерянно. Он хотел спросить у Мухиттина, не знает ли тот, какая муха укусила Рефика, но Мухиттину не захотелось ничего говорить. Да и что он мог сказать? «Ваш брат хочет придать своей жизни смысл»? Или «Ваш брат горюет, что он не поэт, как я, и ему не к чему стремиться»? Может быть, ему и следовало это сказать, чтобы немного уязвить закосневшего в своей солидности торговца, возможно даже, что следовало бы пойти еще дальше и дать ему несколько советов, но не хотелось. Все равно не удалось бы увидеть, как вытягивается лицо Османа от стыда за то, что в его семье, оказывается, есть человек, способный жалеть, что он не поэт. Мухиттину нравилось вспоминать, как Рефик сказал ему, что хотел бы быть поэтом. Если бы так сказал кто-нибудь другой, например человек, считающий, что рубаи, которые какой-нибудь дед пописывает на досуге, — тоже поэзия, он не обратил бы на это не малейшего внимания. В словах друга звучало такое искреннее и осознанное сожаление, что Мухиттин, вспоминая их, каждый раз радовался, что его жизнь, оказывается, может считать завидной такой человек, как Рефик. Мысль об этом утешала Мухиттина, а утешение ему требовалось, потому что в последнее время он снова стал думать, что отброшен на обочину жизни, что успеха в поэзии ему никогда не добиться. Сборник вышел полгода назад, а никаких отзывов в прессе так и не появилось, если не считать одной притворно-добродушной, но на самом деле злобной и ехидной заметки. Да и продано было всего двести пятьдесят экземпляров. Каждый раз, когда Мухиттин вспоминал о своей книге, он начинал думать и об авторе той лицемерной презрительной заметки, которого однажды видел в одном из мейхане Бейоглу; пытался вспомнить, не сделал ли он чего-нибудь такого, что могло бы разозлить этого пожилого журналиста, ничего вспомнить не мог и поэтому приходил к выводу, что поэзия его слаба, а сам он — неудачник. Когда мысли об этом становились особенно невыносимыми, он начинал мечтать о прогулке по Бейоглу. Сейчас, в марте 1938 года, ему было двадцать восемь лет. Время всерьез задуматься, собирается ли он исполнять свое решение о самоубийстве или нет. «Через два года мне будет тридцать!» — подумал Мухиттин и зашел в мейхане, в котором всегда бывал, когда выбирался в Бейоглу. Ему не хотелось здороваться со знакомыми и исполнять прочие пошлые церемонии, принятые среди завсегдатаев мейхане, поэтому он придал своему лицу холодное и неприступное выражение. Официант, как всегда, принес ракы и каленый горох, и Мухиттин начал быстро пить, не поднимая головы от столика. Ему было двадцать восемь. Поэзия не дала ему того, о чем он мечтал, и все-таки нигде, кроме поэзии да еще Бейоглу, приюта его душа не находила. Однако сейчас, похоже, даже Бейоглу начинал вызывать у него раздражение. Мухиттин стал прислушиваться к разговорам за соседними столиками. Один журналист, которого он узнал по голосу, рассказывал, как отчитал какую-то, как выходило из его слов, не заслуживающую уважения женщину Другой человек за тем же столиком, говоря еще о ком-то, повторял: «До чего же он корыстный тип! До чего же корыстный!» За столиком сзади кто-то рассказывал об одном своем знакомом политике — каким тот в детстве был хлюпиком. Не сюда нужно было идти, а в скромный, непритязательный Бешикташ! Но там не было женщин. К тому же туда он ходил по большей части только для того, чтобы встретиться с курсантами. Мухиттин допил ракы, расплатился и, вставая из-за столика, подумал: «В тридцать покончу с собой!» В дверях столкнулся с одним знакомым пожилым подрядчиком, часто заходящим в его проектное бюро. Старик дружелюбно посмотрел на Мухиттина, и тот улыбнулся в ответ бездумной вежливой улыбкой, просто потому, что так принято поступать, когда встречаешься с пожилыми людьми. Потом ему захотелось наказать себя за это, и он вспомнил, как Омер говорил когда-то: «Ты не сможешь совершить самоубийство!» Он снова вышел на проспект. По телу растекалось тепло от торопливо выпитого ракы. Навстречу тек людской поток, на лицах плясали разноцветные тусклые огни витрин, афиш и ресторанных окон. «Убью ли я себя, когда мне исполнится тридцать лет?» — подумал Мухиттин и свернул в переулок. Сразу же, как всегда это с ним здесь бывало, его охватили отвращение и страх. Он шел, глядя на красновато поблескивающие в углублениях между брусчаткой лужицы воды — наверняка помои, — и говорил себе, что Бейоглу гадкое место, а сам он жалкий, трусливый тип. У него подгибались колени. Дойдя до старого трехэтажного здания, он, как всегда, с совершенно спокойным и равнодушным видом, словно собирается войти в свой собственный дом, постучал в дверь. Безучастно взглянув на открывшую ему старуху, поднялся по лестнице и оказался в небольшом ярко освещенном вестибюле, где в креслах сидели женщины; увидел, что те заметили его, а одна обрадовалась и сделала в его сторону фривольный жест; остальные засмеялись. Думать не хотелось, хотелось только, чтобы алкоголь быстрее смешивался с кровью. Он дал одной из женщин деньги и пошел дальше вверх по лестнице, пока не попал в жаркую, душную, лишенную окон грязную комнату, освещенную красной лампой. Другая женщина сказала, что придется немного подождать. Он посмотрел на нее тем же равнодушным, отстраненным взглядом, дал бакшиш и сел в кресло у кровати. «Скоро придет», — кружилась в голове мысль. Он сидел, откинув голову на спинку кресла и свесив руки за подлокотники, прислушивался к своему организму, словно старик, перенесший сердечный приступ, и смотрел на висящую под высоким потолком грязную красную лампу. Несмотря на то что эта лампа светилась, казалось, что на ощупь она должна быть холодной. Мухиттин однажды начал писать стихотворение под названием «Красная лампа», но бросил, когда понял, что оно потребует полной откровенности и искренности. Раньше он полагал, что сделал это не из лицемерия и не потому, что ему нравилось прятать свое «я», а потому, что в среде, в которой он жил, подобная искренность была бы воспринята как извращение: все решили бы, что он написал это стихотворение, желая устроить скандал и привлечь к себе внимание. Однако сейчас, сидя в одиночестве, он думал, что перед самим собой нужно быть беспощадно честным — он не смог закончить стихотворение только из-за своей трусости и лицемерия. Сейчас он был честен: говорил себе, что не сможет покончить с собой, что он плохой поэт, но замечательный лицемер, и еще — что боится заразиться дурной болезнью. Но для того, чтобы уменьшить страх перед болезнью, у него была наготове хитрая уловка: нужно было вспомнить о Бодлере. Что сделало этого жалкого, ошивающегося на задворках общества небогатого французика Бодлером? Одиночество и сифилис! «Я, как и Бодлер, одинокий, мрачный, мудрый, жаждущий любви поэт. Его единственными друзьями тоже были проститутки. Единственное, чего мне не хватает для полного сходства, — сифилис. Вот заражусь — и стану совсем как Бодлер! В точности!» Глядя на красную лампу, он быстро-быстро проговорил про себя эти слова, чтобы избавиться от страха перед тем, что должно было сейчас случиться. Потом услышал, как по лестнице поднимается женщина, напевая себе под нос какую-то песенку. Однако, приблизившись к двери, звуки стали удаляться. Женщина прошла мимо. Затем со скрипом отворилась дверь соседней комнаты. Должно быть, там тоже ждал клиент. «Мои единственные друзья — они…» Он попытался представить себе лицо женщины, которая должна была сейчас прийти, но ничего определенного вспомнить не смог. Перед глазами проплывали другие женские лица. Сегодня к совладельцу бюро по пути из магазина домой зашла жена. Тридцать лет, смуглая. Самая обычная женщина. Но Мухиттин почему-то вспоминал о ней с презрением. «Это потому, что она не похожа на принцессу моей мечты!» — подумал он и усмехнулся. Ко всем женщинам, непохожим на принцессу его мечты, он относился презрительно. Партнер Мухиттина, немало раздражавший его попытками найти ему невесту, однажды в шутку назвал его женоненавистником. Мухиттин, вспомнив, какое почтение испытывает к принцессе своей мечты, резко и даже грубо возразил. Потом злился на себя за это. «Мои единственные друзья — они!» Иногда ему казалось, что он уважает проституток больше всех остальных женщин, и в такие моменты верил, что они стали проститутками не из-за нищеты и отчаяния, а потому, что не хотели заниматься тем, чем занимаются другие, и, презрев установленные обществом правила, сделали осознанный выбор. На лестнице опять послышались шаги, и Мухиттин ощутил восторг, смешанный с тревогой, а потом поспешно сказал себе то же, что всегда: «Я сюда больше никогда не приду! Буду усердно работать. Сюда больше ходить нельзя!» Шаги замерли у двери, послышался хорошо знакомый Мухиттину глухой, хриплый женский голос: — Мой малютка там? Говорившая ничуть не беспокоилась о том, чтобы пройти в комнату незамеченной. Мужской голос что-то ей ответил. За шесть месяцев, прошедших со времени его первого визита сюда, Мухиттин уже ко всему привык и не обижался. Даже напротив, ему это нравилось. В женском голосе слышалось что-то вроде нежности и какой-то животной ласки. «Мой малютка…» Дверь отворилась. На лице вошедшей женщины, освещенном красным светом лампы, было привычное слащавое выражение: «Ах ты, шалунишка!» Мухиттин притворился смущенным. Сейчас они немного поговорят, а потом, снимая платье, она скажет: «Я, кажется, заставила себя ждать?» Мухиттин вдруг вскочил с кресла и, схватив женщину за плечи, спросил: — Смогу я убить или нет? — Убить? Что это еще за новости? — воскликнула женщина, испуганно вздрогнула и сбросила с себя его руки. Она смотрела на Мухиттина как на сумасшедшего, но, похоже, испугалась не сильно. Должно быть, ко всякому привыкла. «Да не тебя, а себя!» — хотел сказать Мухиттин, но промолчал. Только опустил голову. Глава 28 ЧТОБЫ ПРОВЕСТИ ВРЕМЯ За окном мело. Вьюга дребезжала стеклами, гудела в трубе, выла, заглушая голос радиоприемника, к которому немецкий инженер подвел специальную антенну собственной конструкции. Когда завывания ветра становились особенно громкими, герр Рудольф, или герр фон Рудольф, хмурился и наклонялся поближе к динамику, из которого доносилась быстрая, возбужденная немецкая речь. Говорил Гитлер. Герр Рудольф переводил своим гостям его слова, но иногда смущенно замолкал и начинал разглядывать свои руки, сложенные на коленях. Тогда Рефик понимал, что из радио доносится что-то особенно тревожное. Гитлер был в Вене. Омер смотрел в подрагивающее от ветра оконное стекло и порой зевал, а Рефик внимательно смотрел на герра Рудольфа. Тот в очередной раз смущенно уставился на свои колени, и голос Гитлера смолк. Что-то почтительно проговорил диктор, потом послышались помехи, а за ними — вальс «Голубой Дунай». — Ну вот! — сказал герр Рудольф. — Германия слопала Австрию. Гитлеру устроили торжественную встречу в Вене. Немецкий инженер, за десять лет научившийся говорить на безупречном турецком, перевел гостям и другие новости: франкисты в Испании одержали очередную победу и вплотную приблизились к захвату власти. Франция переживает правительственный кризис, растет напряжение в Чехословакии. Что же теперь будет? — спросил Рефик. — Да ничего особенного, — откликнулся Омер, поднимаясь на ноги. — В шахматы сыграем. Не правда ли, герр? — Он достал со шкафа шахматную доску и положил ее на трехногий столик. — Как видите, ваш друг — человек в высшей степени практичный, — сказал герр Рудольф. — Расползающийся по Европе страх его не интересует. Его интересуют только шахматы… — Смущенно улыбнувшись, прибавил: — Впрочем, я, по правде говоря, сейчас тоже не отказался бы сыграть. — Играйте, играйте, пожалуйста! — улыбнулся в ответ Рефик. — Я не против. — Всего одну партийку! — сказал немец и тут же покраснел. Потом нетерпеливо пересел за столик. Час назад, когда они только сюда пришли, Рефик в шутку сказал, что хочет не в шахматы играть, а разговаривать. — Что, побежденный богатырь снова в схватку норовит? — усмехнулся Омер, намекая на игру двухдневной давности. Раз в два-три дня Рефик и Омер ходили вечером в гости к немецкому инженеру. Тот был очень рад их видеть. Он был одинок. Десять лет назад он приехал в Турцию работать на строительстве железной дороги из Сиваса в Самсун, потом перешел на строительство ветки из Сиваса в Эрзурум. Когда в Германии пришел к власти Гитлер, решил вовсе не возвращаться на родину. Возможно, на это были и другие причины: он однажды упомянул о несогласии во взглядах с отцом — генералом и аристократом, и сказал, что немецкая ограниченность вызывает у него отвращение. Кроме того, сам он говорил, что не хочет уезжать из Турции, потому что очень прилично здесь зарабатывает. Рефик пододвинул свой стул к столику с шахматной доской и снова спросил: — Так что же теперь будет? Как вы думаете? — Теперь я уже совершенно точно не вернусь на родину — проговорил немец. — Если европейские державы позволят Гитлеру взять все, что он хочет, он войну не начнет, но и власть из рук никогда уже не выпустит. — Ну и пусть его! — сказал Омер. — Оставайтесь здесь. Я и так-то не понимаю, как вы уедете, прожив у нас десять лет. Вы же теперь наполовину турок! — О, не смешите меня! — улыбнулся герр Рудольф. — А то я из-за вас проиграю. Наступило долгое молчание. Только радио играло вальс да вьюга выла за окном. Рефик тоже смотрел на шахматную доску. После того как игроки обменялись несколькими ходами, Омер вдруг сделал совершенно неожиданный ход, и стало ясно, что он давным-давно разгадал планы герра Рудольфа. Тот пробормотал что-то на смеси турецкого и немецкого, вздохнул и стал крутить в руках трубку, с которой никогда не расставался. Когда слуга принес чай, он окончательно понял, что проиграл, насупился и с горестным, подавленным видом воззрился на доску. — Угостите-ка нас коньяком, герр! — сказал Омер, встав из-за столика, и, не дожидаясь ответа хозяина, взял в руки бутылку. — И скажите-ка нам вот что: почему вам показались такими смешными мои слова о том, что вы уже наполовину турок? — Потому что турки одно дело, а я — совсем другое! — хмуро ответил немец. Он еще не отошел от поражения. — Куда же вы отправитесь, если покинете Турцию? — поинтересовался Рефик. — В Америку. — Что ж вам в Турции-то не сидится? — весело спросил Омер. — Эта страна мне не подходит. — Почему? Вы же здесь уже десять лет. Привыкли… — Тело, может, и привыкло, а душа — нет, — сказал герр Рудольф и приложил руку к сердцу. — Почему же? — снова спросил Омер. — В Стамбуле живет много людей, сбежавших из Германии. Почему бы вам не жить, как они? — Я о душе говорю. — О душе! Вам просто не нравятся здешние условия жизни, хочется комфорта. Приехали в страну, в которой когда-то в детстве побывали с отцом, немного задержались, заработали денег, а теперь хотите сбежать туда, где комфортнее жить! — Нет, вы не правы! — сказал герр Рудольф, еще сильнее покраснев. — Эти десять лет, на которые я, по вашему выражению, здесь «немного задержался»… Вы меня рассердили, так что я уж скажу: этот ваш Восток мне не нравится. Не нравится мне здешняя атмосфера, этот совершенно чуждый мне склад души! Сколько раз я вам читал Гольдерлина, даже перевод написал! — И он начал читать наизусть уже слышанное Рефиком стихотворение, а потом строчка за строчкой перевел его на турецкий: — «Восток — могучий деспот, слепящий блеск его силы и величия повергает ниц. Люди на Востоке учатся стоять на коленях, прежде чем ходить, и молиться — прежде чем говорить». Сколько раз я вам это читал, и вы соглашались, а теперь что? — Да мы просто беседуем, герр, просто беседуем. Чтобы время провести. Зачем так нервничать? Но вы, знаете ли, нас унижаете. Разве нет? Разве вы не унижаете нас, то и дело повторяя стихи этого сумасшедшего поэта? Так-то… — Никого я не унижаю. Я хочу только сказать, что не могу приспособиться к духу Востока. Я об этом все время говорю. — Хорошо, но ведь со мной-то вы нашли общий язык? — Конечно. Потому что вы не похожи на своих соотечественников. Не вы ли спрашивали меня, похожи вы на Растиньяка или нет? Вы тоже не можете приспособиться к духу этой страны… — Герр Рудольф кивнул в сторону Рефика: — И вы тоже, разумеется, вы тоже. Мы с вами чужие на этой земле. Дьявол в вас уже проник, свет разума вас уже озарил — и вы теперь чужаки. Что бы вы ни делали — назад дороги нет. Потеряна гармония между миром, в котором вы живете, и вашей душой. Я это знаю, я замечательно это вижу. Вы или измените этот мир, или так навсегда и останетесь в нем чужаками. Кстати, Рефик-бей, в какой стадии находится ваша работа? Решили ли вы, закончив ее, вернуться в Стамбул? — Нет, я еще ничего не решил, — сказал Рефик. — Вот видите! — печально протянул немец. — Свет разума с духом Востока никак не сочетается. У вас не получается быть похожими на окружающих. Вы мне говорили о Руссо… Но сами-то живете совсем в другом мире! — Что же нам делать? Мы… — Постой! — перебил друга Омер. — За меня не говори. Я замечательно знаю, что мне делать. Человек сам выбирает цель и идет к ней, веря, что добьется своего. Вот и все. Пусть каждый говорит за себя… — Хорошо, хорошо! — сказал Рефик и снова пробормотал: — Ничего я не решил… Вот уже месяц он читал привезенные с собой книги по экономике, размышлял об экономическом положении Турции, об этатизме и реформах, кое-какие мысли записывал и обсуждал потом с герром Рудольфом. Ему хотелось, чтобы работа обрела законченный вид, но пока никак не мог этого добиться. — Не отказывайтесь от рационализма! — сказал герр Рудольф. Он, как и Омер, торопливо пил чай с коньяком. — Если откажетесь, вам конец. «А что, собственно говоря, значит быть рационалистом? — размышлял Рефик. — Это значит быть здравомыслящим, уравновешенным, спокойным, не позволять увлечениям и пристрастиям влиять на мышление. Да, это все необходимо. Но зачем он об этом говорит? Разве этот его рационализм поможет мне обрести былое душевное спокойствие в родном доме? Смогу ли я избавиться от мук совести, смогу ли вести прежнюю жизнь, не отказываясь от теперешнего образа мыслей? Нет!» Он стал вспоминать дом в Нишанташи, Перихан и Мелек, тиканье часов на лестнице, и ему показалось, что он снова ощущает ни на что не похожий запах покоя. — Вы признавали, что Гольдерлин прав! — продолжал говорить о своем герр Рудольф. Его явно задели слова Омера, который прежде против мнения поэта не выступал. Выходя из комнаты, чтобы принести еще чаю, он прибавил: — Вы нанесли мне удар в спину! Вернувшись в комнату с подносом в руках, немец снова заговорил: — Вот вы сказали, что я хочу комфорта. А чего мне здесь не хватает? Генератор есть, прислуга на месте. Разве это не спокойная жизнь? А вы, Растиньяк этакий… Эх! С улицы донесся волчий вой. — Ложитесь-ка вы сегодня здесь! — сказал герр Рудольф, подошел к окну и стал вглядываться в темноту, заслонив глаза от света руками. — Нет, мы не останемся в доме, где нас, турок, унижают! — заявил Омер. Рефик не мог понять по голосу друга, серьезен тот или шутит, но видно было, что герр Рудольф очень задет. Он отошел от окна и гневно воззрился на Омера. Лицо у него было Совершенно красное — не потому, что он был упитанным немцем, а от обиды и раздражения. — Вот вам нравится называть себя Растиньяком. А я скажу, что не выйдет из вас никакого Растиньяка! — Он уселся в кресло, нервно покрутил в руках трубку, зажег ее и замолк, опустив голову. Потом заговорил снова: — Не выйдет из вас Растиньяка. Моя родина находится в конце пути, а ваша — в начале. То же самое и с душой. Ваши души молоды, потому что их только что осветил тот свет, о котором я говорил. Но повзрослеть, окрепнуть им не удастся… Как могут прорасти на твердой, безжалостной почве Востока семена вашего растиньячества — ума не приложу. Если бы у вас еще были какие-то нравственные переживания, как у Рефик-бея… Что это вы на меня так смотрите? — Вы продолжаете нас унижать! — жестко сказал Омер. — Я не хочу вас слушать. Не понравилось вам, что я вас назвал «фоном», вот вы и несете что в голову взбредет. — Это все вовсе не взбрело мне в голову. Я о вас беспокоюсь. Мне-то уже за сорок, и я знаю, что буду делать дальше. Поселюсь в каком-нибудь американском городке, буду работать потихоньку, читать, слушать музыку. А вот вы… На этой земле вашей жажде деятельности применения не найдется. Потому что, сдается мне, эта земля еще не очищена от сорной травы и терний… Герой Бальзака вырос в стране, пережившей кровавую революцию. А здесь? Здесь царь и бог по-прежнему Керим Наджи. Богатый помещик руководит строительством железной дороги. Он и землевладелец, и подрядчик, и депутат меджлиса… А на вашу долю, друг мой, ничего не осталось. Ха-ха. Если вся земля покрыта сорняками и колючками, что вы будете завоевывать, герр Завоеватель? — Я знаю, что мне делать! — сказал Омер. — Знаю! А вы не знаете, так и молчите себе. Герр Рудольф замолчал, но выражение лица у него по-прежнему было нервное и обиженное. Не налив в свою чашку чаю, он наполнил ее коньяком и стал пить быстрыми глотками. Все молчали. — Вьюга все не унимается! — сказал наконец Омер и мирно зевнул, как будто никакого неприятного разговора только что не было, потом встал и предложил: — Может, послушаем немного музыку? Не поздно, герр? Если хотите, мы пойдем. — Нет уж, сидите, прошу вас, — сказал герр Рудольф. Лицо у него все еще было напряженное. — Если хорошенько поищете, сможете найти Берлин. Они сейчас часто вальсы играют. Омер принялся настраивать радиоприемник и вскоре нашел, что искал. Комнату наполнили нежные, располагающие ко сну звуки медленного вальса. — Вы ведь на самом деле не думаете, что я хотел вас унизить? — быстро спросил герр Рудольф. — Не думаю. Но вы меня задели! — Омер немного помолчал и прибавил: — И признайтесь все-таки, что кое-что здесь вызывает у вас презрение! — Вызывает! Керим Наджи и вызывает. Он мне отвратителен. Рабочие, мастера, субподрядчики — все им восхищаются. Восторженно рассказывают о нем всякие истории — прямо как про моего отца рассказывали. Все в него влюблены. Все-то в нем прекрасно: и красивый, и богатый, осанка благородная, в седле сидит как влитой! Сами же у него в рабстве, а любят! А что он делает? Ровным счетом ничего! Владеет бескрайними землями под Эскишехиром. Но какой он замечательный человек! Депутат! Превосходный стрелок! Как он умеет приласкать своих рабов! А те рады слагать о нем легенды. Пропади эти легенды пропадом! Мы живем в век разума! Почему же люди до сих пор готовы восхищаться этими темными силами? — Я не восхищаюсь, — сказал Омер. — Мне этот самодовольный, фальшиво-добродушный тип тоже отвратителен! — Вот что чуждо здесь моей душе. И разум никак не может привыкнуть… Шут на него спину двенадцать часов в сутки, а потом его же превозносят. Какой он скромный, как замечательно сидит в седле… Верят ему… И работают-то, похоже, именно потому, что любят и верят. Этого я понять не могу. Вот в Америке такого нет. Там люди тоже работают, но не молятся на своих работодателей! Работают, потому что знают, что иначе не проживешь. Возможно, здешние рабочие благодаря своей вере в хозяина и чувствуют себя более счастливыми, но к этим восторженным легендам, к этой лжи я никак не могу привыкнуть. Понимаете ли вы меня? Мне хочется, чтобы повсюду царствовал разум. Как я могу вас презирать? Я презираю только Керима Наджи… — И правильно делаете! — сказал Омер. — Смейтесь, смейтесь… Вы так в себе уверены, но… — Знаю-знаю, вы недавно проговорились — вам завидно, что у меня молодая душа! Завидно, что во мне живет дух завоевателя или, по крайней мере, что я могу об этом с такой уверенностью говорить. Потому что вы таким быть уже не можете. А хочется! — Дружище, ну хватит уже! — попросил Рефик. Ему не хотелось, чтобы спор разгорелся снова. — Не бойтесь, я не сержусь, — сказал герр Рудольф. — Я не буду сердиться, даже если он снова назовет меня «фоном». Потому что я его хорошо знаю… — Конечно, назову! — сказал Омер, однако выглядел он миролюбиво. — Кстати, как вы смотрите на то, чтобы сыграть еще партию в шахматы? — Заметив, что немец взглянул на Рефика, добавил: — Не бойтесь, он не возражает. Он будет пить и думать о своем: о любимом доме, о любимом Стамбуле… А мы с вами тем временем сыграем. Рефик, ты не обижаешься? — Нет-нет. Играйте, конечно. — Сыграем, а после мы здесь переночуем, хорошо? — Прекрасно! — воскликнул герр Рудольф и запнулся, будто сказал что-то неуместное. — Мир бурлит, а мы в шахматы играем! Да… Но что случилось с Австрией, то случилось. Мы-то что могли поделать? Глава 29 ДНЕВНИК, ЧАСТЬ ВТОРАЯ 14 марта 1938, понедельник Вчера вечером снова ходили к герру Рудольфу Засиделись допоздна, пили коньяк. Из-за бурана остались ночевать. Омер с Рудольфом играли в шахматы и, как всегда, говорили друг другу колкости. Потом мы стали беседовать. Рудольф снова цитировал Гольдерлина и высказывал свои мысли насчет духа Востока и планов Омера. Про меня тоже сказал кое-что. Посоветовал не отказываться от рационализма. Что такое этот рационализм? Умение отделять мысли от чувств и желаний? Кажется, он немножко иронично относится к моему увлечению Руссо. Но я понимаю, что он хочет сказать, когда говорит о просвещении, и согласен, что между мной и землей, на которой я живу, существует разлад. Как интересно разговаривать с этим немцем! Буран со вчерашнего дня не стих. Я все время думаю об одном: когда и как я вернусь домой? 19 марта Буран прекратился только вчера. Читаю. С тех пор как уехал из дома, прошло уже больше месяца, а я до сих пор не вернулся. Нужно написать им письмо или, наконец, решиться вернуться. Думаю: зачем я здесь? Мне казалось, что если я на месяц уеду, сменю обстановку, то это пойдет мне на пользу. Я не мог продолжать жить как раньше. Это так, но чего я ждал? Не знаю. Теперь я понимаю, что, отправляясь в путь, надеялся, что за месяц все мои проблемы сами собой рассосутся и я смогу обрести прежний душевный покой. Но сейчас я вижу, что это непросто будет сделать. Снова стану беспокойным и нервным, снова мне будет тоскливо. В таком случае эта поездка все равно была полезна по двум причинам: 1) Уехав из дома, я смог посмотреть на ситуацию со стороны. Увидел, что существует и совсем другая жизнь, кроме той, что была известна мне. 2) Я смог обрести достаточно сил и спокойствия, чтобы с головой погрузиться в книги. 22 марта, вторник Я написал домой, что приеду через месяц. Попытался объяснить, что обдумываю некоторые проекты, провожу дни, читая и размышляя, и опасаюсь, что, если вернусь домой сейчас, не смогу довести задуманное до конца. Надо написать еще отдельное письмо Перихан. Зря я не писал ей весь этот месяц. В нашей ссоре виноват я сам. Да и ссора-то была лишь предлогом, чтобы сбежать из дома. Вчера мы разговаривали об этом с Омером, и он сказал, что я прав — нужно скорее написать Перихан. Еще Омер спросил, каковы мои намерения. Я сказал, что буду работать, пока не продумаю план развития турецкой деревни. Что нужно сделать, чтобы она выбралась из нищеты? 26 марта Написал письмо Перихан, и на душе стало спокойнее. Написал, что во всех наших размолвках был виноват я сам, что теперь понимаю, каким раздражительным, нервным и грубым я был, что совсем не думал о ней, только о себе. Попросил отнестись ко мне с пониманием и позволить остаться здесь, пока не доведу работу до конца. И вот сейчас, когда я пишу эти строки, я впервые за не знаю уж сколько времени ощущаю полное душевное спокойствие. На душе легко. В голове полная ясность — или, по крайней мере, мне так кажется. Я знаю, каким будет мое будущее. Точнее, знаю, что мое будущее — в моих руках. Только от меня самого и от того, что я буду делать, зависит, буду ли я счастлив или несчастен, буду ли наслаждаться жизнью или тосковать. Я сам хозяин своей жизни. Теперь я знаю, что был не очень-то сообразительным. 2 апреля, суббота Сегодня солнечный день — таким же был мой первый день здесь. Омеру делать было нечего, и он попросил Хаджи поводить нас по окрестностям. Мы прошли пешком километров пять-шесть в сторону Эрзинджана, дошли до железнодорожной станции Альп. Неподалеку от станции находится имение, в котором Хаджи раньше был управляющим. Здесь живет его семья: жена, красавица дочка и старший сын. Когда-то поместье и земли вокруг него принадлежали вельможе времен Абдул-Хамида, которого султан сослал сюда на должность каймакама. После его смерти земли поделили наследники, часть продали. Хаджи служил управляющим оставшейся части, но потом уволился. В поместье гниет деревянный господский дом с удивительно тонкой и красивой резьбой. На первом этаже живет семья Хаджи. На обратном пути мы увидели какое-то животное с большим толстым хвостом. Хаджи сказал, что это лиса. Он пытался ее подстрелить. Этот Хаджи — странный человек, я его понять пока не смог. В скором времени должно начаться строительство мостов, первые приготовления уже начаты. Омер говорит, что боится не успеть выполнить свою часть работы вовремя. Но времени у него еще много. Сейчас я чувствую приятную усталость, то и дело зеваю. Лягу-ка я спать. 8 апреля, пятница Ходили к Рудольфу. Я сел играть с ним в шахматы и проиграл, он очень обрадовался. Потом говорили все о том же. Рудольф говорит, что очень беспокоится за наше с Омером будущее. Неужели я такой идиот? 12 апреля Кажется, из всех моих занятий и выписок начинает вырисовываться нечто определенное. Что нужно сделать, чтобы разрешить аграрный вопрос в Турции? Я думаю, что для того, чтобы вырвать деревню из мрака средневековья, привести в нее реформы и упрочить связи между ней и городом, недостаточно того, что делалось до сих пор. Пользуясь принципом этатизма, можно достичь большего! Но для полного разрешения всех проблем недостаточно уже проведенных реформ и политики государственного планирования. Либерализм тоже не панацея. Я обдумываю другое, своеобразное, сложное решение. Записываю свои мысли, потом пытаюсь их развить. Когда мне кажется, что я натолкнулся на стоящую идею, меня охватывает восторг, я вскакиваю из-за стола и начинаю ходить по комнате, потом на ум приходит что-нибудь другое, и я еще больше запутываюсь. А тем временем в голове мелькают воспоминания. То вспомнится какой-нибудь необычный человек, с которым мне приходилось встречаться, то наша с Перихан свадьба. Я хочу довести изыскания в области аграрного вопроса до логического конца, изложить свои мысли в связном виде и дать кому-нибудь почитать. Почему бы не Исмет-паше? Я могу встретиться с ним на Хейбелиаде. Или кому-нибудь другому например Сулейману Айчелику. При этом, надо сказать, я вовсе не чувствую себя мечтателем и фантазером. Разве что утром бывает немного грустно, но и только. 16 апреля Пришло письмо от Перихан — маленькое, на двух страничках. За день перечитал его раз сто. «Ты можешь вернуться когда хочешь, тебе виднее, но мне бы хотелось, чтобы ты приезжал как можно скорее и не оставлял больше нас с дочкой одних». О том, чтобы оставить дом в Нишанташи и переехать к своей матери, она даже не думала. Ей с самого начала было ясно, что она ни в чем не виновата, и очень хорошо, что теперь я это тоже понял. Написала немножко и о Мелек. Никого ни в чем не винит, выбирает очень осторожные выражения, чтобы не задеть мою гордость. Мне сразу захотелось вернуться в Стамбул, но это означало бы оставить работу незавершенной. Когда же я смогу вернуться? С тех пор как уехал, прошло уже два месяца, а продвинулся я не сказать чтобы очень далеко. Встаю в семь утра. До восьми успеваю позавтракать и выйти на прогулку, какая бы погода ни стояла на улице. До часу дня работаю. Затем — обед и короткий отдых. Потом снова работаю, часов до шести или до захода солнца. После ужина иду в гости к Рудольфу или, как сегодня, читаю. Вольтера, Руссо… Перихан написала, что купит и вышлет мне книги, о которых я просил. Мне стыдно, очень стыдно, но что я могу поделать? 26 апреля Весна! Строительство мостов возобновилось, в нашем бараке появились новые жильцы — три человека. Теперь здесь уже не так привольно, как раньше. Я познакомился с новоприбывшими, они удивились, узнав, что я не работаю на строительстве. Им хочется узнать, чем я занимаюсь, но объяснять не хочется, и от этого портится настроение. А эти Энвер с Салихом наверняка рассказывают им про меня смешные истории. 27 апреля Познакомился с этим пресловутым Керимом Наджи. Он совершал верховую прогулку. В седле действительно держится отменно, что твой Наполеон. Все на него смотрят разинув рот от восторга, а он милостиво кивает, словно полководец, объезжающий войска. Похвалил Омера за самостоятельность и предприимчивость, но сделал это с видом паши, покровительственно похлопывающего по плечу адъютанта. Кто я такой, он не понял. Государственные контролеры, словно свита, следуют за ним верхом. Я тоже сел на коня, думал, упаду, но не упал. Конь сам по себе идет, а я знай себе на нем посиживаю. Мои занятия продвигаются успешно, и я этому несказанно рад. Глава 30 ДВА ЛЮБИТЕЛЯ МУЗЫКИ — Что вы будете делать на летних каникулах? — спросил Джезми, старательно разглядывая растущее на зеленой полосе посреди проспекта дерево, как будто увидел среди его ветвей нечто интересное. После занятий у месье Балатца они с Айше шли из Таксима в Харбийе. На дереве, привлекшем внимание Джезми, уже распустились листья. Было начало мая. Джезми каждый раз предлагал проводить Айше до Нишанташи, но та не разрешала, и из-за этого, должно быть, у них порой возникали споры о том, какими должны быть отношения между мужчиной и женщиной в цивилизованном обществе. В этом году Ниган-ханым перестала приходить за Айше после занятий. Этому предшествовала долгая тихая борьба. В конце концов Ниган-ханым поняла, что Айше никогда не будет такой дочерью, какую ей хотелось бы иметь, и, надув губы и махнув рукой в знак того, что жизнь ее полна мучений, больше к этой теме не возвращалась. Джезми повторил свой вопрос, на этот раз размахивая футляром со скрипкой. Летом семья Айше должна была переехать на Хейбелиаду, куда в прошлом году не ездили из-за смерти Джевдет-бея. Однако в этом году Айше заканчивала лицей, и мама с Османом собирались отправить ее к тете в Швейцарию, чтобы получше выучила французский. Если она уедет, то уроки музыки в Бейоглу прекратятся, и не будет больше прогулок от Туннеля к Харбийе, и мальчика этого рядом не будет. Айше не хотелось уезжать в Швейцарию. Заметив, что Джезми нервно размахивает футляром, она проговорила: — Не знаю. А ты чем думаешь заняться? — и смутилась. Джезми однажды, желая подчеркнуть существующие между ними различия, сказал, что в той среде, где он родился и вырос, спрашивают просто: «Что ты будешь делать?», а вот в кругу родственников и знакомых Айше, у которых есть время и возможность выбирать, принято спрашивать: «Чем думаешь заняться?» — Скорее всего, поеду в Трабзон, к родителям. — Зимой Джезми жил в Стамбуле и изучал юриспруденцию. — Как славно! — сказала Айше, стараясь казаться веселой. — Будешь там читать свои любимые романы, купаться в море… — Ха! Там в море никто не купается. Купаются только здесь, на островах и в Суадийе. Ну и в Европе, конечно. Когда Джезми волновался, то забывал о том, что он сторонник цивилизации, и вспоминал, что он из бедной семьи. Его отец работал в Трабзоне учителем музыки. Айше снова почувствовала себя неловко. «Второй раз за одну минуту!» Потом ей кое-что пришло в голову и она обрадовалась: — Вот и хорошо! Замечательный повод познакомить своих близких с принципами цивилизации. Объясни им, что купаться в море — не грех! — Объясню! — твердо сказал Джезми. Они замолчали. Шли не торопясь. Вокруг была тень, опустившееся уже довольно низко майское солнышко освещало только самые верхушки деревьев и крыши некоторых домов вдалеке. Задувавший время от времени со стороны Шишли легкий ветерок нес с собой запах липового цвета и жимолости. Джезми вдруг обеспокоенно спросил: — Ты на меня не обиделась? «Нет, на него нельзя обижаться!» — думала Айше, краем глаза поглядывая на идущего рядом худого симпатичного юношу и вдыхая аромат липового цвета. Она понимала, что ей хочется любить, но старалась держать себя в руках. — Хорошее сегодня было занятие, правда? — спросила она поспешно. — Месье Балатц так хорошо играл! Сегодня, как и всегда, учитель-венгр сначала по отдельности позанимался с каждым из своих учеников, потом дал им послушать пластинку, а под конец урока сыграл на скрипке то, что они его попросили. — Обычное занятие. Все как всегда, — сказал Джезми, поправляя съехавшие на нос очки. — Тебе не нравится, как Балатц играет на скрипке? — Не очень. — А мне — очень. Особенно когда он играет в сопровождении фортепиано. По-моему, он мог бы стать великим музыкантом! — Я мог бы не хуже сыграть с вами дуэтом! — сказал Джезми. Когда он начинал особенно сильно нервничать или волноваться, у него часто проскакивало это «вы» вместо «ты». — Мы могли бы сыграть Крейцерову сонату. Вы читали роман, который так называется? Айше почувствовала какой-то неопределенный страх и раздражение. — Нет, не читала. В таких случаях Джезми обычно не упускал случая сказать что-нибудь язвительное насчет того, что Айше не читает романы, но на этот раз промолчал. Некоторое время шли молча. — Кстати, что вы думаете о Хатайском вопросе? — спросил, наконец, Джезми. — Ничего. — Но должно же у тебя быть какое-то мнение! Айше ничего не ответила. Мимо проехал автобус, подняв облако пыли; из окна автобуса на них внимательно посмотрела женщина в платке. Интересно, подумала Айше, что она увидела и о чем подумала. «Вот идет некрасивая молодая девушка и рядом с ней симпатичный молодой человек со странной коробкой в руках!» Думать об этом было неприятно. — Ты так и не сказала, что будешь делать летом. — Брат и мама хотят отправить меня в Швейцарию. — Ты этого хочешь? — Не знаю! Джезми, как всегда, начал подробно расспрашивать: что думает по этому поводу старший брат, какие цели преследует мама, зачем именно ее хотят отправить в Швейцарию, что об этом говорят в доме, о чем вообще говорят в доме, нет ли вестей от брата Рефика? Айше отвечала неохотно и коротко. Единственное, что ее раздражало в этом мальчике, так это его всегдашнее любопытство ко всему, что происходит в семье Ышыкчи. Ответы Айше он выслушивал с напряженным вниманием, иногда неприязненно хмыкал, а порой и вздыхал, словно думал о каком-то недостижимом рае; потом начинал высказывать свои мысли и критические замечания по поводу услышанного. Высказывался он всегда с одной из двух позиций: или говорил, что домашние Айше в семейной жизни ведут себя так, как никогда не стали бы вести себя цивилизованные люди, живущие в цивилизованных странах, или же принимался объяснять, как не похожа жизнь ее семьи и других богачей на жизнь большинства турецкого народа. Потом Айше начинала уверять Джезми, что и ее покойный отец, и братья, и даже мама, в сущности, очень хорошие люди. Сказала она это и сейчас, когда они уже подходили к казармам военной академии. Джезми привычно возразил: — Я вовсе не говорю, что они плохие люди! Мне просто интересно, почему они такие. Я не могу понять, почему они не хотят жить более разумно и логично, более цивилизованно. У нас в Трабзоне есть такой Хаджи Ильяс-эфенди, богатый торговец. Известен своей приверженностью религии, но при этом занимается ростовщичеством. Да, дает деньги в долг под высокие проценты! Я могу понять, почему он настроен против реформ. Но ваша семья? Нет, я, конечно, не говорю, что они против реформ, я знаю, что они одобряют перемены в нашей стране, знаю, что они думают. Но я вижу, что они все-таки относятся к этим переменам как-то настороженно… Или без должного энтузиазма! А мне кажется, что городские богачи, то есть такие, которые знают, что такое Европа, иными словами, хорошие богачи, — должны принимать реформы всем сердцем. Но энтузиазма в них не видно. А темный, неграмотный народ ничего не понимает. Но в таком случае, Айше, кто будет двигать реформы дальше, кто? Неужели эта задача так и будет лежать только на плечах служащих вроде моего бедного отца, над которым в Трабзоне все потешаются? Или вроде меня, над которым в общежитии смеются, потому что я люблю музыку и разгуливаю с этим смешным футляром в руках? К тому же служащие тоже пытаются подражать богачам, хотят быть похожими на них. Скажи, ты сама-то что об этом думаешь? — Джезми повернулся к Айше, от волнения лицо у него было красное и потное. — Ты насмехаешься надо мной, предлагая учить жителей Трабзона купаться в море. Когда я сказал, что там не принято купаться, ты подумала, что я не люблю богачей. Это не так! Мне не нравится, что они некультурны и невежественны, что они не желают думать о своей стране и о совершающихся в ней переменах! — Выходит, ты думаешь, что моя семья состоит из грубых, некультурных и невежественных людей? — спросила Айше, сама не веря в то, что говорит. — Нет, пойми меня правильно! Я говорю не о твоей семье! Я пытаюсь понять, почему твои родственники так себя ведут. С одной стороны, желают отправить тебя в Европу, а с другой — вы… то есть ты не хочешь, чтобы я провожал тебя до Нишанташи. — Джезми вдруг поднял голову и посмотрел по сторонам, словно чего-то ожидая. Они были напротив казарм. Здесь дорога раздваивалась. Айше еще раз тревожно посмотрела на юношу, увидела, какой он взволнованный и печальный, и поняла, что ей не хватит решимости запретить ему пойти с ней в Нишанташи. И они пошли дальше вместе — так, словно бы не расставались каждый раз именно здесь. К аромату липового цвета примешался запах навоза и мочи из казарменных конюшен и общественных уборных. — Большое спасибо! — сказал вдруг Джезми, потом, должно быть, решил, что этого говорить не следовало, и тихо спросил: — Ты на меня не сердишься? — На лице его, впрочем, было победоносное выражение. Айше снова почувствовала рвущуюся на волю любовь, но на этот раз ответила осторожно: — А за что я должна, по-твоему, на тебя сердиться? — За все мои глупые речи. За те слова, что я говорил о твоей семье. Как бы твои родные себя ни вели, я уважаю твою семью, поверь. Может быть, я и язвлю немного из-за того, что они такие богатые, а ты — одна из них, но не думай, что… Просто у меня есть убеждения… И ценности. Но ты, похоже, меня не слушаешь? — Слушаю! — сказала Айше, внимательно оглядывая улицу Они проходили мимо резиденции губернатора. На углу стоял торговец газетами. Перед ним остановилась машина. — Я летом не поеду в Трабзон, — запинаясь, проговорил Джезми. — Я задыхаюсь среди тамошних глупцов и невежд. Я нашел работу в одном отеле. Летом я… Айше, ты меня слушаешь? Я тебе не надоел? Этим летом я… «Это Осман! — думала Айше. — Наша новая темно-вишневая машина! Как я ее раньше не заметила?» Словно свидетель катастрофы, застывший на месте и онемевший от страха и потрясения, смотрела она на машину и на выходящего из нее человека. На Османа. — Это мой брат! — прошептала Айше. — Который? С газетой в руке? До места, где стоял Осман, оставалось меньше двадцати шагов. Айше не ожидала от себя, что может настолько перепутаться и растеряться. Сворачивая в Нишанташи, она пыталась убедить себя, что все ее страхи — ерунда, а Джезми прав. — С газетой в руке? — снова спросил Джезми, понял по выражению лица Айше, что да, это он, и стал с любопытством разглядывать человека, о котором столько слышал, о семейной жизни которого был так хорошо осведомлен. Это любопытство разозлило Айше. — Давай уходи отсюда быстрее, уходи! — прошипела она. — Зачем? Я никого не боюсь. Не буду прятаться. Такой человек, как он, должен понять, что отношения между мужчиной и женщиной… Осман их тоже заметил. Уже садясь в машину, поднял голову, посмотрел по сторонам и заметил. На какое-то мгновение застыл, словно не в силах сообразить, что нужно делать, а потом быстрыми шагами пересек улицу и направился к ним. Айше стояла и ждала, когда он подойдет; любопытства в ней было едва ли не больше, чем страха. Не доходя нескольких шагов, Осман быстро взглянул на Джезми. — Ты домой идешь, Айше? — спросил он и, не дожидаясь ответа, пробурчал: — Садись-ка в машину, я тебя довезу. — Растерянного выражения на лице сестры он как будто не заметил. Потом снова бросил пренебрежительный взгляд на Джезми: — Этот молодой человек с тобой шел? — Да, сударь! — сказал Джезми полурассерженно-полупочтительно. Вид у него был решительный и самоуверенный. Он даже сделал шаг вперед, но Осман не протянул ему руки. — То, что вы, молодой человек, сделали… — начал Осман, но замолчал, уставившись на скрипичный футляр с такой кислой миной, как будто увидел что-то чрезвычайно неприятное. — Впрочем… Вы тоже занимаетесь музыкой? — Меня, сударь, зовут Джезми. Изучаю юриспруденцию. — Вы, как я понимаю, провожали мою сестру. Больше себя не утруждайте! — проговорил Осман все с тем же выражением лица, не отрывая глаз от футляра, словно сам был виновником этой неприятной ситуации. — Теперь я сам буду за ней приезжать. И Осман, как будто желая дать молодым людям время попрощаться, на несколько секунд отвернулся. Возможно, хотел убедиться, что на них никто не смотрит. Айше взглянула Джезми в лицо, пытаясь сказать ему взглядом: «Вот видишь, ты сам виноват. Что я теперь могу поделать?» Джезми старался выглядеть спокойным и гордым, но по нему все-таки было заметно, как он расстроен. Его взгляд говорил: «Я никого не боюсь. Вот, стало быть, каков твой брат. Как, достойно я себя с ним вел?» — Пойдем, — сказал Осман и взял Айше за руку. Потом погладил сестру по голове, как делал когда-то Джевдет-бей, — только у него это получилось холодно и как-то фальшиво — и начал расспрашивать, как дела в школе. Повернувшись в Джезми спиной, они двинулись к машине. Глава 31 ПРОБУЖДЕНИЕ? Мухиттин снова сидел в убогом шумном мейхане в Бейоглу, глядел на рюмку ракы и блюдце с каленым горохом и думал о том, что в ближайшем будущем его ждет дом свиданий, потом кино, а через два года — смерть. Долгая зима кончилась, наступил май, а сборник стихов, с которым он связывал такие надежды, так и остался незамеченным, не вызвал ни одного достойного внимания отклика. «Словно камень, брошенный в океан!» — подумал Мухиттин и рассердился, сочтя эту мысль излишне поэтичной. Потом ему подумалось, что через два года, когда оборвется его жизнь, этого тоже никто не заметит. Он уйдет из жизни, как уходит под воду камень, будет забыт, и ничто в мире от этого не изменится. Потом Мухиттин с долей гордости стал размышлять о том, что не всякий в таком молодом возрасте смог бы так храбро думать о собственном небытии и грядущем забвении, и тут с удивлением заметил, что из-за соседнего столика на него внимательно и с дружелюбным интересом смотрит какой-то старичок — впрочем, нет, не старичок, а человек лет пятидесяти. На старика его делала похожим свойственная многим пожилым людям снисходительная улыбка опытного, многое повидавшего человека. Теперь, впрочем, выражение его взгляда изменилось, он словно бы говорил: «Я знаю, кто ты такой. Я тебя очень хорошо знаю, и мне тебя жаль». Этот решительный, твердый и проникновенный взгляд весьма встревожил Мухиттина. Вскоре незнакомец посмотрел на него в третий раз, словно бы проверяя, на месте ли он еще. Теперь Мухиттин не стал отводить взгляд и тоже посмотрел на незнакомца — сурово и недружелюбно. Но человек за соседним столиком снова улыбнулся — так мягко и добродушно, что Мухиттин улыбнулся в ответ. Увидев это, незнакомец встал и, словно желая показать, как он еще бодр и молод, несколькими легкими шагами преодолел расстояние между столиками и сел напротив Мухиттина. Его добродушная улыбка исчезла, лицо приняло серьезное выражение. — Вы ведь Мухиттин Нишанджи, не так ли? — спросил незнакомец. — Я вас узнал! Вглядываясь в его лицо, Мухиттин поспешно обшарил память, как обшаривают карман в поисках затерявшейся монетки, но так и не вспомнил, где он мог видеть этого человека. В замутненном ракы сознании мелькали только невнятные смутные образы. — А вы, конечно, меня не узнали. Вы меня не знаете, а вот я вас знаю, потому что был знаком с вашим отцом. Кроме того, я однажды видел вас, когда вы выходили из издательства Халита Яшара. Халит-бей мне потом о вас рассказал и дал вашу книгу. Да, я ее читал. Но я забыл представиться: Махир Асаф. Или Махир Алтайлы. — И новый знакомый Мухиттина, застенчиво улыбнувшись, протянул ему руку. — Очень приятно, — сказал Мухиттин, пожимая большую твердую ладонь. — Я уже упомянул, что был знаком с вашим покойным отцом, — продолжал Махир Алтайлы. — Мы вместе служили в Седьмой армии, вместе воевали в Палестине. У вас было право взять фамилию Нишанджи! — Наверное, Нишанджиоглу было бы лучше, — пробормотал Мухиттин, вспомнив, по какой дурацкой причине выбрал эту фамилию. — Какая разница? Главное, что вы сын турецкого солдата и не забываете об этом. Да, я понимаю, о чем вы думаете. — Махир Алтайлы неприязненно сморщился и махнул рукой куда-то в глубь мейхане. — В подобное место, Мухиттин-бей, я зашел впервые не помню за сколько лет. И то, что я здесь увидел, меня очень огорчило. Эти люди… Я вам не надоедаю? — Нет-нет, прошу вас, — сказал Мухиттин. Ему уже стало скучно. Сейчас придется препираться с этим поборником нравственности… И все-таки в словах собеседника было что-то, вызывающее любопытство. Да и к тому же это был один из двух с половиной сотен человек, прочитавших его книгу. — Тогда я, с вашего позволения, покину вас на секунду. — Махир Алтайлы отошел к соседнему столику что-то сказал сидевшему там человеку и вернулся. — Меня чуть ли не силком сюда затащили. Я шел с работы домой… Здоровье у меня уже не то, чтобы в армии служить. Теперь я работаю преподавателем литературы в лицее «Касымпаша». А вы инженер, не так ли? — И он снова улыбнулся с видом всезнающего мудреца, для которого мысли других людей — открытая книга. — Да, — ответил Мухиттин, гадая, что еще может знать о нем этот школьный учитель. Потом вспомнил, что в аннотации к сборнику было упомянуто, что автор — инженер. — Так вот, увидев здешних людей, я очень огорчился. Не подумайте, что я святоша: сам пил по молодости лет. Но меня, турка, очень печалит это бездушие, эта атмосфера безверия! «Меня, турка…» — подумал Мухиттин, начиная кое-что понимать. Ему стало не по себе, захотелось встать и уйти в комнату с красной лампой, остаться наедине с собой. — А потом я заметил вас и узнал. Вот, сказал я себе, сидит крепкий, здоровый молодой человек, но он несчастен! Смейтесь, если хотите, смейтесь, не стесняйтесь. Но ведь вы и в самом деле несчастны, не так ли? Уверенный вид собеседника разозлил Мухиттина. Он хотел сказать «нет!», но почему-то не смог и промолчал. — Да, я знал, что вы несчастны, — улыбнулся Махир Алтайлы и тут же, словно бы поняв, что говорить такое с улыбкой неуместно, погрустнел и стал чрезвычайно серьезным. — Ну почему, почему такой молодой человек должен быть несчастным? — сказал он печальным голосом. Мухиттин вдруг заволновался. Он понял, что если позволит этому школьному учителю и дальше читать мораль, то окончательно потеряет уверенность в себе. Ему захотелось сказать, что он опаздывает на важную встречу, или придумать какой-нибудь другой предлог, чтобы уйти, но непонятное оцепенение не давало раскрыть рот. Было даже любопытно, что Махир Алтайлы скажет дальше. — Я читал ваши стихи. Прочитал их, вспомнил выражение вашего лица, когда вы шли от издателя, и понял, что вы несчастны. Способный и несчастный поэт… На первый взгляд у вас есть все, чтобы писать замечательные стихи! Но кое-чего все-таки не хватает. Идеалов не хватает! В вашей жизни нет идеалов! «Идеалы?» — думал Мухиттин, пытаясь сообразить, какие ассоциации вызывает у него это слово. Зийя Гёкальп…[78 - Зийя Гёкальп (1876–1924) — турецкий писатель и общественный деятель.] Старые стихотворения «национальных поэтов».. Книги для чтения, которые приносил из школы племянник… Некоторые газетные статьи, чьи авторы были настолько глупы, что не могли замаскировать своего лицемерия… И прочая смехотворная ерунда. — Вы когда-нибудь задумывались о том, что вы турок? — спросил Махир Алтайлы. Мухиттин улыбнулся. Потом понял, что впервые допустил непочтительность к собеседнику, захотел сказать что-нибудь такое, что тому было бы приятно услышать, ничего не придумал и сказал только, что выпьет еще рюмочку ракы. Подошедший на оклик Мухиттина официант посмотрел на него с некоторым удивлением: он привык, что этот клиент всегда заказывает только одну рюмку и блюдце с каленым горохом. — Вы когда-нибудь задумывались о том, что вы турок? — повторил свой вопрос учитель и посмотрел на Мухиттина внимательно и серьезно, словно хотел сказать: «От того, что ты сейчас скажешь, зависит мое мнение о тебе: буду ли я тебя хвалить, как только что, или презирать!» Мухиттину захотелось поставить собеседника на место, сказав ему что-нибудь резкое, но все же не настолько обидное, чтобы тот сразу в гневе встал и ушел. Но придумать ничего не мог и в конце концов выдавил из себя: — Думал, ну и что из этого? — Я знал, что вы так скажете, — печально, но без обиды сказал Махир Алтайлы и снова стал похож на многое повидавшего добродушного старика. — Однако причина вашего несчастья именно в том, что вы никогда всерьез не задумывались о том, что вы не кто-нибудь, а турок. А ведь вы настоящий турок, я в этом не сомневаюсь, я знал вашего отца! Это очень важно. Вот он, тот идеал, который должен вас вдохновлять! — И он решительно уперся указательным пальцем в стол. Мухиттин посмотрел на толстый палец Махира Алтайлы, потом поднял голову и взглянул собеседнику в лицо. Он понял, что не может сердиться на этого добродушного, снисходительного, улыбчивого школьного учителя, пусть и находит его смешным и глуповатым. Однако важнее было другое: он чувствовал симпатию к этому человеку, неожиданно подошедшему к его столику читавшему его стихи и пытающемуся сейчас что-то ему втолковать, не боясь показаться смешным. «Теперь я понял: это пантюркист, вот кто это такой!» Неожиданную симпатию к новому знакомому портило всегдашнее презрительное и насмешливое отношение Мухиттина к пантюркизму и национализму вообще. — И вот вы сидите здесь и отравляете себя алкоголем, пытаясь забыть, что несчастны! — провозгласил Махир Алтайлы. — А почему? Потому что у вас нет идеалов. К чему вы привязаны в этой жизни? К религии? Нет! К семье? Нет! К профессии? Нет! — Каждый раз, задавая вопрос, он загибал палец, бросал взгляд на Мухиттина и, в очередной раз увидев его пустые глаза, давал ответ сам. — К девушке? Нет! К развлечениям? Тоже нет! А как насчет поэзии? Да, здесь вы сказать «нет» не сможете, но посудите сами: если все остальное не имеет для вас ценности, то какой смысл в поэзии? Все остальное вы презираете; возможно, вы правы, но есть еще кое-что. Самое важное. Вы — турок! — И он опять уткнул указательный палец в ту же самую точку на столе. Мухиттин снова посмотрел на толстый, пухлый палец. «Это все хорошо, но что ему от меня нужно? Наверняка хочет наставить на путь истинный, обратить в свою веру… Увидел меня в мейхане, пожалел немного и решил утешить. Выходит, мой вид вызывает у людей жалость!» — Быть турком! Подумайте, что это значит. Быть турком, бороться за идеалы, общие для всей нации, стать частичкой общества! Влиться в ряды соплеменников и забыть о своих мелких интересах — вот что такое счастье! Вы вот верите только в поэзию и в самого себя. Что такое для вас поэзия, я понял, почитав вашу книгу Эти европейские мерзости! Бодлер! Этот насквозь прогнивший наркоман, жалкий французишка! А ведь вы-то турок. Разве вы не знаете, что французы делают в Хатае с нашими соплеменниками? — Махир Алтайлы так разволновался и разгневался, что чуть не кричал. — Французы в Хатае притесняют турок, а вы подражаете французскому поэту и впустую растрачиваете свой талант! Горе тебе, турецкий народ! Когда же ты наконец проснешься? Мухиттин вдруг заволновался. Он только что собирался сказать, что не разделяет таких взглядов, но теперь понял, что не сможет, и принял смущенный и виноватый вид, думая, что это понравится Махиру Алтайлы. Ему хотелось сказать что-нибудь успокаивающее, но он боялся, что собеседник примет его слова за насмешку. Наконец, допив вторую рюмку ракы, Мухиттин пробормотал: — Да, возможно, вы и правы. Положение мое скверное. Но что поделаешь, такой уж я есть, другим быть не смогу. Махир Алтайлы ничего на это не ответил — должно быть, пытался успокоиться. Наступила пауза. «У него есть убеждения, — думал Мухиттин. — Какими бы глупыми и ошибочными они ни были, людям с такого рода убеждениями я неизбежно должен казаться пропащим человеком». Потом убеждения Махира Алтайлы вдруг показались ему такими вздорными, а гнев настолько неуместным, что он тоже, в свою очередь, разозлился. «И что он так разнервничался? К чему?» Он читал газеты и знал, что происходит в Хатае: там вскоре должны были состояться выборы, по этой причине проводилась перепись населения, и, если верить газетам, турки подвергались притеснениям. «А мне-то что с того?» — пробурчал про себя Мухиттин, но нашел эту мысль пошлой. В голову лезли другие мысли: о доме свиданий, о красной лампе, о женщине. Потом он вдруг понял, насколько все это гадко и плоско: увлечение такими низменными предметами, упоение одиночеством, пестование своего несчастья… Тут ему вспомнилась одна газетная статья, и он пробормотал: — В некоторых местах происходят просто ужасные события! — Да, французы открыли огонь по турецкой кофейне, потом убили турка-жандарма. Грузовиками везут из Бейрута армян… — Теперь Махир Алтайлы говорил спокойнее. — Нужно что-то делать. Как два года назад… Мухиттин вспомнил, что два года назад в Стамбуле прошел многолюдный марш протеста, все из-за того же хатайского вопроса. Студенты и присоединившиеся к ним люди вышли из Бейазыта и дошли до Таксима, кое-где, как поговаривали, вступая в стычки с полицией. — Разве правительство даст на это разрешение? — спросил он, махнув официанту, чтобы принес еще ракы. — Ха, что до правительства… — скривил губы учитель-пантюркист. — Они хотят разрешить этот вопрос, сев с французами за стол переговоров. С нашими врагами! Мирное решение, видите ли… Верить в эти бредни — или глупость, или измена! — Сказал он это очень решительно, но потом понизил голос: — Мустафа Кемаль тоже за переговоры, но ничего у них не выйдет. Я это вам спокойно говорю, но кому другому не стал бы! Такое доверие показалось Мухиттину смешным. «Почему это должно меня интересовать? — думал он. — Ну, объединятся все турки под одним знаменем, мне-то что с того?» Ему вдруг захотелось поговорить с этим человеком прямо и открыто, тем более тот казался полностью откровенным. — Я во все это не верю. Какой смысл в том, что все турки будут жить в границах одного государства? Я не нахожу верными идеи пантюркизма и национализма. — Да кто вы такой, чтобы это говорить! — неожиданно закричал учитель литературы. — Кто вы такой, чтобы оскорблять турецкую нацию! Мухиттин растерялся, Украдкой посмотрел по сторонам, но никто не обратил на них внимания. В грязном болоте мейхане было по-прежнему сонно. — Кто вы такой, чтобы говорить, что идеи турецкого национализма неверны? Как вы смеете? Или вы думаете, что ваша гниющая от пьянства душа, ваша несчастная убогая жизнь, оторванная от всех и всяческих корней, дают вам право так говорить? Прошу вас, опомнитесь! Подумайте о себе! Задумайтесь, кто вы такой, что сделали в жизни! Вы всех презираете, и себя самого, и других, и вообще все на свете! Вы в этом обществе чужак. Но чужак — значит враг! Стыдно так носиться со своей персоной, что в стихах, что в жизни. Что вы сделали, чтобы так себя любить? Ничего! А ведь вы способный и умный человек, я это знаю, иначе не сидел бы тут с вами. Стыдно вам должно быть, стыдно! Я знал вашего отца, и мне стыдно за вас! Понятно? Мухиттин виновато, словно по неосторожности разбивший вазу ребенок, смотрел на учителя литературы и бормотал про себя: «Да, он прав! Я думаю только о себе!», одновременно ощущая радость от того, что собеседник снова вскользь похвалил его способности. А тот, завершив свою гневную тираду, снова заулыбался. Заметив эту странную снисходительную улыбку, Мухиттин понял, что ему хочется выглядеть в глазах Махира Алтайлы чистым, безгрешным и невинным. — Вот вы наговорили мне обидных слов. Не думайте, пожалуйста, что мне нравится моя нынешняя жизнь. Совсем не нравится. Вы правы, мне есть чего стыдиться. Но я не нахожу ничего, во что я мог бы поверить, ничего, что могло бы меня спасти. — Служите турецкой нации! Посвятите жизнь своему народу, и она обретет смысл! — горячо сказал Махир Алтайлы, тыча пальцем все в ту же точку на столе и удивленно покачивая головой, словно никак не мог понять, почему этот молодой человек отвергает предложенный ему путь спасения и продолжает говорить такие глупости. «Я все-таки не дурной человек, — думал Мухиттин. — Если бы я был дурным, то не принял бы решение покончить с собой. Просто я горжусь тем, что умнее прочих, и поэтому, наверное, кажусь скверным… Это потому, что я слишком много думаю. Из-за этого и турецкий национализм, скорее всего, я не смогу принять всем сердцем. А жаль. Хотелось бы поверить во что-нибудь… Может, сказать ему, что я решил покончить с собой в тридцать лет, если не стану хорошим поэтом?» — Я вас понимаю, — сказал учитель литературы с прежним видом мудреца, читающего людские души подобно открытой книге. — Понимаю! Прежде чем во что-нибудь поверить, вы хотите это что-то тщательно обдумать и постараться понять. Из-за этого-то поверить и не получается. Но ведь так вы никогда не станете счастливым. Прежде всего — доверьтесь чувствам! Сначала поверьте всей душой, а потом уже обращайтесь к своему разуму. Размышления без веры делают человека несчастным. В Турции такой человек оказывается выброшенным из общества, становится чужаком. Вы это знаете не хуже меня. Всякий, кто здесь мыслит, одинок, потому что мышление, лишенное чувств, в наших краях — извращение. Да и как охватить все разумом? Ведь не зря нам от рождения дан не он один. Ведь у вас есть и чувства! Неужели вы не испытываете восторга при виде нашего флага, неужели вас не возмущают события в Хатае? Нет, какое-то волнение вы наверняка испытываете. Не мешайте своим чувствам, поверьте в турецкую нацию, заставьте разум замолчать! Вот тогда вы будете счастливы. — Я это знаю! — сказал Мухиттин безнадежно. — А если знаете, чего же вы ждете? Если вы видите, что разумом всего не понять, что же вас сдерживает? Прислушайтесь к голосу сердца. Что оно вам говорит? «Ты сам виноват в том, что у тебя такая жизнь!» — вот что оно говорит, в этом я не сомневаюсь. «Ты несчастен, потому что не прислушиваешься ко мне. А я хочу, чтобы ты боролся за счастье всех турок!» — говорит оно. Вот к чьему голосу вы должны прислушиваться. Сердце подскажет, кто враг. Ваши враги — все остальные нации: евреи, сегодня французы и арабы, завтра кто-нибудь другой, масоны, коммунисты, все инородные элементы, проникшие в наше государство, все эти иностранцы, с которыми воевал ваш отец! — Говоря это, учитель литературы продолжал добродушно улыбаться, словно говорил не о врагах, а о дорогих друзьях. «Но вот смогу ли я стать националистом?» — размышлял Мухиттин. Впечатление на него произвели не столько слова Махира Алтайлы, сколько он сам. Глядя на его улыбчивое лицо, порой становящееся суровым и гневным, Мухиттин думал, как ему самому — да и многим другим — не хватает такой уверенности в себе, удивительной и непонятной внутренней упорядоченности. Махир Алтайлы был похож на исправно работающий хронометр, пружиной которого были националистические убеждения: когда нужно было продемонстрировать добродушие, он становился добродушным, когда приходил черед гневаться — гневался. Но при этом он вовсе не выглядел бездушным, как часовой механизм; пожалуй, среди посетителей мейхане он больше всех походил на человека. «Я должен стать таким, как он!» — вдруг сказал себе Мухиттин, но что для этого нужно сделать, придумать не мог и собирался уже задать Махиру Алтайлы соответствующий вопрос, как вдруг увидел, что тот поднимается с места. — Вы уходите? — Да. В таких местах нельзя оставаться надолго — запачкаешься. — Подождите. Я, наверное, тоже выйду. Может быть, вы еще что-то хотели бы мне сказать? — Все, что хотел, я уже сказал и свой долг выполнил, сынок. — На последнем слове учитель литературы снова улыбнулся. — Теперь дело за вами. Если захотите меня повидать, приходите в лицей. А по вторникам и четвергам я бываю в редакции журнала «Отюкен». — Он достал из бумажника визитную карточку, вручил ее Мухиттину и крепко пожал ему руку. — Теперь все зависит от вас. — Махир Алтайлы внимательно смотрел на Мухиттина, слегка покачивая головой, словно думал: «От тебя самого зависит, буду я тебя хвалить или презирать!» Потом он резко повернулся и быстро зашагал прочь, словно не желая более ни секунды оставаться в таком грязном месте. Мухиттин взглянул на визитную карточку: «Махир Алтайлы, учитель литературы, лицей „Касымпаша“, Везнеджилер, ул. Кемералты, 14». Смешной эта надпись ему не показалась. Глава 32 ПЕЧАЛИ КОММЕРСАНТА Отворив калитку и услышав звяканье колокольчика, Осман по привычке посмотрел на часы. Еще только четверть седьмого — домой удалось вернуться раньше, чем он надеялся. Обрадовавшись, Осман быстро прошел через сад и открыл входную дверь своим ключом, как всегда делал, когда хотел появиться перед домашними неожиданно. Взглянув краем глаза в зеркало, взбежал по лестнице и обратил внимание на то, как в доме тихо и как отчетливо слышно тиканье часов. В гостиной никого — наверное, пьют чай в саду. Тут на Лестнице как раз показалась Эмине-ханым, возвращающаяся из сада с подносом в руках. — А, уже пришли, бейэфенди? — сказала горничная, увидев Османа. Выражение лица у нее было немного недовольное. — Все в саду. Гости пришли. — И она скосила глаза на поднос, словно желая сказать, что лично для нее приход гостей означает только лишние хлопоты, — Лейла-ханым и Дильдаде-ханым. Осман кивнул, желая показать, что все понял, и двинулся вверх по лестнице. Подойдя к столику рядом с часами, чтобы положить купленные по дороге газеты, заметил два письма. Одно было надписано почерком Рефика, на другом стояло имя двоюродного брата Зийи. Уже одного этого имени хватило, чтобы у Османа испортилось настроение. Решив прочитать письма позже, вместе с газетами, он поднялся еще выше, на последний этаж, который занимал сам с Нермин и детьми. Зашел в свою комнату, снял пиджак и краем глаза взглянул в окно на дам под каштаном; потом пошел вымыть руки. Возвращаясь с работы, он всегда первым делом шел в ванную, долго, тщательно мыл руки, а потом обязательно умывался. Эта процедура заряжала его бодростью и силой на остаток дня. Каждый раз, когда ему становилось скучно в конторе или лезли мысли о том, какое это грязное дело — зарабатывание денег, он начинал представлять себе, как вернется домой и будет долго, не торопясь, с наслаждением мыть руки. А добравшись наконец до ванной, принимался вспоминать события минувшего дня. Осман открыл кран, в раковину полилась вода. Сегодня он сделал два дела. Одно не очень важное: написал в немецкую компанию, производящую краски, письмо с предложением ради ее же выгоды сделать скидки на поставляемый товар. К письму он приложил сведения о потенциале турецкого рынка. Второе дело было очень важным: встреча с представителем другой немецкой компании, поставляющей в Турцию краны, трубы и прочую сантехнику. Немец сказал Осману, что его компания, желая обойти значительно более сильного конкурента из Англии, готова продавать товар гораздо дешевле, а также предоставить выгодные условия платежей. Если удастся с ними договориться, думал Осман, прибыли будут такие, что мечта о расширении компании станет наконец вполне осуществимой, не говоря уже о том, что будет покончено с застоем в делах, ставшим особенно заметным в последние годы жизни Джевдет-бея. Мыло быстро вертелось в ладонях, в раковину летели брызги пены. «Жаль, что я не знаю немецкого, да и французский хромает. Это может все испортить!» Осман поднял голову и посмотрел на свое отражение в зеркале. Он казался себе старым, изношенным и вялым. Всего тридцать два, а похож на согнутого жизнью пятидесятилетнего мелкого чиновника. Глаза потускнели, в волосах пробивается седина, да еще и горбиться начал. «Некоторые мои ровесники еще выглядят как юноши, — думал Осман, смывая с рук пену. — А я… Это потому, что много работаю. Еще при жизни отца трудился как вол, а уж теперь-то… Вся семья на мне держится!» После отъезда Рефика и дел, и забот прибавилось. Осману хотелось как можно быстрее преодолеть застой в делах, возникший в конце жизни Джевдет-бея, — расширение созданной отцом компании стало целью всей его жизни. Не намылить ли руки еще раз? Было сегодня еще одно дело: обед с торговым партнером из Кайсери.[79 - Кайсери — город в центральной Анатолии.] Осман усмехнулся. Этот торговец наезжал в Стамбул один-два раза в год — для него здесь был рай на земле, город невиданных развлечений. О своих похождениях в Стамбуле он и рассказывал за обедом. Вымыв руки, Осман стал умываться. «Интересно, что написал Рефик? — подумал он, и настроение снова испортилось. — Сбежал в самое напряженное время! Когда же он вернется?» Намыливая лицо, Осман вдруг решил: «Приглашу немца домой, пусть пообедает с нами!» Как это воспримут домашние, было непонятно. Джевдет-бей никогда не приглашал домой деловых партнеров, если только они не были близкими друзьями. Но если немец придет в гости, хорошо проведет время, получше познакомится с хозяином дома, то, может быть, и уговорить его заключить договор будет легче? Эта мысль обрадовала Османа. Особенно он надеялся на жену — она, несомненно, очарует немца. Нермин знала, как вести себя в обществе, и, в отличие от многих женщин ее круга, умела непринужденно беседовать с мужчинами, чем Осман очень гордился. Тут он вспомнил, как ужасно, с ошибками говорил сегодня по-французски, и покраснел. Хоть он и окончил Галатасарайский лицей, с французским у него всегда было плохо. «Это потому, что мне некогда было учиться — торговля отнимала все время!» — думал Осман, смывая с лица остатки пены. После лицея он сразу начал помогать отцу. «С младых ногтей я коммерсант!» Это выражение сегодня употребил партнер из Кайсери, правда, он говорил, что «с младых ногтей гуляка». Осторожными намеками он пригласил Османа присоединиться к его распутным похождениям, но тот, разумеется, холодно и твердо отказался. Вытираясь полотенцем, Осман пробормотал вслух: «Распутник!» — и усмехнулся, как будто это было смешное слово. Выйдя из ванной, прошептал: «Кериман…» Это было имя любовницы, которую он посещал раз в неделю. Осман прогнал из головы мысли о ней. Вода его взбодрила, руки и лицо ощущали приятную свежесть. Зайдя в комнату, он направился к открытому балкону, с которого доносился блаженный аромат липового цвета, вышел и облокотился на перила. Чувствовал он себя здоровым и сильным. Снизу, из сада, доносились голоса расположившихся под каштаном женщин. Вдалеке, над деревьями и черепичными крышами, носились ласточки. На верхушке кипариса сидел коршун. Конец мая, славный погожий день, и сейчас самое лучшее время этого дня. Далеко в небе плавали два красноватых облачка. Солнце, с самого утра обжигавшее сад, сейчас уже готовилось скрыться за крышами Харбийе, однако гостьи не торопились уходить. Осману были слышны ведущиеся под каштаном разговоры. — Всю зиму я приказывала топить все четыре печки! — тонким голоском говорила Дильдаде-ханым. — В старости человек начинает сильнее мерзнуть. Лейла-ханым стала весело рассказывать, как хорошо и тепло в квартирах с центральным отоплением. — Я, наверное, никогда не смогла бы привыкнуть к жизни в этих так называемых многоквартирных домах! — вздохнула Ниган-ханым. Голос у нее был такой тоскливый и жалобный, словно кто-то силком заставлял ее переехать в съемную квартиру. В беседу вмешалась Нермин — начала говорить о приготовлениях к летнему сезону, о протекающей крыше дома на Хейбелиаде. Чтобы получше разглядеть жену сквозь листву, Осман сделал два шага в сторону и увидел Перихан, как всегда похожую на маленькую девочку. Она не вступала в разговор, только смотрела на свою чашку и по-детски крутила ее в руках. Осман решил, что выпьет чай не с дамами в саду, а в кабинете за чтением писем и газет, но с места не тронулся; продолжал оглядывать сад и прислушиваться к разговору внизу, наслаждаясь ощущением бодрости и здоровья. Там, в саду, сидели пять добропорядочных домохозяек, и это навевало на Османа мысли о душевном здоровье, отдыхе и радости. Он представил себе каждую из сидевших под каштаном дам: мать, жену Перихан и двух гостий, потом с тревогой вспомнил об Айше и с радостью — о своей маленькой дочке. Потом снова подумал о Кериман, но на этот раз не стал гнать прочь мысли о ней. Незадолго до отъезда Рефика, накануне Курбан-байрама, Нермин узнала о ней и устроила мужу скандал. Потом они помирились, Осман поклялся, что больше никогда не попытается даже увидеть любовницу, Нермин поверила. Глядя на жену, рассказывавшую что-то Дильдаде-ханым, Осман недоумевал, как она смогла так легко ему поверить. «Дело в том, что я впервые в жизни ей солгал! — сказал он себе и стал барабанить пальцами по перилам. — Хорошо, но что было бы, если бы не поверила? А если она поймет, что я ее обманул? Нет, не поймет! Несмотря на все свои достоинства, она всего лишь слабая женщина!» Потом ему пришла в голову другая мысль, не очень приятная, но вызвавшая нечто вроде чувства гордости: «А вот отец бы догадался… Поэтому я при его жизни на такие шалости не осмеливался. Мой отец был таким…» — тут он понял, что снизу его зовут. — Что ты там стоишь, спускайся вниз! — говорила Ниган-ханым. Дамы смотрели вверх, поворачивая головы, словно голубки, чтобы получше рассмотреть Османа среди ветвей и листьев. Он поздоровался с ними — веселым, но усталым голосом, перебив начавшую что-то говорить Лейлу-ханым: — Я только что пришел. Рад вас видеть! Мне надо кое-что сделать, а после я к вам спущусь. Решив, что гости, увидев его, скоро должны уйти, Осман спустился на второй этаж, взял письма и газеты, крикнул, чтобы чай ему принесли наверх, и зашел в кабинет. Ножом для разрезания бумаги с выгравированным на рукоятке орденом Меджидийе вскрыл конверты. Рефик, как всегда, писал, что задержится еще на несколько месяцев, уверял, что работает над каким-то непонятным «проектом», передавал всем привет, между делом спрашивал брата, как идут дела компании. Осман раздраженно отшвырнул письмо на край стола и взялся за послание Зийи. Он заранее знал, что прочитает в нем, и все равно было любопытно, не прибавит ли двоюродный братец к своим нелепым претензиям и оскорблениям что-нибудь новенькое. Но ничего нового в письме не обнаружилось. Точно такие же письма приходили из Анкары раз в три-четыре месяца: Зийя заявлял, что имеет право на часть наследства дяди, но даже не пытался ничем подтвердить эти смехотворные притязания. Осман уже собирался порвать письмо, но потом решил показать его матери. Чтобы успокоиться, начал листать газеты. Все они писали об одном: о Хатайском вопросе. Осман в последние годы не следил за развитием событий вокруг Хатая и не знал толком, в чем там дело. А ведь у него могло бы быть какое-нибудь собственное мнение по поводу всех этих комиссий, наблюдателей и делегаций, ставших притчей во языцех, — мнение, к которому внимательно прислушивались бы собеседники. «Это все из-за того, что я так много работаю. Нет даже времени следить за тем, что в мире творится!» — подумал Осман и начал читать. «Речь министра иностранных дел. Вчера д-р Арас дал Национальному Собранию пояснения по Хатайскому вопросу Неопровержимые свидетельства творящегося в Хатая насилия…» Осман вдруг понял, что, читая эти строки, думает о том, какую выгоду может принести компании присоединение Хатая к Турции. «Что можно было бы туда поставлять? В конце концов, это новый рынок, и утвердиться там было бы неплохо…» Устыдившись этих мыслей, он решил, что постарается думать о чем-нибудь другом, и продолжил чтение. «Турки Хатая взывают о помощи… Мы отстоим свои права…» Дверь открылась, и на пороге, извиняясь за задержку, появилась Эмине-ханым с чашкой чая. Вслед за ней в кабинет вошла Лале. Осман поднял голову от газеты и улыбнулся дочке, как и положено вернувшемуся с работы любящему отцу. — Ну-ка, расскажи, что ты сегодня делала? — спросил он и снова вернулся к газете. — Ничего, — сказала Лале. Осман вспомнил, что не приласкал дочку. Ему захотелось подозвать ее к себе и расцеловать. — Маленькая госпожа сегодня получила в школе оценку «отлично»! — сказала Эмине-ханым, остановившись у двери, чтобы посмотреть на встречу папы и дочки и порадоваться их счастью. — Что же ты не говоришь? — спросил Осман у Лале. — По какому предмету? — Узнав, что по рисованию, слегка нахмурился. — Рисование это, конечно, хорошо, но математика гораздо важнее! Расчет — всему голова. Что у тебя по математике? — И снова заглянул в газету. Лале сказала, что математики сегодня не было. Тогда Осман спросил ее, где Джемиль, оказалось, что он наверху. Осман поинтересовался, не ушли ли гости, но ответ был известен заранее — с улицы было слышно, как дамы прощаются друг с другом. Уткнувшись в газету, задал еще несколько вопросов, дочь отвечала односложно. «Непременно приглашу немца!» — вдруг сказал себе Осман. Когда Лале уже выходила из комнаты, спросил, что поделывает тетя Айше. — Она у себя в комнате, плачет. Настроение сразу испортилось. Глядя в газету и прислушиваясь к позвякиванию колокольчика в саду (гости остановились у калитки и снова принялись о чем-то говорить с хозяевами), Осман размышлял, что могло так расстроить сестру. Ее еще раз видели с тем скрипачом — теперь Нермин, и Осман в осторожных выражениях попросил Айше, чтобы этого больше не повторялось. Он знал, что если снова случится что-нибудь подобное, сдержать гнев уже не получится. А так не хотелось бы… Осман оторвался от газеты и взглянул на портрет отца. Пожилой Джевдет-бей задумчиво и в то же время весело смотрел на сына со стены и словно говорил: «Вот, дорогой мой, что такое семья. А ты думал, это легко — создать семью и оберегать ее?» Осман вдруг вспомнил о своей любовнице и отвел взгляд от портрета. Но потом, подумав о том, как много он трудился в последние годы, сколько усилий прилагал, чтобы расширить компанию и построить вожделенную фабрику, решил, что может просить себе эту небольшую слабость. Голоса у калитки наконец смолкли, и Осман, прихватив с собой газеты, спустился вниз. Сказал Эмине-ханым, чтобы принесла еще чаю, и вышел через кухонную дверь в сад. Проводив гостей, женщины снова вернулись под каштан и расположились в плетеных креслах. Подходя к ним, Осман, как всегда по вечерам, с удовольствием принял вид усталого мужчины, жаждущего любви, дружбы и ласки. Каждой улыбнулся, с каждой поздоровался. Потом вдруг пристально посмотрел на мать и отчетливо понял, что представителя немецкой фирмы домой пригласить не сможет. У Ниган-ханым был обычный тоскливый и жалобный вид, но сыну она все же не могла не улыбнуться. Усевшись рядом с ней, Осман сначала никак не мог понять, что же заставило его подумать, что немца нельзя приглашать домой. Но потом, внимательно глядя на щурящуюся Ниган-ханым, начал кое о чем догадываться. Во всех движениях матери, в том, как она проявляла печаль и выражала радость, было нечто такое, что не позволяло даже представить ее сидящей за одним столом с немецким коммерсантом. Это еще больше поразило Османа: он привык гордиться тем, что его мать — дочь паши и выросла в культурной среде. Внимательно, как никогда раньше, наблюдая за Ниган-ханым, за тем, как радостная улыбка на ее лице вновь сменяется выражением усталости от жизни, за тем, как она меняет позу в кресле, как держит чашку Осман понял: то, что для него самого было признаком хорошего воспитания, культуры и богатства, будет вызывать у немца лишь мысли о гареме и прочих занятных «тайнах Востока». Мысль о том, что из-за невозможности пригласить немца домой будет упущен шанс стать официальным представителем немецкой компании, изрядно разозлила Османа. Попивая свежий чай, он слушал рассказ мамы и Нермин о том, что случилось за день. Как всегда, ничего особенного: Ниган-ханым отчитала садовника, Фуат-бей пригласил Османа и Нермин зайти в гости, на Хейбелиаду послали кровельщика, чтобы привел в порядок черепицу, у маленькой Мелек был понос. После рассказа об этом последнем событии все ненадолго замолчали, и Осман понял: думают о Рефике. Потом Ниган-ханым, словно тоже догадавшись, что означает это молчание, спросила: — Что он пишет? — и краем глаза посмотрела на Перихан. — Да все то же. Задержится еще на несколько месяцев, работает над какой-то писаниной. — Осман хотел прибавить в адрес брата еще несколько словечек, но вовремя вспомнил, что рядом Перихан, и пробурчал только: — В такое напряженное время!.. Наступила короткая тишина, потом снова заговорила Ниган-ханым. — Ладно, а другой? Другой что пишет? Осман сначала не уловил, кого она имеет в виду. Потом понял, что мать смешала в одну кучу Рефика и Зийю, удивился, но и немного обрадовался. Сразу же укорив себя за эту радость, сказал: — Тоже ничего нового. — Тогда я, пожалуй, скажу почтальону, чтобы не приносил нам больше писем от этого рехнувшегося наглеца. Пусть отсылают назад! — решительно сказала Ниган-ханым и посмотрела сначала на Османа, затем на Нермин: согласны ли? Затем махнула рукой и жалобно проговорила: — Ну почему он не возвращается? Ах, Рефик, Рефик, ну чем мы тебя обидели? «Заплачет!» — думал Осман, глядя на мать. После смерти Джевдет-бея прошел год, все уже привыкли к частым слезам Ниган-ханым, но Осману все равно каждый раз становилось не по себе. Ему хотелось читать газету и наслаждаться запахом липового цвета, спокойно попивая чай, а он вместо этого с тревогой следил за матерью. Ниган-ханым начала тихонько всхлипывать. Осман беспомощно посмотрел на Нермин, желая сказать ей взглядом, что не находит в доме желанного покоя, но та лишь слегка подняла подбородок — так, словно ей было ведомо нечто неизвестное мужу. — По дороге к нам Дильдаде-ханым и Лейла видели Айше, — сказала наконец Нермин. — Снова с тем юношей. — Ссутулившись, словно на нее давил тяжкий груз, она взглянула на Ниган-ханым, будто желая показать, что именно по этой причине та и плачет. — Лейла начала говорить, как Айше выросла и похорошела, а потом вдруг словно бы невзначай упомянула об этом скрипаче! «Вот оно, значит, в чем дело! Вот в чем!» — подумал Осман и резко встал с кресла. Он был взбешен непослушанием и глупостью сестры. Из-за этой девчонки даже дома нельзя найти покой! — Где она? А ну-ка позовите ее сюда! — Никто нас не уважает! — бормотала Ниган-ханым. — Ах, Джевдет-бей, на кого ты нас оставил! Осман окончательно понял, что немца домой звать нельзя. Перихан поднялась с кресла. — Я как раз собиралась идти к ребенку. Зайду наверх, позову Айше. — Она, кажется, тоже готова была расплакаться. Ей явно не хотелось быть поблизости, когда разразится буря. Осман знал, что бури не миновать. Он попросил Нермин еще раз повторить, что рассказала Лейла-ханым. Нермин упомянула, что Ниган-ханым поднималась наверх и кричала на Айше. «Вот почему она плакала!» — подумал Осман и начал нервно расхаживать по саду. Ниган-ханым продолжала причитать. «А мама еще, кажется, хотела выдать ее за сына Лейлы! Со скрипачом… Никого не стесняясь… Когда я их первый раз увидел, они ведь до самой губернаторской резиденции успели дойти!» Чтобы немного прийти в себя, Осман нарушил обычай выкуривать первую вечернюю сигарету после ужина, достал из кармана пачку «Тирьяки» и закурил. Подумав немного, понял: для того, чтобы буря не осталась безрезультатной, нужно прямо сейчас, заранее принять какое-нибудь решение. «Непременно нужно отправить ее в Европу! Этим летом пошлем ее к Таджисер-ханым в Швейцарию!» Ему вдруг пришло в голову, что и пухлый сын Лейлы тоже вроде бы туда собирался. «А если она не согласится ехать?» Эта мысль разозлила его пуще прежнего, и он начал шагать быстрее. «Я всего лишь хочу, чтобы в доме был покой и порядок, но из-за этих… этих…» Осману вспомнились письма Рефика и Зийи, и он окончательно взбеленился. «Если не согласится, я знаю, что делать! Да что творится в этом доме? Цветы и то завяли!» Вместо благоухающей весенней зелени он видел теперь только сухую, выгоревшую сорную траву. «Не могут даже садовника призвать к порядку!» Осман смотрел на странные цветы со странными названиями, которые отец незадолго до смерти начал разводить. Мама собственноручно их поливала. Он почувствовал себя несправедливо обиженным: отец, по крайней мере, мог наслаждаться дома желанным покоем. Впрочем, мысль о любовнице напомнила ему, что сам он не так уж безгрешен. «Да ведь только и остается, что искать покой в другом месте…» Ему вспомнились маленький милый ротик и небольшой подбородок Кериман, так не похожие на большой рот и гордый подбородок Нермин, и на душе немного полегчало. И тут он увидел Айше. Лицо печальное, но глаза, похоже, не заплаканные. Ему вдруг подумалось, что сестра некрасива. «Ах, дурак я, дурак! Как я мог ей так просто поверить!» — сказал он себе и двинулся навстречу Айше. Не доходя нескольких шагов до плетеных кресел, внимательно посмотрел ей в глаза и, как и надеялся, не увидел в них ни слез, ни страха — только несмелый вызов. — Где ты была? — спросил Осман и сам удивился, как бессмысленно и холодно прозвучали его первые слова. — В своей комнате. — Вызов в глазах Айше стал более уверенным. — Читала. — Учебник? Хотя нет, конечно же, нет. Читать, понятное дело, хорошо, но из одних книг ума не наберешься! — Звук собственного голоса распалял Османа еще больше. Айше смотрела на брата твердо и бесстрашно, явно понимая, к чему тот ведет, и молчала. С такой решительностью и уверенностью в собственной правоте Осман столкнуться не ожидал — на сестру это было совсем не похоже. — Я надолго тебя не задержу! — сказал Осман и продолжил с кислой миной: — Тебя опять видели в компании того юноши со скрипкой. — Взглянув на жену и мать, добавил: — Вас видели Дильдаде-ханым и Лейла — ханым. — Помолчал немного, сел в кресло и спросил: — Тебе есть что сказать на это? Айше покачала головой и нетерпеливо шевельнула плечами, как будто уже выполнила все, что от нее требовалось, и намерена тотчас уйти. — Куда это ты собралась? А ну-ка, садись сюда и послушай, что я тебе скажу! Я предупреждал тебя уже дважды. В первый раз мягко, потому что думал, что это единичный случай, второй раз со всей серьезностью… Но сейчас я вижу, что мои слова в одно твое ухо влетели, а из другого вылетели! — И Осман, словно желая показать, как именно вылетали слова, оттянул пальцами мочку собственного уха. Это показалось ему смешным, он снова почувствовал себя несправедливо обиженным, и гнев разгорелся с новой силой. — Я долго говорить не буду! Во-первых, этим летом ты поедешь в Швейцарию к Таджисер-ханым. Я сейчас же напишу ей. На лето ты отправишься туда. Во-вторых, ты больше не будешь брать уроки у этого венгра. — Желая понять, какой действие произвели его слова на сестру, он внимательно вгляделся ей в лицо и прибавил: — В школу за тобой отныне будет кто-нибудь приходить. Нури или этот криворукий садовник, обязательно кто-нибудь будет тебя забирать, так-то! Тебе есть что на это сказать? Вызов в глазах Айше вспыхнул в последний раз. — Я не хочу больше заниматься музыкой, — сказала она, и вызов потух, сменившись покорной безнадежностью. — Нет, я сказал только, что ты не будешь заниматься с венгром! В этом году нового преподавателя искать не будем, а в следующем… Ты меня слушаешь? Смотри мне в глаза, когда я с тобой разговариваю! Вот так. И не качай, пожалуйста, ногами, это раздражает. Имей в виду, с тех пор, как наш отец умер, я вместо него! — И Осман с каким-то победным чувством поглядел сначала на мать, а потом и на жену. Обе они внимательно смотрели на Айше и качали головами, словно хотели сказать: «Вот видишь, к чему привело твое поведение!» Осман решил, что, прежде чем вернуться к чаю и газетам, нужно сказать еще кое-что. — Не знаю, стоит ли и говорить: я не желаю, чтобы тебя еще хоть раз увидели с этим мальчишкой! — Посмотрел на сестру, словно ожидая ответа, и повторил еще раз: — Стоит ли? — Потом вдруг спросил: — Кто его отец? — Учитель… — прошептала Айше. — Ах, учитель! Учительский сынок! — процедил Осман и встал на ноги. — Ясно теперь, чего он хочет, ясно как белый день! Понял, что ты из хорошей семьи, и решил облапошить, а потом жениться, чтобы наложить руки на твою часть наследства и всю оставшуюся жизнь жить припеваючи! А взамен будет тебе, конечно, пиликать на скрипочке! — И Осман, скрючившись, изобразил движения рук скрипача, радуясь, что на этот раз его жест выглядит не смешно, а именно так, как и хотелось — презрительно. — Он хороший мальчик! — сказала Айше. В глазах ее появились слезы. — Хороший мальчик! Хороший обманщик он, хитрый лис! — закричал Осман. — Как ты не можешь этого понять? Есть у тебя хоть немного ума? Этот хороший мальчик все твои деньги к рукам приберет, а тебе будет на скрипочке пиликать! Ты хоть знаешь, как деньги достаются? Вот отправим тебя в Швейцарию — знаешь ты, во сколько это обойдется? — В нем вдруг стало нарастать чувство отвращения. Захотелось запереться в ванной и долго-долго мыть руки. — И не плачь! Слезами ты ничего не добьешься! Чем плакать, лучше подумай хорошенько! Подумай, зачем было так себя вести, подумай, каким трудом добываются деньги и как создаются семьи! Не забывай, отец с дровяной лавки начинал! Ладно, ладно, хочешь — плачь, только не здесь. Иди в свою комнату и реви, сколько угодно… Айше побрела к кухонной двери, Осман смотрел ей вслед. «Как же мне это все надоело!» — пробормотал он и понял, что чай, оставленный на плетеном столике, давно остыл. Желая успокоить расшалившиеся нервы, сел в кресло и посмотрел сначала на мать, потом на жену. Потом, надеясь, что это поможет избавиться от волнения и обиды на весь белый свет, попытался вникнуть в перипетии Хатайского вопроса, но, обнаружив, что ничего не получается, положил газету на колени, откинул голову на спинку кресла и уставился пустым взглядом на кроны каштанов и лип. Глава 33 ГОЛОС СЕРДЦА Была суббота, четвертое июня. После обеда Мухиттин прилег, положил голову на мягкую подушку, но сон не шел. Все утро он работал в бюро и теперь хотел немного вздремнуть, чтобы сбросить усталость и потом со свежими силами приступить к чтению «Истории турок» Рызы Нура, но уснуть никак не удавалось. Он лежал, потел и слушал, как стучит в прижатом к подушке ухе кровь. Сердце билось медленно и тяжело. Десять дней назад Махир Алтайлы посоветовал прислушаться к голосу сердца. Мухиттин и прислушивался; кроме того, читал некоторые газеты и журналы и старался ощутить воодушевление, которое могло бы залить благотворным дождем огонь разума. Он решил стать националистом — словно юноша, решающий стать врачом, или ребенок, заявляющий, что будет пожарным; однако понимал, что кое-чем — а именно сознанием того, что решение это весьма странное, — от них отличается. Перевернувшись на другой бок и снова положив голову на раскисшую от пота подушку, Мухиттин спросил себя: «Что я делаю? Правильно ли это?» — и ощутил внезапный страх. Потом укорил себя за трусость и решил, что страх — спутник слабых и безвольных людей — смог прокрасться в его душу только потому, что он, Мухиттин, сейчас такой сонный. Впрочем, уснуть все равно не получится. Мухиттин встал с кровати, сходил в ванную, умылся, надел очки и сел за стол, пытаясь понять, почему не удалось уснуть. Он испугался своих мыслей и не смог уснуть потому, что в его душе бушевала буря. Именно из-за этой бури он начал задаваться таким непривычным вопросом: правильно ли он поступает. Раньше подобные вопросы возникали у Мухиттина крайне редко, поскольку он не прислушивался к голосу сердца. Он всегда полагался на разум и трезвый анализ действительности. Глядя на раскиданные по столу газеты, журналы и книги, он бормотал себе под нос: «Теперь я вручил себя велениям сердца. Это так необычно… Но я привыкну!» За столом не сиделось; он встал и начал расхаживать по комнате. Ему было не по себе, будто с ним произошло что-то из ряда вон выходящее, но случающееся с людьми: словно он заболел раком или убил кого-нибудь, и теперь с мыслью об этом необходимо сжиться. Причина беспокойства ясна: он не привык прислушиваться к голосу сердца; непонятно другое: что теперь делать. «Нужно полностью, бесповоротно измениться!» — сказал себе Мухиттин и стал вспоминать, каким он был раньше, как сидел вот за этим столом, пытался писать стихи, размышлял, потом тоска гнала его на улицу, на поиски развлечений. Он вдруг почувствовал что-то вроде симпатии к тому старому несчастному Мухиттину, презиравшему все и вся. «Тогда моему разуму все было открыто, и мне оставалось лишь думать! Но я только думал и ничего не делал. А сейчас? Сейчас я становлюсь другим человеком!» Мухиттин вдруг в сомнении остановился. Точно ли он становится другим человеком, или это не более чем авантюра? «Авантюра!» Слово звучало заманчиво. Ничего подобного не было в его прежней плесневелой жизни, проходившей в бюро да в мейхане с перерывами на сон. Через три дня после знакомства с Махиром Алтайлы Мухиттин пошел в редакцию журнала «Отюкен» и снова встретился с ним. Махир Алтайлы встретил гостя радостно и познакомил его с некоторыми людьми, смотревшими на учителя литературы с почтением, а то и с восхищением. Потом стали говорить о Хатайском вопросе. Мухиттин пришел в редакцию не потому, что уже тогда решил стать националистом, а просто из любопытства. К тому же он надеялся, что этот визит поможет избавиться от мучивших его в те дни сомнений. Едва познакомившись с людьми из журнала, он понял, что с ними надо вести себя очень осторожно и тщательно выбирать слова. Эти люди пришли сюда участвовать в особого рода игре: изучать людей и ловить их души; были ли они сами игроками или только пешками в этой игре? Так или иначе, они горели энтузиазмом. Говорили как будто о Хатайском вопросе, но Мухиттин чувствовал, что на самом деле речь идет о приготовлениях к какой-то другой, более серьезной борьбе. Когда на ум пришло слово «борьба», он улыбнулся. «Узнаю старину Мухиттина! Сразу начал строить теории!» Потом на глаза попалась стопка журналов, и ему стало стыдно за свои мысли. В голове звучал голос Махира Алтайлы: «В Хатае притесняют наших соплеменников, а вы сидите и думаете непонятно о чем!» «Я был Дурным человеком. Мне нужно покончить с себялюбием и разбудить свое сердце!» — подумал Мухиттин и сел за стол. Нужно разбудить сердце. Тогда коварный и гнусный огонек разума будет потушен, Мухиттин растворится в обществе, потеряет свое «я» и очистится от скверны. Он и раньше порой признавался себе, что ведет греховную жизнь, но это случалось крайне редко. Чаще он думал о прошлом с презрением и ненавистью. Теперь же эти чувства нужно было направить на конкретные мишени. «Французы, убивающие наших соплеменников в Хатае, арабы, ударившие нас ножом в спину… Но нет, нет, самые отвратительные — евреи и масоны!» В инженерном училище был один студент-еврей. На первый взгляд его можно было принять за хорошего человека: подсказывал на экзаменах, давал лентяям переписать домашнее задание; но теперь Мухиттин понимал, что все это он делал из лицемерия. Потом масоны. Все масонские ложи закрыты, а их имущество передано народным домам — но ведь это еще не значит, что они не ведут свою деятельность тайно. При мысли о масонах Мухиттину всегда представлялся Осман, брат Рефика. Вот кто наверняка масон, все признаки налицо: самовлюбленный тип, ловкий торговец, манеры изящные, руки чистые и ухоженные, все слова будто с мылом вымыты. Потом есть еще албанцы и черкесы — эти, сказал Махир Алтайлы, опасны потому, что пробрались в правительство. И еще курды. Ну и, конечно, коммунисты. Мухиттин вдруг изо всех сил зевнул. Потом зевнул еще раз, потянулся и пробормотал: «Кажется, я схожу с ума. Что со мной происходит? Кем я становлюсь? Националистом! Пока я еще не совсем националист, но к тому идет. Почему я стал таким?» Ему вспомнился тот вечер, когда он впервые встретился с Махиром Алтайлы. После того, как учитель литературы покинул мейхане, Мухиттин выпил еще рюмку ракы, а потом, вместо того чтобы идти в дом свиданий, отправился домой. «В этом-то все и дело! Если бы я пошел в бордель, слова Махира Алтайлы потеряли бы свою магию, я счел бы их не заслуживающими внимания. Я не пошел бы в редакцию и остался бы таким, каким был. Почему же я не пошел в бордель? Потому что много выпил!» Такой вывод удивил и смутил Мухиттина, и он тут же признал его нелогичным. «Главное одно: теперь я уже не могу жить по-старому! — подумал он, и ему вспомнился Рефик, прошлой осенью сказавший то же самое. — Чем он сейчас занимается? Писал, что обдумывает программу развития деревни! А мне-то что? Вот если бы он заинтересовался национализмом… Но куда там! Он и на турка-то не похож. Тоже хлыщ. А его братец — точно масон!» Внезапно его испугал такой оборот мыслей, он вздрогнул и поднял голову. Из-за стекла книжного шкафа на него глядел Хайдар-бей. Встретив этот взгляд, Мухиттин понял, что и отношение к отцу у него изменилось. Теперь отец был в его глазах не жалким, ничего не понимающим человечком, прожившим жизнь впустую, а героем и убежденным борцом за родину. Вот только плохо, что он не участвовал в войне за независимость. В самом ли деле Мухиттин так думал или же только хотел думать, было непонятно. «А, всё одно! Рано или поздно привыкну!» — сказал он себе и снова почувствовал возбуждение. Да, он должен привыкнуть! Он будет слушать голос сердца, он растворится в обществе, сотрет, как тряпкой, плесневелое сознание и заменит его воодушевлением и энтузиазмом! Разволновавшись, Мухиттин вскочил со стула и снова начал ходить по комнате. Расхаживая по комнате, раздумывал, какой будет его жизнь, когда он станет настоящим националистом. «Я больше не буду несчастным. Не буду забивать голову всякой ерундой вроде самоубийства в тридцать лет. Моя жизнь будет упорядоченной и исполненной веры в избранный путь. Меня будут уважать!» — Меня будут уважать! — сказал он вдруг во весь голос. Ему снова вспомнилась редакция журнала «Отюкен». Там было несколько юношей, смотревших на Махира Алтайлы с восхищением. Был там и один ровесник Мухиттина, поглядывавший на гостя с сомнением и даже, кажется, немного презрительно, словно хотел спросить: «Почему ты так долго не был националистом, зачем мешкал?» Мухиттину вспомнились курсанты, с которыми он встречался в Бешикташе. Им он еще ничего не говорил о своих новых убеждениях. «Нужно получше подготовиться! И быть поосторожнее». Когда в редакции обсуждали Хатайский вопрос, Махир Алтайлы и один из юношей выступали против попыток мирного решения вопроса, другие двое говорили, что если эти попытки приведут к нужному результату, выступать против было бы неправильно. «А что я думаю по этому поводу?» Тогда, в редакции, он помалкивал, если спрашивали его мнение, отделывался общими фразами. «Теперь же я думаю, что Махир Алтайлы прав — или, по крайней мере, что его идеи больше восхищения и энтузиазма среди молодежи. А это, возможно, даже важнее, чем правота». На глаза попалась газета с аршинным заголовком: «В Хатае объявлено военное положение!» Накануне министр иностранных дел выступал в связи с этим в меджлисе. Мухиттин попытался обдумать происходящие события, но получилось только их перечислить: Хатай стал независимым государством, состоялись выборы, когда составлялись списки избирателей, происходили столкновения между членами различных национальных общин. Ему стало стыдно, что он знает так мало. Мухиттин снова сел за стол. На столе лежала «История турок» Рызы Нура, книги Зийи Гёкальпа, газеты за последний месяц и журналы. Старые журналы он читал для того, чтобы получше вникнуть в суть споров, которые националисты вели между собой и со своими противниками. С большим вниманием читал и книги по турецкой истории. Сейчас, перелистывая «Историю турок», Мухиттин думал, что сочинение это поверхностно и примитивно. Может быть, когда-нибудь он сам напишет гораздо более достойную книгу по истории? Он давно уже решил, что умнее всех пишущих в журналах. Но ведь, с другой стороны, он решил и избавиться от себялюбия; нужно было стыдиться всего, что идет от разума. Ему вспомнилось, как он сказал Махиру Алтайлы в мейхане, что не считает националистические идеи правильными. Стыдно! Разозлившись на себя, Мухиттин вскочил на ноги. «Но я сказал ему и о том, что моя старая жизнь мне не нравится!» В памяти снова стали возникать образы из этой старой жизни: помолвка Омера, пьяные дни, мейхане в Бейоглу, дом Рефика, в котором он всегда чувствовал себя одиноким и озлобленным… «От всего этого нужно отречься! — строго сказал он себе и вернулся за стол. — Нужно заглушить болтливый разум, прислушаться к голосу и велениям сердца!» И Мухиттин принялся внимательно читать книгу Рызы Нура. Глава 34 ПРИЕМ — О, добро пожаловать, герр!.. — сказал Керим-бей и сделал небольшую паузу словно раздумывал, произносить имя гостя или нет. — Герр Рудольф… Добро пожаловать. Не туда, сюда, пожалуйста. Садитесь… — Тут Керим-бей увидел Омера. — А, и наш молодой подрядчик, конечно, тоже здесь… Добро пожаловать. — Ухватив Омера за руку он подвел его к невысокому мужчине с пышными усами. — Этот молодой человек помолвлен с дочерью нашего коллеги, депутата от Манисы Мухтар-бея… — А, с Назлы-ханым? Замечательная девушка, красавица! Поздравляю! Омер улыбнулся. Человек с пышными усами тоже улыбался, хитро прищурясь, словно думал про себя: «Ах ты, негодник! Ловко дельце-то обделал!» Это был Ихсан-бей, депутат от Амасьи[80 - Город в северной части центральной Анатолии.] и партийный инспектор,[81 - В 30-е годы в Турции существовала однопартийная система.] возвращавшийся из поездки в один из восточных вилайетов. Приглашая друзей, подрядчиков и некоторых инженеров на ежегодный прием, Керим-бей сообщал, что на нем будет присутствовать и партийный инспектор. — А вот еще один наш молодой инженер, — сказал Керим-бей, представляя инспектору Рефика. Потом, глядя на Омера и Рефика, начал еще что-то говорить, закончил фразу, улыбаясь другому инженеру, потом подхватил Ихсан-бея под локоть и увлек к противоположному концу стола, знакомить с другими гостями. Двор перед домом Керим-бея был превращен в подобие огромной гостиной, освещенной электрическим светом от мощного генератора. Гости, полчаса бродившие вокруг стола подобно голодным кошкам, стали потихоньку рассаживаться, ожидая, когда повар в белом фартуке и отряженный ему в помощь слуга разделают козленка, только что снятого с вертела. Еще совсем недавно гости перешептывались, разбившись на группки, но сейчас все замолчали, потому что Керим-бей сел за стол и начал рассказывать что-то о временах строительства железной дороги Сивас-Самсун. Все молча слушали, только Ихсан-бей иногда вставлял словечко, да инженер-датчанин тихо переводил рассказ Керим-бея своей жене. Когда повар начал раздавать мясо, Ихсан-бей стал рассказывать о своей инспекционной поездке. После прошлогодней Дерсимской операции на востоке наступил долгожданный покой. Теперь никто не трясется от ужаса при мысли о разбойничьих шайках, никто не думает в страхе о том, что принесет завтрашний день. Спокойствие и порядок установились не только благодаря военной силе: важную роль сыграла эффективность республиканского управления и государственной программы образования. Ихсан-бей говорил, то и дело поглядывая на Керим-бея, но все понимали, что он обращается ко всем собравшимся, в особенности же к подрядчикам, которые из-за прошлогодней операции не смогли вовремя получить причитающиеся им деньги. Потом инспектор вспомнил один смешной случай, свидетелем которого был во время церемонии открытия моста в Элязыге: местный губернатор чрезмерно затянул свою речь, которую собравшиеся вынуждены были выслушивать под палящим солнцем; тут один ишак начал реветь, и кто-то из толпы крикнул: «Да заткните вы этого осла!» Один чиновник засмеялся, а вечером того же дня и этого мелкого чиновника, и хозяина осла по распоряжению губернатора избили в полицейском участке. Рассказав эту историю, партийный инспектор благодушно улыбнулся, словно хотел сказать собравшимся за столом: «Увы, в жизни есть не только хорошее, но и дурное, и печальное, и даже смешное. С вами я говорю об этом открыто!» Когда Ихсан-бей замолчал, один пожилой государственный контролер под влиянием благодушной атмосферы, установившейся за столом, стал рассказывать о случае, произошедшем с ним на строительстве ветки в Фильос. Он тоже время от времени поглядывал на Керим-бея, а гости между тем потягивали из запотевших рюмок ледяной ракы. Был тихий, безветренный июньский вечер. Вдалеке, в недвижной темноте светились огоньки рабочих бараков. Помимо мяса, на стол поставили и огромный поднос с пловом. Поскольку раскладывание плова по тарелкам затянулось, гости никак не могли приступить к еде. Многие уже успели выпить первую рюмку на пустой желудок, и Омер заметил, как под влиянием алкоголя гости начинают потихоньку расслабляться, а их почтительная скованность — улетучиваться. Ему тоже хотелось присоединиться к разговору и что-нибудь рассказать. Зачем это ему нужно, он и сам не мог толком понять — просто ли потому, что тянет развлечься, или же потому, что он желает заявить о себе и показать, что не робеет властного, всеподавляющего присутствия Керим-бея; но вступить в разговор хотелось все сильнее и сильнее. Некоторое время он беседовал с герром Рудольфом и Рефиком, но с ними за этим столом можно было говорить не обо всем, разве что шепотом. Кроме того, они и так беседовали чуть ли не каждый день на протяжении многих месяцев. Ихсан-бей, выслушав историю пожилого государственного контролера, посмеялся и завел речь о том, какие уроки можно из этой истории извлечь. Тут Омер не выдержал — желание говорить стало таким неодолимым, что он повернулся к сидящему рядом тихому инженеру средних лет и стал рассказывать об одном произошедшем с ним, Омером, в прошлом году случае, совсем не интересном. Чтобы не позволить своей жертве отвлечься, посмотрев в другую сторону (например, на Керим-бея), он неотрывно глядел тихому инженеру прямо в глаза. Однако когда история подошла к концу и надо было посмеяться, тот лишь уставился куда-то в середину стола с извиняющимся выражением на лице. Омер понял, что развлечься не удастся. Захотелось встать и уйти, но, посмотрев на беспечно уплетающего мясо и плов Рефика, от этой идеи он отказался. Рефик совсем не разговаривал, только слушал, разглядывал сидящих за столом и поглощал пищу словно тело его истосковалось по еде, а глаза — по лицам других людей. Как и все, он выслушивал каждую новую историю с показным интересом, время от времени улыбался и накладывал себе еще плова. Выглядел он беззаботным, счастливым и спокойным, словно человек, успешно справившийся со сложной задачей и с чистой совестью поспешивший на званый ужин; но Омер знал, как тяжело друг засыпает по ночам. Его мучили опасения за судьбу проекта, в который было вложено столько труда, и собственное будущее тоже внушало ему тревогу. Керим-бей и инспектор слушали рассказ одного старика. Омеру этот старик был знаком, им приходилось встречаться по работе. В прошлом году его зачислили в штат государственных контролеров, несмотря на то что он не имел инженерного образования. В расчетах он ничего не понимал, но все говорили, что должность ему дали, имея в виду его обширный жизненный опыт, а главное — какую-то даже болезненную дотошность, взыскательность и честность. В прошлом году он еще не получил этого назначения, поэтому и на приеме не присутствовал. Впервые в жизни попав на такой ужин, да еще и оказавшись за одним столом с партийным инспектором, старик, должно быть, сильно разволновался: оживлено и торопливо что-то объяснял, говорил, что нужно делать, чтобы исправить разного рода несправедливости; видимо, он продумал свою речь заранее, но от волнения фразы налезали друг на друга и путались, и старик злился сам на себя за то, что из-за этого не сможет с толком распорядиться возможностью, выпадающей человеку раз в жизни. Когда государственный контролер наконец замолчал, Ихсан-бей обратился к сидевшему рядом молодому человеку: — Вы ведь тоже инженер, не так ли? Что, по-вашему, можно сделать в такой ситуации? — Нужно быстрее привести в порядок ведомости и отчеты, и все проблемы будут улажены. — Вот видите? — сказал Ихсан-бей взволнованному государственному контролеру и, не ожидая ответа, окликнул снующего вокруг стола повара: — Положи-ка мне еще плова! — Потом поднес к прячущемуся под пышными усами маленькому рту рюмку ракы, сделал глоток и, искоса поглядывая на старика, заговорил: — Не теряйте веры в реформы и государство! Конечно, без отдельных огрехов не обходится… Но тот, кто раздувает и преувеличивает эти огрехи, льет воду на мельницу противников реформ. Нужно не бояться мелких ошибок и твердо стоять на стороне государства. Особенно сейчас, когда такое значение приобрел Хатайский вопрос… За столом становилось все более весело и шумно. Общая беседа распалась на отдельные разговоры. Иногда гудение голосов перекрывал звучный голос Керим-бея, но никто уже не замолкал, чтобы его послушать. За столом присутствовали две женщины — жены датских инженеров. Они сидели бок о бок, разговаривали между собой на своем языке, осторожными глотками отхлебывали из рюмок и улыбались. Сидевшие напротив мужчины время от времени поглядывали на датчанок, пили ракы, курили, прислушивались к разговору а когда замечали, что на них никто не смотрит, снова бросали взгляд на женщин и задумчиво выпускали дым. Омер понимал по их лицам, что они думают не только об иностранках, но и о своей жизни и желаниях; сам растерянно вспоминал о Назлы, злился, сам не зная на что, потом снова выпивал, закуривал новую сигарету и начинал прислушиваться к ведущимся вокруг разговорам. Собравшихся за столом гостей можно было разделить на две группы. К первой относились степенные, осмотрительные мужчины в возрасте — подрядчики, разбогатевшие на железнодорожном строительстве. В 34 году эти новые богачи взяли себе звучные фамилии вроде Демираг, Демирбаг, Йолачан и Кайяделен,[82 - Эти фамилии переводятся как «железная сеть», «железные узы», «открывающий путь» и «сокрушающий скалы».] а между тем лет шесть-семь назад они были мелкими субподрядчиками, недавними выпускниками инженерных училищ или государственными служащими. Разбогатели они благодаря уму и предприимчивости. Неожиданное богатство так удивило и смутило их самих, что они стали вести себя в высшей степени осмотрительно и осторожно. Им хотелось, чтобы все было тихо и мирно, чтобы никто ни на что не жаловался, чтобы строительство не доставляло никому неудобств и все были бы довольны. Казалось, они боятся, что чье-нибудь недовольство или жалоба могут разом лишить их состояния; поэтому их очень радовали успехи в деле реформ, продвижение в Хатайском вопросе, подавление курдских мятежей и речи о братстве и единстве всего турецкого народа. Вторую группу составляли государственные контролеры, служащие и работающие за оклад инженеры. Они прекрасно знали, как получили свое богатство представители первой группы, и презирали их; но, поскольку в большинстве своем хотели проделать такой же путь, презрение смешивалось с завистью, восхищением и гневом. В зависимости от своего положения некоторые из них старались выглядеть подчеркнуто порядочными, другие стремились показать, что презирают всё и вся, третьи прикладывали все усилия, чтобы побыстрее присоединиться к первой группе, четвертые, осознав, что ничего у них уже не получится, заняли позицию отстраненных наблюдателей. Однако и они тоже, подобно нагревшим руки на железнодорожном строительстве богачам, понимали, что их благосостояние и вообще будущее зависит от таких людей, как Ихсан-бей и Керим-бей, а говоря шире — от государства. Поэтому из всех присутствующих за столом почтительный страх перед хозяином и партийным инспектором не сдерживал только иностранцев и одного молодого пьяного инженера, у которого, видимо, были какие-то основания быть уверенным в своей ненаказуемости. Эти веселились вовсю и говорили, что хотели. Герр Рудольф, правда, помалкивал, а Рефику, похоже, достаточно было просто вволю есть, пить и наблюдать за происходящим. Омер тоже много пил. Ему хотелось наконец перестать чувствовать себя угнетенным в присутствии этого знаменитого депутата, землевладельца и подрядчика Керима Наджи. Для этого нужно было или принуждать себя разговаривать с соседями по столу, или с излишним энтузиазмом все время что-то делать, а именно есть и пить. Положив себе добавки фаршированных баклажанов и окликнув повара, чтобы налил еще ракы, он вдруг ясно осознал все это — и снова захотелось уйти. Он уже собирался вставать, когда понял, что пьян. Потом, как всегда бывало в таких случаях, сказал себе, что алкоголь действует только на его желудок, но не на голову, и встал. Встретившись глазами с герром Рудольфом, пробормотал: — Я в уборную. Немец понимающе улыбнулся. Улыбнулся и сидящий рядом инженер. Омер направился к уборной. Он знал, где она находится, потому что был в доме Керима Наджи в прошлом году. Зашел, закрыл за собой дверь. Еще вставая из-за стола, он почувствовал тошноту; сейчас склонился над дырой, и его вырвало. Медленно умылся под краном, посмотрел в зеркало. Вид у него был совсем не бледный, а наоборот, румяный и здоровый. Выйдя из уборной, он снова услышал гул голов, доносящийся из-за стола. Возвращаться туда не хотелось, поэтому он открыл входную дверь и вышел в неподвижно-спокойную ночную тьму. Пахло землей и травой. Как хорошо было убежать из толпы и остаться наедине с ночью! «Я другой, не такой, как они. И никогда таким не буду!» — пробормотал он и вдруг сам себя испугался. Закурил и стал разгуливать вокруг дома. В кухонном окне горел свет. Омер подошел поближе и заглянут внутрь. Повар чем-то посыпал поднос с пахлавой. Потом, словно художник, осматривающий только что завершенную картину отступил на шаг и посмотрел на творение своих рук, затем взял нож и стал что-то поправлять. «Да, я не буду таким, как они! — думал Омер. — Но и таким, как этот повар или обитатели тех бараков, тоже не стану, конечно же. — Он двинулся назад к столу. — Господа и рабы… Этот Керим-бей! Почему я его ненавижу? Рудольф говорит: потому, что он все под себя подмял. Так ли это? Если так, то я не смогу ничего противопоставить ему, государству и установленным государством отвратительным порядкам. Но мне хочется что-то сделать в жизни, что-то серьезное! Я тоже хочу быть господином. Но значительно более… более разумным, чем Керим-бей. И единственным. — Он снова посмотрел в сторону рабочих бараков. — Мной они не восхищаются… Но просить работу приходят. Что мне делать? Заработаю еще больше денег, попытаюсь избавиться от этих пустых размышлений. Размышления о нравственности! Что в них проку? Сейчас вернусь за стол и не буду думать ни о чем, кроме своих личных дел. Если все смотрят только на него, что я могу поделать? Не буду думать об этом, вот и все!» Омер сел за стол. В гостиную вошел повар с блюдом пахлавы. Все повернули головы и стали смотреть на блюдо. Глава 35 ВСЕ ТЕ ЖЕ СКУЧНЫЕ СПОРЫ После того как гости справились с пахлавой и фруктами, Керим-бей заметил, что на улице похолодало, и пригласил гостей пройти в дом. Пока пили кофе, хозяин рассказывал истории развешенных по стенам фотографий, ружья и портупеи, подаренной некогда его деду Ахметом Мухтар-пашой. Потом он несколько раз рассеянно зевнул, и гости поняли, что пора расходиться. Керим-бей встал у двери и прощался с каждым отдельно. К нему присоединился и Ихсан-бей. Увидев Омера, он снова покивал головой, словно говорил про себя: «Да, ловко обделал дельце!» — или, по крайней мере, Омеру так показалось. Керим-бей же, увидев Омера, привычно улыбнулся, как улыбался всякому, а вот при виде герра Рудольфа сделал особенно радостное лицо, точно ребенок, которому предложили новую, не пробованную ранее конфету Сказав им все то же, что говорил другим, он вдруг спросил у Омера: — Так когда ваша свадьба? — После сентября, — ответил Омер, разглядывая вблизи лицо Керим-бея: низкий лоб, густые брови, большие, близко посаженные глаза. — А успеете ли вы до сентября завершить мост и туннель? — поинтересовался Керим-бей, слегка опустив веки. Дрожание его ресниц говорило Омеру: «Что бы ты ни сказал, мне все равно. Какое значение могут иметь твои слова в моем мире?» — Успеем, если будет угодно Аллаху! — Если будет угодно… — повторил Керим-бей, торопливо пожал руку Рефику и обернулся к подошедшему следом пожилому подрядчику. Выйдя на улицу, Омер, Рефик и герр Рудольф долгое время шли молча. Потом Рефик с наслаждением потянулся и зевнул. — Уф, ну и славный был вечерок! Хорошо провели время, а? — Хорошо мы провели время, герр Рудольф? — спросил Омер. — Я бы не сказал… Вот наесться — наелся, — проговорил немец и как-то странно, нервно усмехнулся. — Чтоб им всем пусто было, сволочам! — заорал Омер так, словно хотел, чтобы его услышали в доме Керим-бея. — Я пьян как свинья! — прибавил он и подумал, не слишком ли фальшиво звучат его грубые слова. — Когда я вижу этих типов, меня так и тянет на грубость! — А я-то думал, что вы все-таки худо-бедно развлеклись, — сказал Рефик. — Да что там веселого-то было, что? Скоты! — снова заорал Омер и опять спросил себя, деланная его грубость или нет. — Вкусная еда, новые лица… — сказал Рефик и помолчал, словно пытаясь найти наиболее емкое определение. — Одним словом, смена обстановки. — Ах, смена обстановки! Наша жизнь, наша работа, в которую мы душу вкладываем, это, оказывается, «обстановка»! Что скажешь на это, герр Рудольф? Но немец только махнул рукой, показывая, что не расположен снова спорить и злиться. — Смена обстановки, видите ли! Ты сюда, должно быть, ради этого и приехал, как ходят в зоопарк, что посмотреть на зверушек и развеяться! — Он вдруг замолчал, поглядел на Рефика и взят его за локоть. — Да, дружище, здесь зоопарк, и я один из экспонатов. Некоторое время шли молча. Омер держался за локоть Рефика и раздумывал, пьян он или нет. Решив, что все-таки не пьян, а просто разгорячен, взволнован и получает удовольствие, изображая пьяного, от локтя отцепился. Перескочил через еле видную в темноте кочку и вдруг начал напевать: Я зеленый огонек, В темноте я одинок. То зажгусь я, то погасну, Поиграй со мной, дружок! Откуда взялась в голове эта песенка? Да, точно — ее пела бабушка, а он, семилетний мальчуган, слушал и скучал. «Мило, но глупо!» — сказал себе Омер и стал вспоминать бабушку, отца, тетю… Потом вдруг проговорил вслух: — Я веду себя так, будто у меня есть право думать и говорить всякую ерунду! Изображаю из себя пьяного, а сам трезв как стеклышко! Долгое время никто ничего не говорил. Слышно было только, как лают вдалеке собаки, стрекочут сверчки и шумит вода в реке. Завидев свой дом, герр Рудольф сказал: — Теперь мне осталось лишь одно — уехать в Америку. — Он словно разговаривал сам с собой. — Да, только туда. А вы? — обратился он вдруг к Рефику. — Что вы будете делать? Сможете ли найти выход, — он плавно провел рукой вокруг себя, указывая на темное небо и землю, — из этого мрака? — За каждой ночью приходит утро, да будет вам известно! — насмешливо сказал Омер. — О нас не беспокойтесь! — Не так уж я и несчастен, — проговорил Рефик. — Раз так, прошу ко мне, попьем кофе, поговорим, — предложил герр Рудольф. Омер сначала хотел отказаться: каждый раз они говорили об одном и том же, спорили чуть ли не до утра, так и не приходя к согласию. Однако пожалел жаждущего общения немца и, решив, что сам участвовать в споре не будет, сказал, что можно было бы немножко посидеть. Вошли в дом. Герр Рудольф заявил, что все равно не сможет уснуть до утра, включил генератор и приготовил кофе. Садясь в свое любимое кресло, посмотрел на Омера, словно спрашивая, не будет ли тот прерывать разговор ехидными насмешками; потом повернулся к Рефику и сказал извиняющимся тоном: — Ничего нового я вам сказать не могу. Скажу, что уже не раз говорил, а вы, скорее всего, будете мне отвечать то же, что раньше… Однако я все равно скажу. Герру Завоевателю будет немного скучно нас слушать, но… Да, по моему мнению, Восток — страна тьмы и рабства. Что я под этим разумею, я уже объяснял. Человек здесь лишен свободы; человеческий дух, выражаясь поэтически, находится в оковах. Это всё я вам говорил, и ответить вам на это было… — Да, нечего. Но я пытался по-другому изложить то, о чем вы говорили. Оставив вопрос о духе в стороне… Напоминал вам, что по крайней мере законодательные основы свободы личности в Турции уже хотя бы в первом приближении, но заложены, и… Омер понял, что не сможет это слушать, встал и начал ходить по комнате. «Как малые дети, честное слово! — думал он. — Развлекаются смехотворными, насквозь книжными, одними и теми же скучными спорами! Сказали бы хоть что-нибудь новое!» Зевнул, взял с полки один из шахматных журналов, которые выписывал герр Рудольф. «Мат белым в два хода, конем не ходить! Интересно…» Рефик по-прежнему говорил, немец, желая продлить беседу, время от времени вставлял реплики. «У человека в жизни должна быть цель. Моя цель — быть завоевателем!» Сообразив, что, глядя в журнал, шахматную задачу не решить, Омер достал доску, расставил фигуры в исходную комбинацию и погрузился в размышления. Потом обратил внимание, что Рефик и герр Рудольф, увидев, что он занялся шахматами, немного расслабились. Не желая снова заставлять их нервничать, перешел к следующей задаче. Затем взялся за задачу, на решение которой отводилось пятнадцать минут, и решил ее за двадцать. Потом решил другую за десять минут и прочитал, что тот, кто решает эту задачу за такое время, должен считаться шахматистом начинающим. Чтобы доказать, что он вовсе не начинающий, а мастер. Омер решил еще одну задачу, ничего не доказал и разозлился на дурацкие взгляды авторов журнала. Тут он услышал, что герр Рудольф снова читает Гольдерлина, и поднялся на ноги. — Аминь! Однако уже пора идти спать. Герр Рудольф не мог сильно сердиться на Омера — в конце концов, тот очень долго не встревал в разговор с язвительными замечаниями, но, как всегда, сказал: — Ах, когда-нибудь вы поймете! Выйдя из дома немецкого инженера, Омер спросил Рефика: — Что ты в нем такого нашел, что все время с ним говоришь? Да к тому же все время об одном и том же! — Да, ты прав, об одном и том же, — сказал Рефик и продолжил спокойным, наставительным тоном: — Однако то, о чем мы говорим, достойно всестороннего обсуждения. Омер дважды махнул рукой: — Слова… Пустые слова! — Мы втроем разве мало раньше спорили? Ты, я и Мухиттин. Разве мало? — Правильно, спорили. Но это все были детские игрушки… Ладно, не хмурься. Если хочешь, поспорим. Но о чем? Споря, ничего не решить. По мне так единственный предмет, достойный обсуждения, — сегодняшний прием. Почему там все было так пошло? Но тебе там понравилось, поэтому ничего дельного ты не скажешь… — А мы как раз об этом говорили. Почему вечер получился таким… Они остановились под деревом, очертания которого смутно проглядывались в темноте, и посмотрели друг на друга. — Ну и почему? Почему все было так гнусно, так пошло? — Говоря это, Омер вспоминал, как Керим-бей, полуприкрыв свои большие близко посаженные глаза, спрашивал, когда будет свадьба и успеют ли в срок закончить строительство. — Если уж и говорить о чем-нибудь, так только об этом! Почему эти люди такие пошлые? Почему у них рабские души? Почему все так? Или тебе они такими не кажутся? — Кто именно? — Все. — Нет, все не кажутся. Одно дело подрядчики-нувориши, другое — партийный инспектор. Он, по крайней мере, всей душой за реформы. — И эти реформы, конечно же, озарят Турцию светом разума? — насмешливо спросил Омер. — Ты в это веришь? Молчишь… Веришь, веришь! Я знаю, ты пишешь в Анкару собираешься предложить им свой «план развития деревни». Ха-ха. Теперь понял, к каким людям попадет твой проект? — Во-первых, я переписываюсь не с «ними», как ты изволил выразиться, а только с Сулейманом Айчеликом. А во-вторых, я раньше не знал, что ты так пренебрежительно относишься к реформам! — Ладно-ладно, — поспешно сказал Омер. — Не отвлекайся от темы. Я знаю, ты тоже понял, что с ними у тебя ничего не получится. С ними вообще ничего не получится! — Вот здесь мы с тобой расходимся, — сказал Рефик так горячо, словно до этого момента они абсолютно во всем были согласны. — Я верю, что смогу что-нибудь сделать, а ты ни во что не веришь! — Нет, я верю в то, что сам, один смогу добиться, чего хочу! Наступила долгая пауза. — Нет, я не могу этого понять, — сказал наконец Рефик. — Почему ты не желаешь видеть, как много уже сделано? Сейчас все обладают гораздо большей свободой, чем раньше. Тьма уже не так беспросветна. Тебе следовало бы это уяснить. Многое было сделано вчера и делается сейчас, многое будет сделано завтра! — И он нервно зашевелил губами, словно еще собирался что-то сказать, да никак не мог вспомнить, что именно. — Большая свобода! — сказал Омер сдавленным голосом — насмешливо уже не получалось. — Свобода, говоришь? Самые свободные, конечно, эти! — Он указал куда-то в темноту. Судя по тому, что шли они уже более получаса, в том направлении должны были находиться бараки рабочих. — Самые свободные… Приходят и умоляют, чтобы мы взяли их на работу. Два года назад те из них, кто не мог уплатить шесть лир дорожного налога, отрабатывали его на принудительных работах… Или, может быть, свободны те, кого ты сегодня видел на этом замечательном приеме? А, что скажешь? Вот эти, которые смотрели в рот Керим-бею, — может, они свободны? Омер вдруг замолчал. Стало слышно, как лает где-то собака и шумит река. Неподалеку, кажется, росли какие-то цветы со странным, но приятным ароматом. Рефик тоже молчал. — Здесь все рабы! — снова во весь голос заговорил Омер. — Все лицемеры, лжецы, дурные люди. Ничего, ничего хорошего здесь нет. Их можно только пожалеть, тех, кто сидел за столом. Жалкие безликие подпевалы… Ты знаешь, что было в прошлом году в Дерсиме. Слышал, как инспектор рассказывал. Но мне-то что с того? Не хочу об этом… Вот ты говоришь: Руссо, Руссо… Какой тут Руссо? Если бы этот твой Руссо жил в Турции, его избили бы хорошенько на фалаке, чтобы не воображал о себе, да и дело с концом. Рефик снова зашагал вперед. — Нет, все не так плохо, — сказал он и вздохнул. — В твоих словах, возможно, есть доля правды. Но нельзя же видеть мир только в черном цвете. Иначе разуму не во что будет верить! — Вот это верно. Здесь, в Турции, разумом верить невозможно. — Омер снова махнул рукой в сторону рабочих бараков. — Или, как эти, веришь в Аллаха, или не веришь ни во что. Потому что здесь все фальшивка, все имитация! Во всем ложь, обман, лицемерие. Вот ты говоришь: Руссо. Кто наш Руссо? Намык Кемаль? Ты можешь его читать? Пробуждают его сочинения в тебе хоть какие-нибудь чувства? Может быть, когда-то в ком-то они что-то и пробуждали — в конце концов, не зря же он считается лучшим писателем своего времени. Кто еще? Немец прав: эпоха, которая во Франции продолжалась по меньшей мере полвека, у нас и полгода не заняла. Снова окунулись в прежнюю пошлость и лицемерие. Вот тебе и Турция… Ах, Турция! Когда я об этом думаю, мне хочется плакать, но ничего не поделаешь! Лучше не думать! — Если ты сам веришь своим словам, это очень плохо, — проговорил Рефик. — Что же тут плохого? Что плохого в том, чтобы видеть истину и говорить об этом? По мне, так жить иллюзиями гораздо хуже. И давай не будем больше говорить на эту тему. Который час? Кажется, уже скоро рассвет. — Нет-нет, давай говорить! Я хочу высказать все, что мне сейчас пришло в голову. С тобой я никак не могу согласиться. Не понимаю, как ты можешь жить, думая так и ни во что не веря? — Эка невидаль! Все так живут. Разве я один такой? Вот ты год назад верил во что-нибудь? — Я? — Рефик простодушно, застенчиво улыбнулся. — Я в то время вообще не задумывался, нужно во что-нибудь верить или нет. Но ты… ты-то задумываешься. Если хоть один раз задумался об этом, назад дороги нет! Глава 36 ПЕРЕЕЗД НА ОСТРОВ Ниган-ханым медленно взбиралась по трапу на палубу класса люкс, крепко держась за поручни. Она всегда боялась крутых и узких корабельных лестниц, более того, вообще с детства боялась пароходов. Но при этом с детства же ей хотелось иметь дом на островах. Трап закончился, и Ниган-ханым оказалась в просторном салоне. Осмотрелась и обрадовалась: потолок высокий, на полу ковер. Чистый, просторный, новый пароход. Она даже запомнила его название: «Календер». Когда ей приходилось сталкиваться с такого рода новшествами, пусть маленькими, но приятными, она всегда радовалась: не так уж у нас в стране все и плохо! А этот пароход к тому же отошел от пристани по расписанию. Полы чистые, не приходится ходить по окуркам, обрывкам билетов и прочему подозрительному мусору. Вот только народу слишком много. Ниган-ханым смотрела на рассаживающихся пассажиров и морщилась. Потом увидела Эмине-ханым, оккупировавшую несколько кресел — на них были разложены шляпки, сумки и коробки. Горничную специально отправили из дома пораньше, чтобы заняла места. — Ах, ханым-эфенди, я уж думала, вы не успеете! — сказала Эмине-ханым, снимая вещи с кресел. — Сюда хотели сесть, но я не позволила. Ниган-ханым расположилась в кресле, рядом села Перихан. Между собой они уложили девочку. Нермин села напротив, к ней присоединился Осман и сразу закурил. Внуки устроились рядом с Перихан. Присела в уголке и Эмине-ханым. Рефика не было. Не было и Айше, отправленной в Швейцарию. Повар Нури остался на нижней палубе сторожить холодильник, который поставили рядом с канатами. Покупать новый холодильник для летнего дома не стали. На эту тему было много споров, но сейчас о неприятном вспоминать не хотелось. Хотелось думать о хорошем и наслаждаться морским путешествием. Они переезжали на Хейбелиаду, в летний дом, построенный за год до смерти Джевдет-бея. Прошлым летом туда не поехали, смерть главы семьи прервала сборы. На этот раз Ниган-ханым, видимо решив, что ранние сборы — дурная примета, тянула до последнего. Это была одна из причин, по которым они выехали на остров только сейчас, в первое воскресенье июля. Другой причиной были выпускные экзамены Айше. Нужно было собрать ее в дорогу. Потом у Османа возникли какие-то срочные дела. Мешкали-мешкали, да и задержались до июля. «Не забыли ли чего?» — вдруг забеспокоилась Ниган-ханым. Потом вспомнила, что решила думать только о хорошем, и стала глядеть в окошко. Пароход медленно огибал мыс Сарайбурну. Вверху на холме виднелся дворец Топкапы, на берегу на постаменте стоял, положив руку на пояс, бронзовый Ататюрк, смотрел на море. Говорили, что Ататюрк болен. Ниган-ханым прищурилась и с легкостью человека, привыкшего и бранить, и хвалить других, вынесла про себя вердикт: «Я одобряю все, что он сделал». Сейчас был лучший момент путешествия, а может, и всего лета. Все шло замечательно. Ниган-ханым была очень довольна собой. Подумала мельком, что ей сейчас пятьдесят лет, и погрузилась в воспоминания. Из забытья ее вывел резкий крик торговца-разносчика. А ведь такие приятные были мысли! Вспоминались первые годы замужества. Однажды она намекнула Джевдет-бею, что хотела бы иметь собственный дом на острове. Джевдет-бей сказал, что, действительно, нельзя же всю жизнь довольствоваться съемными жилищами. В те годы они ездили на Большой остров. Через некоторое время Джевдет-бей объявил, что приобрел участок на Хейбелиаде. Он знал, что жене хотелось бы остаться на привычном месте, так что сразу начал шутливо убеждать ее в своей правоте: на Кыналыаде живут армяне, на Бургазе — греки, на Большом — евреи; стало быть, торговцу-турку остается только Хейбелиада. Потом прибавил, что Исмет-паша, будучи большим другом турецких коммерсантов и военных (на Хейбелиаде располагалось военное училище), тоже купил там дом. Выслушав все это, Ниган-ханым долго хмуриться не смогла, заулыбалась. Подумала, что она из тех людей, которые в случае необходимости умеют довольствоваться малым. Ей и сейчас так понравилась эта мысль, что она начала щуриться. Но тут снова что было мочи закричал разносчик. Это был седой человек лет шестидесяти, в грязной одежде и с потертой сумкой в руке. Он расхваливал достоинства своего товара, размахивая одним из градусников, которыми была набита его сумка. Ниган-ханым узнала, что такой градусник (товар из Европы!), укрепленный на полированной дощечке, может плавать, подобно маленькому кораблику, и измерять при этом температуру морской воды. Кроме того, его можно использовать при купании маленьких детей и больных. Пробираясь между рядами, разносчик приблизился к Ниган-ханым, и та рассмотрела его поближе. Швы на поношенном пиджаке распоролись, на брюках масляные пятна. «Когда же они научатся одеваться и говорить по-человечески? Когда научатся умываться и бриться каждое утро?» — подумала Ниган-ханым и снова с грустью вспомнила о том, что Ататюрк болен. Чтобы не давать разносчику повода подойти к ней, отвела глаза в сторону Потом, однако, ей пришло в голову что такой градусник — полезная вещь. Так оно всегда в Турции: в магазинах ничего не найдешь, а если хочешь купить что-нибудь полезное, или езжай в Европу или торгуйся с этими разносчиками. Вот его как раз подозвал господин в панаме. Оптимизм, охвативший Ниган-ханым при первом взгляде на чистый и ухоженный салон, испарился, и положение Турции снова представилось в черном цвете. Разносчик, воодушевленный тем, что нашел клиента, заорал еще громче, разве что не тыча своим градусником прямо в глаза пассажирам. Потом среди пассажиров, большую часть которых составляли греки, армяне и евреи, началось движение: пароход подходил к Кыналыаде. В салоне и раньше было шумно, а теперь начался невыносимый гвалт. Собирающиеся сходить на берег матери беспокоились, как бы что не забыть, кричали дети, испугавшиеся, что потеряются в сутолоке, отцы пытались их успокоить — и всё это они делали очень громко. В такие моменты Ниган-ханым думала, что презирает торговцев из национальных меньшинств вкупе с их семьями. Покойный Джевдет-бей, говорила она себе, хоть и был торговцем и всю жизнь вел дела с иноверцами, был совсем другим человеком: он родился в мусульманской семье, в доме, где во дворе пахло жимолостью, он женился на дочери паши. Ниган-ханым отвернулась от суетящихся пассажиров и любовно посмотрела на сына и невестку. Они сидели бок о бок, словно послушные дети, о чем-то тихо переговаривались и посматривали на море. Ниган-ханым с удовольствием отметила, что они совсем не похожи на этих шумных людей, еще раз сказала себе, какая хорошая у нее семья, и с благодарностью подумала о Джевдет-бее. Но потом ей вспомнился резкий спор, произошедший между Османом и Нермин два дня назад. Кто-нибудь другой, возможно, назвал бы это не спором, а как-нибудь покрепче, но Ниган-ханым просто не приходили в голову такие слова, когда она думала о своих близких. Спор завязался за ужином, при всех. Поводом стал холодильник, охраняемый сейчас Нури, но была у спора, кажется, и какая-то другая подоплека, что очень встревожило Ниган-ханым. Нермин весь день занималась сборами, вытаскивала вещи из сундуков, заворачивала тарелки и кружки в старые газеты — так что ее раздражение можно было понять. Она стала говорить Осману что нужно купить новый холодильник, потому что таскать старый на острова и обратно просто неприлично. Осман напомнил ей, что на Хейбелиаде они живут всего три месяца в году, к тому же электричество там после восьми вечера отключают, и заявил, что если что-нибудь и можно назвать в этой ситуации неприличным, так это то, что в такое напряженное время, когда компания так нуждается в деньгах, его жена может думать о подобных нелепых расходах. По мнению Османа, основной причиной неуместной настойчивости Нермин в этом вопросе было то, что она не знает, каким трудом достаются деньги. Услышав это, Нермин и сказала те слова, что так встревожили Ниган-ханым и заставили Османа покраснеть до ушей. Если уж ему так нужны деньги для нужд компании, то пусть сокращает не семейные, а кое-какие свои личные, совсем не благовидные расходы, сказала она и посмотрела сначала на мужа, а потом и на свекровь с таким гневным видом, будто собиралась пояснить, что имеет в виду под «личными расходами». Однако она все-таки промолчала, и за столом воцарилась долгая тишина. Этот разговор, возможно, и не встревожил бы Ниган-ханым до такой степени, если бы вечером на верхнем этаже не горел допоздна свет и не раздавались бы оттуда гневные крики Нермин, вовсе не старавшейся умерить голос. Теперь, глядя на смирно сидящих рядышком сына и невестку, Ниган-ханым думала, что, наверное, у Османа была связь с другой женщиной, но он с ней уже расстался. И вообще, лучше поразмыслить на эту неприятную тему как-нибудь потом. Сравнивать сына с покойным Джевдет-беем не хотелось. Осман, словно тоже испугавшись такого сравнения, развернул газету и спрятался за ней. Пароход приближался к Бургазу. Человек в панаме встал с места. Вопреки шутке Джевдет-бея, острова не отличались друг от друга так уж существенно по национальному составу населения, но этот человек наверняка был греком. Ниган-ханым вспомнилась ее портниха, гречанка из Бейоглу, приятная, улыбчивая, разговорчивая женщина. Однажды она проговорилась, что выезжает летом на Бургаз только для того, чтобы найти хорошего мужа для своей некрасивой дочери. Тут Ниган-ханым вспомнила об Айше, о том, с какими трудностями ее отправляли в Швейцарию, и о ее весенних безрассудствах. «Мальчик со скрипкой! — пробормотала она про себя и снова ощутила страх. — Дуреха!» Но думать о неприятном не хотелось. К тому же девочку отправили в Швейцарию. Сын Лейлы там тоже будет. Благовоспитанный, учтивый юноша. Возможно, он несколько толстоват, неповоротлив и не очень сообразителен, но уж, во всяком случае, лучше какого-то учительского сынка со скрипочкой. Когда проплывали мимо маленького островка Кашык, началась качка. Ниган-ханым кое-как пробормотала молитву из тех, которым когда-то научила ее мама, и подумала, что религия постепенно начинает занимать в ее жизни все большее место. Конечно, до таких странностей, как после смерти Джевдет-бея, уже не доходило. Однако, подобно всем своим ровесникам, в каждом разговоре жалующимся на здоровье, она предпочитала теперь обходить молчанием некоторые предметы, над которыми раньше с легким сердцем смеялась. Теперь она уже не шутила над поваром и горничной, когда те соблюдали пост в Рамазан. Впрочем, здоровье-то ее было в полном порядке. Ниган-ханым была уверена, что будет жить еще долго. Она верила в это и тогда, когда, желая показать, что разгневана, кричала: «Ох, Джевдет-бей, Джевдет-бей! Скоро я уже к тебе приду, подожди немного! Ох, скорее бы!» Она знала, что ее привязанность к религии всегда была свободна от фанатизма. Вот и сейчас она смотрела на показавшуюся вдалеке среди сосен крышу церковной школы на Хейбелиаде и благодушно улыбалась. Вид чернобородого священника в огромной шапке, внушающего страх внукам и отвращение повару с горничной, вызывал у нее только веселье и иногда что-то вроде тоски по тем дням, когда они с мужем путешествовали по Европе. Пароход медленно огибал Хейбелиаду. Скоро среди сосен должна была показаться крыша их дома. Внуки прильнули к стеклу. Перихан взяла дочку на руки и встала. Ниган-ханым, как всегда, подумала, что у нее только один ребенок, и вспомнила о Рефике. Он тоже ведет себя как ребенок, но с его капризами мириться невозможно! Недавно прислал очередное письмо, в котором снова сообщил, что задержится. «Это настоящая рана в моем сердце!» Эту фразу Ниган-ханым часто говорила сама себе. Иногда она замечала, что отчасти винит в этой ране Перихан: младшая невестка не смогла удержать мужа дома. Когда пароход подошел к пристани, они поднялись с мест. Ниган-ханым снова подумала, не забыла ли чего-нибудь. Спускаясь по трапу, опять крепко держалась за поручни. Сказала внукам, чтоб были осторожнее, проверила, на месте ли Нури, и мелкими, аккуратными шажочками двинулась по перекинутому с пристани деревянному мостику Едва оказавшись на берегу, почуяла запах конского пота и навоза, вспомнила, как ездила на острова с Джевдет-беем, и на душе стало грустно. Сойдя с парохода, пассажиры устремились к ждущим неподалеку фаэтонам. Осман уже успел взять фаэтон, но на то, чтобы в него погрузиться, ушло немало времени. Джемиль захотел поехать рядом с кучером, за что получил от бабушки выговор. И вот наконец тяжело нагруженный фаэтон медленно тронулся с места, покачиваясь, набрал скорость и покатил. Размеренный цокот подков напоминал Ниган-ханым времена детства и юности, когда поездки на острова были такими редкими и долгожданными. Когда проезжали мимо рынка, Осман стал здороваться со знакомыми: с лавочниками, которые замечательно помнили семью Ышыкчи, хотя не видели ее уже два года, и с пассажирами других фаэтонов. Здороваясь, он каждый раз подносил руку к шляпе, так ни разу и не приподняв ее над головой, и пояснял матери, с кем именно поздоровался. На зрение Ниган-ханым не жаловалась, но все равно внимательно слушала: мясник Фотий перенес лавку в другое место, Михримах-ханым с семьей тоже недавно перебралась на остров, вот идет с дочерью на рынок Зекерия-бей, занимающийся табачной торговлей, напротив церкви строят новый дом, семья торговца железом Саджит-бея еще в Стамбуле, адвокат Дженап-бей пропалывает свой маленький садик, ставни в доме Исмет-паши раскрыты, в доме бежавшего в Европу от судебного преследования торговца Леона теперь живут другие люди. — Как быстро бежит время! — пробормотала вслух Ниган-ханым. Чтобы понять, услышали ее или нет, украдкой взглянула на сына и невестку Похоже, не услышали, думали о своем. «Как быстро бежит время!» — снова подумала Ниган-ханым и, глядя на телегу водовоза, запряженную ослами, стала размышлять о других семьях торговцев. На какое-то время ей показалось, что она ощущает с ними некое душевное родство. Однако потом она стала искать доказательства уникальности своей семьи: Перихан очень красива, внуки здоровы, сын трудолюбивый. Но все это выглядело не очень убедительно, и настроение стало портиться. Фаэтон приближался к дому, а Ниган-ханым мучило неведомое ранее чувство: да, думала она, моя семья — самая обычная семья, ничем не выделяющаяся среди других семей турецких торговцев. Потом ей пришло в голову утешиться воспоминаниями. Прошлое! Именно мысли о прошлом вселяли в нее гордость и любовь к жизни. Будущее было неопределенным и страшным: где взять уверенность в том, что однажды неведомая ужасная волна не разнесет на куски их жизнь, не порушит компанию и семью? А время так быстро бежит! Ниган-ханым хотелось бы, чтобы оно текло не торопясь, чтобы перемены происходили медленно, чтобы новое было великодушно к старому, чтобы все были довольны временем и жизнью и не приглядывались к другим с пристальным интересом. Фаэтон остановился, Ниган-ханым осторожно вышла. Одна из лошадей устало качнула головой и гневно заржала. Лето началось. Глава 37 УКЛАДКА РЕЛЬСОВ Рефик проснулся от шума. На улице, прямо под окном, лаяла собака. Он узнал ее по голосу: лохматый пес Наджи. А вот и сам Наджи говорит ему: «Тише, Великан, тише!» Рефик посмотрел на часы: начало первого! «Сегодня последний день. Восьмое сентября 1938 года». Сегодня в построенный Омером туннель должен был въехать рельсоукладочный состав. Если Омер не успеет сдать туннель вовремя, ему придется оплачивать простой состава из своего кармана: тысяча лир за полдня. Рефик, впрочем, еще до того, как лечь спать, понял, что Омер успевает. Четыре часа назад он сходил к туннелю, посмотрел на лихорадочную суету и понял: успеют! Омер не спал уже двое суток, большая часть рабочих работала две смены подряд. Рефик встал с кровати, потянулся и прошелся по комнате. Вчера вечером он не смог уснуть из-за мыслей о работающих из последних сил людях и о своем собственном будущем. «План развития деревни» был готов, его оставалось только переписать набело, но что с ним делать дальше, Рефик в точности не знал. Всю ночь он просидел за столом, перечитывая свой труд и кое-что исправляя. Потом попытался уснуть, но не смог. Утром сходил к туннелю, вернувшись, все-таки уснул и вот сейчас проснулся от собачьего лая. Рефик вышел из комнаты и пошел в уборную. Каждый раз, заходя сюда, он вспоминал день своего приезда, когда они с Омером разговаривали, глядя на этот каменный пол. Посмотрел в зеркало — вид совершенно здоровый. Если бы его сейчас увидела Перихан, обрадовалась бы, что на щеки мужа вернулся румянец. В первый же день по приезде он сбрил усы — семь месяцев назад. Плеснув холодной водой в лицо, Рефик вернулся в комнату и присел на кровать. «Семь месяцев!» На столе лежал его «проект» — целая груда исписанной бумаги — и книги, к которым он часто возвращался. Стопка книг была увенчана портретом Гете в рамке. Этот портрет подарил ему герр Рудольф месяц назад, когда уезжал в Америку. Пока вещи немца, упакованные в два огромных чемодана и сундук, грузили в машину, он, смущаясь, протянул Рефику этот портрет, пробормотал что-то невнятное, покраснел, потом вдруг гордо поднял голову, став в кои-то веки похож на немецкого аристократа и сына генерала, и сказал, что очень переживает за будущее Омера, Рефика и их молодой страны. Рефик встал с кровати и пробормотал: «Что ждет меня в будущем? Что мне сейчас нужно делать?» Работа над проектом была завершена: вот уже десять дней он только перечитывал его. В ближайшее время он собирался вместе с Омером поехать в Анкару, встретиться там с Сулейманом Айчеликом, автором книги «Реформы и экономическое планирование» и лидером движения «За экономическое планирование», и с помощью будущего тестя Омера завести знакомства с политиками и банкирами. «А что бы мне сделать прямо сейчас? Напишу-ка я письмо Перихан. Что меня ждет в Анкаре? Поживем — увидим». Рефик пересел к столу, но никак не мог приступить к письму. В каждом послании жене он писал одно и то же: еще немного задержится, очень скучает по ней и по дочке. Иногда он пробовал написать о здешней жизни и людях, но не мог отделаться от мысли, что это только рассердит жену Сейчас он снова понуждал себя написать что-нибудь кроме обычных фраз, но не получалось. Потом его взгляд остановился на одной из книг: Якуп Кадри, «Анкара». Рефик успел перечитать этот роман несколько раз: ему очень нравилось восторженное отношение автора к новой Турции и реформам. Каждый раз, читая эту книгу, он начинал думать, что в Анкаре есть люди, которые, как и он сам, хотят сделать для страны что-то полезное, и тревога отступала. Взяв книгу, прочитал полстраницы и подумал: «Интересно, что сейчас делается в туннеле? Успевают ли?» Встал из-за стола, немного походил по комнате и в конце концов решил сходить к туннелю. Выйдя на улицу, Рефик увидел Хаджи, — со своим всегдашним безмятежным видом тот чистил картошку. На лице у него было написано такое глубокое спокойствие, словно он собирается чистить здесь картошку до конца жизни, словно не придет сегодня рельсоукладочная машина, словно через неделю не будут свернуты все работы и не опустеют бараки. Пес Великан спал рядом, пригревшись на солнышке. Рефик не хотел их тревожить. Тихо прошел мимо и начал взбираться на холм — не по вытоптанной узкой тропинке, а как в голову взбредет, среди колючек и обломков скал, поглядывая по сторонам. Склон, семь месяцев назад лежавший под толстым слоем снега, теперь был покрыт травой и колючками. Внизу, как и тогда, виднелись бараки, но теперь их желтые стены, косые крыши и маленькие окошки не казались Рефику чужими и странными. То же и с рекой: Рефик так привык к ее шуму, что для того, чтобы его услышать, нужно было специально прислушаться. Снова, как делал каждый раз, он медленно поднял голову, давая глазам привыкнуть к свету, и посмотрел на небо — все то же небо, которое так взволновало его в день приезда, яркое, спокойное, широкое и глубокое. Но сейчас он думал о другом. «Что будет с моим проектом? Что, интересно, делает Перихан? С кем познакомит меня этот депутат? Ну вот, я уже запыхался, а ведь когда приехал сюда, обещал каждый день делать зарядку!» Войдя в туннель, Рефик, как обычно, почувствовал угрызения совести, но сразу заставил себя от них отвлечься. Туннель был закончен, оставалось только привести в порядок потолок у входа и завершить кладку стен в средней части. Узкоколейка была уже разобрана, так что камень к стене приходилось доставлять самым примитивным способом, на ослах, что очень раздражало инженеров. Два молодых партнера Омера были тут, хотя их часть работы была уже завершена. Они бегали туда-сюда, кричали, пытаясь внушить рабочим мысль о серьезности момента и о том, что время терять ни в коем случае нельзя, помогали разгружать ослов и подтаскивать камень к стене. То же самое делал и Омер. Некоторые рабочие, смущенные тем, что инженеры выполняют такую грязную работу, похоже, чувствовали себя виноватыми в этом и со всех ног кидались выполнять порученное им дело, чтобы за него ни в коем случае не взялись господа; у других от усталости все падало из рук — если им что-нибудь поручали, они только создавали сутолоку и мешались под ногами. Увидев посреди всей этой суматохи Рефика, Омер насмешливо улыбнулся и покачал головой. Рефик подошел поближе, желая помочь в разгрузке, но, едва прикоснувшись к притороченной к спине осла корзине, почувствовал, как глупо, делано и фальшиво это будет выглядеть. Отошел в сторону и направился к противоположному выходу, прислушиваясь к шуму за спиной. Посмотрел на молчаливых каменщиков, но сразу отвернулся, потому что снова ощутил угрызения совести. Выйдя из туннеля, Рефик пошел на запад по подготовленной для укладки рельсов каменной насыпи. Ему хотелось посмотреть на рельсоукладочный состав, прикинуть, с какой скоростью он приближается к туннелю, последний раз взглянуть сверху на стройплощадки и вообще на окрестности. В голову снова лезли мысли о проекте, о Перихан, о доме, о работе Омера, о будущем… Но ничего нового придумать не получалось, мысли беспорядочно сменялись одна другой, он то и дело отвлекался, глядя то на реку то на какое-нибудь странное растение, то на бараки, то на облако, похожее на человеческое лицо. Пройдя метров шестьсот, Рефик увидел на недавно достроенном мосту рельсоукладочный состав. Глядя на локомотив и рабочих, попытался вспомнить процедуру укладки рельсов — когда-то он изучал ее во всех подробностях. Потом увидел среди рабочих знакомое лицо: знаменитый Укладчик Бекир, единственный рельсоукладчик во всей Турции, ненавистный всем железнодорожным подрядчикам. О нем тоже рассказывали на уроках в инженерном училище, но Рефик и сам видел его в Нишанташи. На деньги, заработанные прокладкой рельсов, он скупал земельные участки в Нишанташи, потом снова приступал к работе со своей опытной и мастеровитой командой и снова покупал землю. На мгновение Рефику показалось, что он встретился взглядом с Укладчиком Бекиром, расхаживающим среди рабочих. «Что я здесь забыл?» — пробормотал он и вдруг, вспомнив, как говорил когда-то, что его жизнь пошла под откос, усмехнулся и повернул назад. Хаджи и собаки у дверей уже не было; без них барак выглядел каким-то осиротелым. Рефик прошел в свою комнату, сел за стол и начал листать «Анкару». Поняв, что читать не выходит, заставил себя взяться за письмо жене. Быстро написал привычные фразы, справился о здоровье дочки, спросил, что поделывает Перихан и как поживают другие домашние, а под конец, как всегда, прибавил, что еще немного задержится. Написав это, смутился, почувствовал, как вспотела спина, и решил объяснить причины задержки. Обдумывая их, снова вспомнил свой проект развития деревни, основанный на принципе особого турецкого пути, и стал представлять себе, какое впечатление произведет на описанных в романе «Анкара» замечательных людей, убежденных сторонников реформ та часть проекта, в которой говорится о способах предоставления объединенным в централизованные группы деревням всех возможностей, которые существуют в современных городах. От этих мыслей на душе стало легко. «Мой проект непременно будет принят, я в этом не сомневаюсь!» — сказал себе Рефик и встал из-за стола. Взглянул на портрет Гете, закурил и стал ходить по комнате. Потом снова сел, поспешно закончил письмо, несколько раз потянулся, понял, что хочет спать, и улегся. Когда он проснулся, было уже темно. «Десять вечера! Семь часов проспал, однако!» Встав с кровати, Рефик зажег свечку и перечитал письмо. «Неплохо получилось». Из-за стены доносились голоса и смех. Войдя в столовую, он неожиданно почувствовал густой запах ракы. — О, вот и он! — произнес чей-то голос. — Где был, рассказывай! — Спал, — ответил Рефик и понял, что это сказал Салих. Рядом сидел и Энвер. — Спал он! А мы закончили работу. Всё, кончено! — заорал Энвер. — Сейчас укладывают рельсы. Локомотив подошел, свистнул в свисток, а мы ему помахали зеленым флажком. Давай, мол, Бекир, сукин ты сын, приступай к работе! — Энвер смеялся и рассекал воздух рукой, изображая, как размахивал флагом. Потом вдруг посерьезнел, словно вспомнил что-то важное, и протянул Рефику бутылку ракы. — Пить будешь? Рефик пытался привыкнуть к свету газовых ламп, стоявших на столе и в углу, и думал: «Успели!» — Будешь пить или нет? — насупившись, спросил Энвер. — А где Омер? — Патрон, должно быть, на улице, — насмешливым тоном сказал Энвер. — Разговаривает с одним из чиновников, которых подмасливал взятками. Рефик вышел на улицу. Закрывая дверь, услышал, как за спиной смеются. Перед бараком, за столом, освещенным газовой лампой, сидели друг напротив друга и о чем-то разговаривали Омер и государственный контролер, с которым Рефик познакомился три месяца тому назад на приеме у Керим-бея. Издалека, со стороны рабочих бараков, доносились звуки дарбуки.[83 - Дарбука — ударный инструмент в форме кувшина.] — А, проснулся? — сказал Омер, завидев Рефика. Тот уже собирался поздравить друга, но государственный контролер встал, поспешно пожал Омеру руку, пробормотал что-то неразборчивое, потом пожал руку Рефику, поздравил и его тоже и ушел. — Поздравляю, — смущенно сказал Рефик. Омер, махнув рукой в ту сторону, куда ушел чиновник, проговорил: — Пришлось и этому дать кое-что, хотя за что, собственно? — Глубоко вздохнул и прибавил: — Покарай их всех Аллах! — Да, брать взятку ни за что — очень плохо! — Я не об этом… Да покарает Аллах всех этих чиновников из Анкары вместе с Керим-беем за всю эту мерзость, за всё!.. — Как бы то ни было, все уже закончилось, — осторожно сказал Рефик. — Да, закончилось! Я заработал много денег. Теперь всё. Оба замолчали. К доносившимся от рабочих бараков звукам дарбуки присоединился голос скрипки. Тихая ночь наполнилась приятной, веселой, живой музыкой. Из-за стены время от времени доносился пьяный хохот. — Я тоже выпью, — сказал Омер. Потом кивнул в сторону рабочих бараков: — Видишь, все веселятся. Цыгане приехали. Перед кофейней пляски. Все радуются, что эта проклятая стройка закончена. Я тоже выпью. — Может, сходим, посмотрим? — предложил Рефик. — Ладно, давай. Они встали и направились к рабочим баракам. Музыка становилась все громче и веселее, но сейчас, в этой недвижной ночи, она казалась Рефику непривычно странной и далекой. Омер сказал, что знает этих цыган, видел их раньше. Они уже несколько лет с весны до осени бродят от Сиваса до Эрзурума, объезжая все строительные площадки, играют и поют, ночуют у мастеров, а то и у субподрядчиков, и отправляются дальше. В прошлом году, прибавил Омер, у них вышла ссора с двумя субподрядчиками из-за одной цыганки, очень красивой. Последние слова он пробормотал почти неразборчиво. Когда они уже подходили к кофейне, повернулся к Рефику и спросил: — Что ты обо мне думаешь? — Похоже, он сразу пожалел о своем вопросе, потому что, не дожидаясь ответа, указал куда-то в сторону толпы: — Правда, красивая? Перед кофейней собралось в крут человек шестьдесят рабочих. Музыканты сидели в сторонке, а посредине плясали две девушки. Обе не красавицы, лица усталые, улыбки вымученные. Рабочие тоже не выглядели особо веселыми. Человек десять хлопали в ладоши и время от времени выкрикивали что-то одобрительное, а остальные сидели с усталым и сонным видом, зевали. Они были похожи на измученных долгой войной солдат которые одержали наконец последнюю, дорогой ценой давшуюся победу, но никак не могут поверить в то, что война закончилась, и всё чего-то ждут, хотя утке можно возвращаться по домам. Внутри кофейни за столами клевали носами несколько человек. К двери, пошатываясь, прислонился пьяный, хлопал и порой мычал что-то невнятное. Дарбука вдруг смолкла, одна из цыганок стала обходить рабочих, собирая деньги. Кто-то начал к ней приставать, она его оттолкнула, вызвав несколько смешков. Толпа зашевелилась, открылась и закрылась дверь кофейни. Человек пять-шесть медленно побрели к баракам, спать. Музыканты снова заиграли. Рефик глядел на толпу и думал: нужно что-нибудь сделать, чтобы этим людям жилось лучше. Он снова почувствовал стыд и угрызения совести, как это бывало с ним каждый раз в туннеле. «Я никогда не думал, что смогу стать для них своим, но и быть настолько в стороне — нехорошо, совсем нехорошо! Зачем я на них смотрю? Они закончили работать, устали, решили немножко развлечься, прежде чем идти спать. А я? Мне все это…» — О чем думаешь? — прервал Омер ход его мыслей. — Ни о чем. — А я вот думаю. Вернусь сейчас в барак и выпью. — Хорошо, я тоже скоро приду. Только сначала немножко пройдусь. Глава 38 ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР Прислушиваясь к звукам музыки за спиной, Омер шел к бараку. «Эх, и славно же будет сейчас выпить! Хвала Аллаху, все кончено! — думал он. — Теперь я стал богачом. Теперь обо мне будут говорить „богатый тип“… Но сегодня не время об этом думать». Впереди показались освещенные газовыми лампами окна барака. Открыв дверь, Омер услышал что-то вроде тихого подвывания, которое оборвалось, когда он вошел внутрь. Кажется, это Салих пел песню, но, увидев Омера, замолчал. Салих и Энвер сидели за столом и пили ракы, перед ними стояла большая открытая бутылка. На другом конце стола в полумраке виднелись еще две бутылки, уже пустые. — Привет, молодежь! Энвер даже не обернулся. Ткнул Салиха в плечо: — Эй, приятель, что замолчал? Допевай! Салих что-то пробормотал, взглянул на Омера, замолчал и немного подумал. — Перед патроном что-то не поется. — А что такого? — с вызовом спросил Энвер. — Ну ладно, тогда я сам спою. — И он начал натужно горланить песню. Через некоторое время остановился и сказал: — К тому же он никакой не патрон. Он партнер. Наш с тобой партнер. Разве не так? За твое здоровье, партнер! — Да, и все-таки… По крайней мере, он похож на патрона, — с простодушным видом проговорил Салих и взглянул на Омера: — Вы не обижаетесь? — Пейте-пейте, ребята, на здоровье! — сказал Омер, стараясь выглядеть добродушным. — За тебя, партнер, за тебя! — провозгласил Энвер. — Ты тоже с нами выпей! — Несколько секунд он смотрел на Омера, словно прикидывая, что бы этакого сказать, потом снова заговорил: — До чего же ты, партнер, умный! Не стал, как другие, держать нас на окладе, взял в долю, сделал партнерами. Да, партнерами. Чтобы мы работали, как ишаки, — на себя ведь, не на кого-нибудь! Мы с тобой, Салих, вдвоем сделали работу десяти инженеров! — Он отвернулся от Омера, словно его здесь не было, и обращался к Салиху — с таким жаром, словно рассказывал нечто тому неведомое. Омер пошел на кухню. Поискал в углу бутылку ракы, но не нашел. «Что же, они и мою выпили?» — подумал он, но вспомнил, что переложил ее в другое место. Собрался уже идти назад, но обнаружил, что не взял стакана. «Стакан… Где же стакан?» — бормотал он, бродя по кухне. Потом понял, что думает о другом. «О чем они там говорят?» Из-за стены доносился голос Энвера. Потом оба засмеялись. Омер вышел из кухни с бутылкой и стаканом в руках, собираясь пройти на улицу и расположиться там в одиночестве. — Почему он выбрал нас себе в партнеры? — продолжал говорить Энвер. — Почему? Мы-то радовались, что нас считают хорошими инженерами, а он нас ободрал как липку! Заставил работать, как ишаков! — Ну и не работали бы тогда! — перебил его Омер, но тут же понял, что сказал нехорошо. К тому же его слова только обрадовали Энвера, который, словно ничего не слыша, гнул свое: — Да, хитрый тип. И ведь еще стал себя вести себя с нами не как начальник, а по-дружески, на манер старшего брата. Мягко стелет, да жестко спать! Накладные-то не забывал нам на оплату подсовывать! Облапошил он нас, облапошил! И ободрал как липку. — Вы что же, хотите больше получить? — спросил Омер и снова пожалел, что открыл рот. — Вы его только послушайте! — заорал Энвер. — Думает, что мы хотим выклянчить у него денег! Ничего нам от тебя не нужно, сукин ты сын! Ободрал нас и нас же считает попрошайками! Как тебе это, Салих? — Я за всю свою жизнь никогда ни о чем не просил, — сказал Салих. — Моя бедная матушка говорила, что… Омер двинулся к двери. — Э, стой, куда пошел? — крикнул Энвер. — Садись-ка с нами. Садись, поговорим! — Ну и напились же вы, — сказал Омер. — Ну и что с того? Сам разве пить не собирался? Садись и пей с нами. Ну-ка! Видишь, нам этого хочется. Правда, Салих, мы ведь хотим, чтобы он с нами выпил? Скажи! — Да, хотим, — пробормотал Салих. — Присядьте и выпейте с нами, пожалуйста. — Да что ты перед ним лебезишь? — вдруг возмутился Энвер. — Не хочет — не надо! — Сажусь, ребята, сажусь, — сказал Омер, пытаясь добродушно улыбнуться. Подвинул стул и сел у другого края стола. — Смотри-ка, смилостивился! — усмехнулся Энвер. — Однако во-о-он куда сел. С нами рядом не захотел. Подумал, что мы будем к нему лезть своими грязными лапами. И все-таки сделал милость, соизволил присесть, и то хорошо! — Там места не было, — сказал Омер, неожиданно смутился, налил в стакан ракы и выпил. — Почему он не садится рядом с нами, а посматривает издалека? Почему? Потому что брезгует. Он хочет пить с Керим-беем да с европейцами, а не с нами, голью перекатной. — Он снова повысил голос до крика: — Но мы не голь перекатная, нет! «Нужно еще выпить», — подумал Омер. — Еще ему нравится общество этого похожего на бабу немца, У них даже карточные игры не те, что у нас. В пишпирик не играют, бридж им подавай! Или шахматы. Интеллектуальная игра! — Энвер засмеялся, а потом проговорил тоненьким голоском: — Моншер, сколько карт вы изволили попросить? — «Моншер» говорят французы, — поправил товарища Салих, всегда любивший точность. — Все одно гяуры! — проревел Энвер. — Разве этот тип не любит якшаться с гяурами? Он считает европейцев лучше нас. Обрыдло мне! В школе говорили, что они лучше, дома то же самое, в кино, в журналах — везде они, а теперь и здесь этот хлыщ предпочитает их общество нашему! Омер внимательно слушал. — Честолюбивый тип, ох честолюбивый! — Энвер говорил так, словно рассказывал сплетни о ком-то отсутствующем. — Потому-то дочку депутата и охмурил. Охмурил дочку депутата! — произнес он с расстановкой, наслаждаясь каждым словом. — Интересно, что за девушка эта депутатская дочка? Наш-то, конечно, красавец, ничего не скажешь, а вот девушка что за птица? Письма в розовых конвертиках присылает, а сама-то, поди, уродина? — Энвер вдруг замолчал. На несколько секунд наступила тишина, потом он с деланным гневом заорал снова: — Да что ты за сукин сын такой? Тебе в рожу плюнь, и то промолчишь! Омер, стараясь не показать, что разозлился, проговорил: — Ты пьян! Я не могу принимать всерьез то, что ты говоришь. Но это были пустые, пошлые слова. Осторожные слова заурядного, добропорядочного, учтивого, осмотрительного новоиспеченного богача. — Ах не можешь принимать всерьез? Не можешь, стало быть. Ладно, я уж скажу, а ты хочешь принимай всерьез, хочешь не принимай. А я скажу… — Он немного подумал. — Вот взять этого Керим-бея. Ты же ногтя его не стоишь, понял? Ногтя! «Где он этого понабрался? — думал Омер. — Я для него только повод, чтобы излить злобу, но почему он так озлобился?» — Керим-бей не то, что ты. Ты надрывался, заставлял нас работать, как ишаков, чтобы вовремя успеть. Успел! Обогатился! Но посмотри на Керим-бея. Вот это человек! Он не одними деньгами богат. Какая душа, какое сердце! Знатный род! Его земли за месяц не обойдешь. Он не то, что ты, — ради денег не надрывается. Дай, думает, чем впустую время проводить, немного подзаработаю. У него отец — помещик! Его земли на коне за день не объедешь! Понял теперь, что ты ногтя его не стоишь? Твой-то отец, поди, адвокат или мелкий торговец? «По лицу понял! — думал Омер. — Понял по моему лицу, что останется безнаказанным, и разошелся вовсю». — Адвокат, поди? — снова ехидно спросил Энвер. — Мой был военным. И до того почитал военное начальство, что и меня назвал в честь… — А мой официантом, мой отец был официантом, — перебил его Салих. — Теперь матушка ждет меня домой с деньгами. — Вот и хорошо! — сказал Энвер. — Мы денег заработали. Спасибо тебе, партнер! — Встав из-за стола, начал прохаживаться по комнате. Подойдя к Омеру, внезапно спросил: — Ты знал, что его отец был официантом? — Нет, только сейчас узнал, — сказал Омер и смутился, поняв, что в его голосе были жалостливые нотки. — Так вот знай! — сурово сказал Энвер. — Его отец был официантом. К тому же в отеле «Токатлыян». Прислуживал в ресторане, где обжираются такие беззаботные хлыщи, как ты, а шлюхи из высшего общества строят им глазки. — Покровительственно похлопав Салиха по плечу, прибавил: — Он не может ходить в рестораны из-за этих светских дам, ты это знал? Омеру не хотелось ничего говорить. Он быстро пил и думал, что если продолжит в этом духе, не успеет даже выйти на улицу, его вырвет прямо здесь. — Из-за этих светских дам! — повторил Энвер, усаживаясь на стул. — Я, кстати, тоже хочу окрутить одну из этих цыпочек. Аппетитненькую… Такую, как жены тех датчан. Помнишь, Салих, какие были дамочки? Эй, партнер, расскажи-ка, как охмурить женщину из высшего общества, ты же знаешь. Что нужно делать? Что им нравится? Каждый день буду в кино водить, чтоб мне пусто было! — Он положил руку на плечо Салиху и заговорил проникновенным голосом: — Послушай, Салих, мы теперь при деньгах. Вернемся в Стамбул и окрутим по девушке из общества. Деньги есть, дипломы есть, мы с тобой инженеры! Ты красавчик. А я? Я умница! — Братец, не сердись, но только толст ты, как бочка! — Это не важно! — уверенно сказал Энвер. — Главное — красота души! — Он усмехнулся и прокричал: — Красота души! — снова усмехнулся и вдруг посерьезнел: — Собственно говоря, я и против этих цыганочек ничего не имею. Но девушки из высшего общества… Эй, партнер, что ты все молчишь? А, Салих, не его надо спрашивать, а знаешь кого? Его дружка, Рефика. Он в этих делах дока! «Рефик! — думал Омер. Совсем недавно они были вместе, там, у кофейни. — Друг, самый близкий мой друг! Он все про меня знает, знает, что я за человек!» — Он в этих делах дока, я знаю! Видел его однажды в Нишанташи с такой конфеткой! «Я смеялся над мыслями Рефика, считал их ерундой. Но теперь я вижу, что он всегда был более достойным человеком, чем я, более порядочным, хорошим человеком». — Такая конфетка! Молоденькая! Шли под ручку по Нишанташи. В этом Нишанташи сплошь высшее общество живет. Я тоже, как приеду в Стамбул, отправлюсь в Нишанташи и окручу какую-нибудь тамошнюю красотку. Надо спросить Рефика. Он там живет, знает, как эти дела делаются… — Эй, окороти-ка свой язык! — сказал Омер. — Что, обиделся? Глянь, Салих, вступается за дружка! Да знаем мы, знаем, и про тебя все знаем, и про него. Мы их еще с училища помним, правда, Салих? И этого красавца, и Рефика, и еще был в вашей компании один недомерок… На всех смотрели презрительно. Этот был франт. Каждый день приходил в шикарном костюме, при галстуке, трубку курил. У недомерка был болезненный вид, смотрел из-за очков, что твой шайтан. Мы были на первом курсе. Отлично помню эту компашку умников. Всё презирали, над всеми насмехались. Рефик этот казался получше других, добродушным. Но теперь я понимаю: это просто потому, что он придурковат немного. — Хватит, замолчи! — закричал Омер. «Скоро придет Рефик. Нельзя допустить, чтобы он слушал эти гадости! Он к такому не привык». — Глянь, глянь, как вступается за дружка, слова худого не скажи про этого недоумка из Нишанташи! Бросил свою конфетку и приехал сюда. Зачем? Хныкать! Посмотреть на курдов, на голод, на нищету… Сочиняет план развития деревни и обливается слезами. Ходит к этому немцу рыдать на плече. Послушай, раз ты коммерсант, так и сиди в Стамбуле паша пашой, занимайся делами да спи со своей конфеткой! Нет, он едет сюда хныкать! — Заткнись, сукин сын! — заорал Омер. Энвер искоса взглянул на него и поспешно прибавил: — Недоумок он, сразу видно. Да еще и дневник ведет, знаешь? Он его однажды оставил на столе, я открыл, почитал. Помрешь со смеху! О чем ни напишет — все со слезами. Ах, нищета! Ах, бедная моя родина! И о своей женушке тоже пишет. Я чуть не обмочился от хохота. Ее зовут Перихан. Конфеточка… Уверен, ее постель не пустует. Знаем мы это высшее общество. Позвал кого-нибудь из дружков и сказал: я, мол, уезжаю, а ты пока нашу Пери… Омер вскочил со стула и пошел на Энвера. В голове мелькали воспоминания о виденных в прошлом драках. Перед тем как схватиться, люди глядели друг другу в глаза, двигались медленно. Энвер тоже встал на ноги. «Он пьян, с ним, наверное, легко будет справиться!» — подумал Омер. Потом ему пришло в голову, что Салих будет их разнимать. Он никогда прежде не дрался, и сейчас распускать руки тоже не хотелось. «Драться — это так глупо… Схватимся, будем друг друга колотить, побьем стаканы… Кто победит, неизвестно… Что скажет Рефик?» — Мне с тобой даже драться не хочется, — проговорил вдруг Энвер и уселся на стул. Омер взял бутылку и вышел на улицу. Садясь за стол, пробормотал: «Алкоголь мне действует только на желудок…» — и вылил в стакан остаток ракы. Прислушался. Дарбука все еще устало постукивала, взвизгивала скрипка. «Кончено! — думал Омер. — Что делать теперь?» В голову пришла мысль о приближающейся свадьбе. «Дочка депутата! Ну что ж, и у нас в доме будет кухня…» В бараке было тихо, голоса смолкли. «Подожду Рефика. Поговорим немного. Завтра поедем в Анкару. Потом женюсь на дочке депутата. Что еще можно было бы затеять? Как жить? Какие речи я произносил против обыденной жизни! Например, можно было бы купить здесь поместье, хотя бы то, в которое Хаджи нас водил. Во сколько это обойдется? Сколько всего я на этом деле заработал? Так, сколько мне платили за кубометр в первый год?» Он вдруг с удивлением понял, что забыл эту цифру, которую столько раз употреблял в расчетах, что казалось, она застряла в памяти навсегда. Потом решил, что странная эта забывчивость объясняется тем, что он равнодушен к деньгам, и даже чуть было этим не возгордился, но тут цифра вспомнилась. Он подумал о Назлы, потом стал вспоминать, как возвращался из Англии, и тут увидел медленно бредущего к бараку Рефика. Однако той нежности, что испытывал к нему, слушая Энвера, не ощутил. Вспомнил, что не спал толком уже несколько дней, потянулся и сладко зевнул. Глава 39 ОСЕНЬ — Цветы, что Джевдет-бей своими рученьками сажал, уморили! — сказала Ниган-ханым, показывая рукой в ту сторону, где когда-то росли цветы, чьи латинские названия покойный муж так старательно запоминал. Ниган-ханым, Перихан и Нермин сидели в саду за домом, под каштаном, в плетеных креслах. Осман ушел уже час назад, но утренняя свежесть еще держалась, слабое осеннее солнце не могло высушить мокрые от росы листья и траву. Был последний день сентября, с Хейбелиады вернулись две недели назад. И все эти две недели в доме было по-осеннему печально: в самый день переезда неожиданно умер повар Нури. — Своими ручками… — начала снова Ниган-ханым, но не договорила. На лице у нее появилось всем давно уже привычное несчастное и тоскливое выражение, и она посмотрела на невесток обвиняющим взглядом. Впрочем, взгляд этот обвинял весь мир, всё и вся, за исключением покойного мужа. — И Нури нас покинул — в такое время, когда больше всего нужен! Он, по крайней мере, уважал память Джевдет-бея, поливал цветы. — Джевдет-бей, кажется, записывал куда-то их названия, — сказала Нермин. — Я сегодня могу съездить в Эминоню и купить. Сказав это, она холодно и строго посмотрела на Перихан. «Поняла, куда я собираюсь после обеда?» — говорил этот взгляд. Перихан поспешно отвела глаза. Она никак не могла понять, почему после одной случайной встречи Нермин смотрит на нее с таким вызовом. Месяц назад она видела ее на вокзале Сиркеджи под руку с красивым мужчиной. Думать на эту тему не хотелось, поэтому Перихан стала прислушиваться к тому, что говорит Ниган-ханым. А та, теребя уголки шали, твердила, что таких семян ни за что не найти, а если и найдешь, то лодырь-садовник снова их загубит. Из кухни с подносом в руках вышла горничная. Ниган-ханым подождала, пока она приблизится, и спросила: — Проснулась? Она имела в виду Айше, которая четыре дня назад вернулась из Европы. Эмине-ханым отрицательно покачала головой. Прежде чем поставить поднос на стол, сказала, повернувшись к Перихан: — Госпожа, девочка плачет! Мелек было год и три месяца, теперь ее уже называли не «ребенком», а «девочкой». Перихан встала, взяла со стола чашку чая и газету и пошла в дом. Поднимаясь по лестнице, прислушалась к то затихающему, то с новой силой возобновляющемуся плачу дочки и поняла, что та наделала в пеленки. Войдя в комнату, сразу подошла к кроватке. Увидев ее, Мелек на время забыла о своей беде и замолчала, потом снова начала плакать. Перихан поставила чашку на стол, положила рядом газету и вытащила девочку из кроватки, словно маленький тюк. Нащупала мягкое и теплое между ножек, сказала: «Ах ты, маленькая шалунья!» — и положила Мелек на стол, покрытый куском толстой ткани. Как всегда, меняя пеленки и одежду, Перихан разговаривала вслух. Сняв верхнюю распашонку, сказала: «О, здесь, кажется, все чисто!» — и подумала, что слишком тепло одевает девочку. Правда, стало уже холодать. «Так, по крайней мере, не заболеет!» Мелек что-то пробормотала, словно одобряя мамины слова, и Перихан обрадовалась. Потом ей вспомнился Рефик. Если верить последнему письму, он должен прибыть в Стамбул не позже, чем через неделю, — а вдруг придет новое письмо, в котором он снова напишет, что задержится на месяц? Пытаясь открыть никак не поддающуюся английскую булавку, сказала: «С тех пор, как папа уехал, прошло семь месяцев!» — и испугалась, как громко прозвучал ее голос, потому что на лестнице послышались шаги. Булавка наконец раскрылась. «Может быть, все-таки вправду скоро приедет!» Увидев перепачканные простыни, Перихан сморщила нос, отложила простыни в сторону, взяла Мелек на руки и пошла в ванную. Моя дочку, задумалась о том, как они теперь будут с Рефиком жить. Мелек чихнула, Перихан поняла, что вода слишком холодная, и забеспокоилась. Ей вспомнился отец, врач по профессии. Девочка вдруг начала плакать, а Перихан тем временем размышляла: «Может быть, мне следовало переехать к родителям?» Она много об этом думала, три месяца назад даже окончательно решила уехать, но мать ее отговорила. Мама уверяла, что Рефик сбежал не потому что ему надоела жена, а потому, что устал от Стамбула. «Глупо! — подумала Перихан, но потом засомневалась. — Нет, не глупо…» Ей вспомнились письма, в которых Рефик извинялся и говорил, что виноват во всем сам. Вспомнила она и свой ответ. Словами о том, что и не думает покидать дом, она очень гордилась, и догадывалась, что Рефику они тоже должны были понравиться. Испугавшись, что дочка простынет, Перихан поспешила вернуться в спальню. Достала из шкафа чистую простыню и распашонку. «Что бы сделала на моем месте другая женщина?» Как всегда, Перихан не ответила на этот вопрос, потому что считала свой случай уникальным. Причина же этой уникальности заключалась в том, что Рефик был ни на кого не похожим человеком. Ни у одной знакомой женщины не было такого мужа, как Рефик. Но тут Мелек снова чихнула, и Перихан захотелось себя наказать. «Я оттого до сих пор живу в этом доме, что гордости у меня нет!» Положила дочку в кроватку, облегченно вздохнула и, решив отделаться от мыслей, уже семь месяцев не дающих ей покоя, села за стол и взялась за газету. Чай остыл. Газета обрадовано возвещала: «Мир спасен! В Мюнхене достигнуто полное согласие! Да ладье, Гитлер, Чемберлен и Муссолини…» Перихан начала читать — жадно, как всегда, когда ей хотелось понять, что происходит за границами ее собственного мирка. Ни один обитатель дома не следил так пристально за событиями в стране и мире, как она. Статья про Мюнхенский договор была уже почти дочитана, когда в комнату, не постучавшись, вошла Нермин. — У тебя зеленые нитки есть? — спросила она. — Вот такого цвета, — и протянула Перихан светло-зеленую пуговицу. Почувствовав прежний неопределенный страх, Перихан встала на ноги и поспешно, словно находиться с Нермин наедине было преступлением, достала свой старый школьный портфель, служивший коробкой для швейных принадлежностей, торопливо порылась в нем и нашла нужные нитки. — Вот! — одной рукой она протягивала катушку Нермин, а другой закрывала портфель, напоминавший о детстве. — Спасибо, — сказала Нермин и улыбнулась — она каждый раз улыбалась, когда видела этот портфель. Потом приняла задумчивый вид, говорящий о том, что мысли ее снова вернулись к пуговице и платью, к которому эту пуговицу надлежало пришить, и вышла. В этот раз улыбка Нермин показалась Перихан вовсе не милой, как обычно, а холодной и презрительной. И еще был в этой улыбке все тот же непонятный вызов. Перихан задумчиво смотрела на закрытую дверь. Ей вспомнился тот день, когда она встретила Нермин с красивым мужчиной. Эта встреча каждый раз вспоминалась ей по-разному. У мужчины, показавшимся Перихан красивым, было загорелое лицо, длинные бакенбарды, ухоженные усы и холеные руки. Что-то в нем внушало ей страх и отвращение. На вокзал Перихан пришла, чтобы проводить маму на пригородный поезд. Нермин со своим спутником выходили из привокзального ресторана. Они увидели друг друга одновременно, и Перихан не успела отвести взгляд. Нермин сначала забеспокоилась, а потом улыбнулась такой вызывающей улыбкой, что Перихан испугалась. Когда между ними оставалось шагов десять, обе вдруг от вернулись и стали смотреть в разные стороны. Мама Перихан, увлеченная рассказом о каких-то своих недавних покупках, ничего не заметила. Вечером, когда они втроем с Османом возвращались на остров, Перихан была так поражена абсолютным спокойствием Нермин, что подумала, уж не видела ли на вокзале ее двойника. Однако через пару недель, обдумывая этот случай, вспомнила, как Нермин однажды гневно сказала ей, что Осман — не более чем бездушная машина, производящая деньги, к тому же у него была любовница. Вспомнив об этом, Перихан не могла удержаться от мысли, что поведение Нермин можно понять. Потом, каждый день сталкиваясь все с тем же вызывающим выражением на лице Нермин, Перихан начала вспоминать о встрече на вокзале по-другому. Улыбка Нермин казалась все более и более смелой и пугающей, пока не превратилась в открытую насмешку над ней, Перихан. «Смотри, я не стесняюсь так поступать, — говорила эта улыбка. — Я свободная женщина, настолько свободная, что тебе не понять. А ты всего боишься и послушно ждешь, когда вернется муж». Перихан поняла, что раздумывает, куда после обеда, надев зеленое платье, поедет Нермин. Чтобы прогнать эти мысли, снова взялась за газету, однако не успела прочитать и двух предложений, как в дверь постучали, и в спальню с улыбкой на лице вошла Айше в голубой шелковой ночной рубашке. Прикрывая дверь, Айше зевнула. Поцеловала Перихан в обе щеки, снова улыбнулась и подошла к детской кроватке. — Ах, негодница, как ты, оказывается, громко умеешь кричать! — Что, разбудила она тебя? — Нет, я и сама хотела встать пораньше, — сказала Айше, подходя к окну и потягиваясь. — Какой славный сегодня денек! Она вернулась к кроватке, взяла со столика колокольчик, поднесла его к лицу Мелек и стала им позвякивать, раскачивая из стороны в сторону. Перихан смотрела на ее белую шею и очертания груди под рубашкой и думала, что из Швейцарии Айше вернулась совершенно другим человеком. — Эй, посмотри-ка на нее! — засмеялась Айше. — Что, маленькая Мелек, узнала тетю? Потом она вдруг отложила колокольчик, потянулась, зевнула и стала перебирать пальцами волосы. — Ты, кажется, не выспалась, — сказала Перихан. — Поздно легла, в два. Но мы вчера так замечательно провели время!.. Перихан знала, что накануне Айше куда-то отправилась с Фуат-беем, Лейлой-ханым и их сыном Ремзи. Кажется, с ними были и еще какие-то знакомые. — Куда ходили? — В Бейоглу, рядом с Туннелем открылся новый ресторан. Замечательное место. Вот и у нас наконец появляются приличные места, куда можно пойти. Мне очень понравилось. Потом все вместе пошли домой к тете Лейле. На обратном пути заглянули в Эмирган,[84 - Район в европейской части Стамбула на берегу Босфора.] выпили чаю. Интересно, мама знает, в котором часу я вернулась? — Недавно она спрашивала, проснулась ты или нет, — с заговорщическим видом сказала Перихан. — Ну, пришла поздно — что тут такого? Разве не она сама четыре месяца назад жаловалась, что я никуда не хожу? — Айше прошлась до окна и обратно. — К тому же он такой милый мальчик! Перихан не стала спрашивать, о ком это она, только понимающе улыбнулась. — Ремзи такой милый! — продолжала Айше. — Все время думает, что бы такое сделать, чтобы мне было хорошо. Настоящий джентльмен. Вежливый, щедрый, честный. Ой, а вот и мама. Что это она такая хмурая? Меня, наверное, поджидает. — Открыв окно, крикнула вниз: — Эгей, мама! Я уже проснулась, сейчас спущусь! Повернувшись к Перихан, Айше немного помолчала, словно пытаясь вспомнить, о чем шла речь. — Да, ну так вот… Такой милый мальчик. С каким пониманием он отнесся ко мне, когда я приехала в Швейцарию! Я даже рассердилась на себя, что раньше не понимала, какой он человек. И почему я раньше была такой дурочкой? Кажется, у меня изменились взгляды на жизнь. Смеешься? Нет, правда, как попадешь туда, все взгляды меняются! — Глаза Айше возбужденно заблестели. — Там все настолько иначе, настолько лучше, чем у нас! Когда же мы станем такими, думала я, и станем ли? Нет, когда-нибудь мы обязательно станем такими, как они, правда же? Ты тоже непременно должна как-нибудь туда съездить. Поезжайте с Рефиком! — Она вдруг поняла, что этого говорить не следовало, и замолчала. — Не знаю… — задумчиво протянула Перихан. — Милая Перихан, что же, тебе так всю жизнь в этой комнате и просидеть? Я уговорю брата. Может быть, вместе поедем! Но учти, там у человека на все меняются взгляды. Там я поняла, что такое жизнь… Кто туда поедет, обязательно вернется другим человеком. Или… Ладно, как бы то ни было… Теперь я не собираюсь все время сидеть дома. Подам документы в университет, но это не главное. Может быть, через год, вот увидишь, я… — Айше улыбнулась и зарумянилась. Дверь открылась, и вошел Йылмаз, сын повара Нури, с конвертом в руке. Едва увидев этот конверт, Перихан поняла: Рефик опять написал, что задержится на месяц. Йылмаз протянул конверт Айше и проговорил, стараясь не глядеть на ее обнаженную шею: — Госпожа ждет вас внизу. — Хорошо-хорошо, уже иду. Йылмаз, по-прежнему стараясь не глядеть на шею Айше и краснея, спросил: — Завтрак принести в сад? — Да поздно уже завтракать, — сказала Айше, закрыла рукой шею и одернула рубашку. — Впрочем, ладно, принеси чего-нибудь. И скажи маме, что я иду. — Когда Йылмаз вышел, она махнула рукой в сторону двери: — Прежде чем входить, следует постучаться! — А он не постучался? — удивленно спросила Перихан. — Нет. Какой у него смешной нос, правда? И краснеет тоже смешно. А как похож на отца! Я очень огорчилась, когда узнала о смерти Нури. Жаль, не могла присутствовать на похоронах. Помнишь, как он меня называл? Зернышком… Наверное, потому, что я была маленькая, худенькая и печальная. Хотела бы я еще раз его повидать… Он меня очень любил. Говорят, мгновенно умер, от сердца, да? Брат правильно сделал, что взял в дом его сына. Молодец. Было бы нехорошо, если бы мы отправили работать грузчиком на склад сына человека, который столько лет готовил нам еду Ну и что, что он пока неопытный? Научится потихоньку. Перихан рассеянно слушала, глядя на конверт в руке Айше. «Снова! Снова он пишет, что задержится!» Айше заметила, куда смотрит Перихан. — А, тебе ведь письмо пришло! Это от брата. Ну и заболталась я! Меня же мама ждет. Вручив Перихан конверт, Айше направилась к двери, но на полпути остановилась, подошла к кроватке, позвенела колокольчиком и, весело улыбаясь, вышла. Перихан пустым взглядом смотрела то на закрытую дверь, то на зажатое в руке письмо. Потом достала из тумбочки пилочку для ногтей, надрезала край конверта и остановилась. Каждый раз, получая письмо от Рефика, она не торопилась его открыть и думала, что бы ей хотелось прочитать. Вот и сейчас она спросила себя: «Чего я хочу? Чтобы он написал, что возвращается. А что будет, когда он вернется? Будет ходить с Османом в контору!» Ей вдруг вспомнилась улыбка Нермин и ее слова: «Машина, производящая деньги!» Испугавшись своих мыслей, снова спросила себя: «Что мне нужно от Рефика? Каким он должен быть?» На какой-то момент собственные желания показались Перихан ужасно глупыми и неисполнимыми. Думать об этом было страшно, поэтому она быстро вскрыла конверт и прочитала письмо. Рефик писал все то же: задерживается. Однако в большей части письма он рассказывал о своем «проекте». Думая о том, что может выйти из этого проекта, и недоумевая, какую связь муж видит между развитием деревни и семейной жизнью, начала читать сначала. Глава 40 АНКАРА Мухтар-бей раздражено встал и начал мерить шагами коридор министерства, поглядывая на высокий потолок. — Дал слово, а сам заставляет ждать уже полчаса! Темнеет уже! О чем они там, интересно, говорят? — и Мухтар-бей воззрился на Рефика, словно тот мог дать ответ. Потом смущенно отвел глаза. — Эх, в другое время надо было приходить! Потом он вдруг направился к двери, за которой сидел секретарь, и решительно открыл ее. — Сынок, я депутат от Манисы Мухтар. Не вышло ли какой ошибки? — Нахмурился, выслушивая ответ, потом с несколько деланным гневом сказал: — Эти немцы пришли поговорить о торговле, а я — о благе нашей страны! — Хотел хлопнуть дверью, но передумал, тихонько прикрыл ее и снова начал ходить по коридору. Потом подошел к Рефику и уселся рядом. — Ничего не поделаешь, это Анкара! Они сидели в приемной министра сельского хозяйства. Депутат Мухтар-бей, выслушав приехавшего вместе с Омером Рефика, решил помочь близкому другу своего будущего зятя, пообещал, что устроит встречу с каким-нибудь министром или даже с самим Исмет-пашой, но благоприятная возможность все никак не предоставлялась. Знакомые Мухтар-бею министры были очень заняты и по большей части отсутствовали в Анкаре. Из-за тяжелой болезни Ататюрка все пребывали в растерянности и чего-то ждали. Рефик пока еще не встретился даже с экономистом Сулейманом Айчеликом, с которым переписывался, будучи в Кемахе. В первые несколько дней по приезде он работал над заключительной частью своего проекта, в которой излагал, к каким результатам приведет его осуществление, а потом с удивлением узнал, что писатель уехал в отпуск. Вот уже двадцать дней Рефик жил в Анкаре, однако ни с кем из государственных служащих свой проект еще не обсудил. — Да, это Анкара! Но ты не расстраивайся. Уж если мы не поможем такому человеку, как ты… — Мухтар-бей замолчал, подумал немного и поправился: — Если мы не воспользуемся помощью такого человека… Час назад Мухтар-бей позвонил Рефику в отель и сказал, что видел в меджлисе министра сельского хозяйства и договорился с ним о встрече. Встреча была назначена на пять часов, так что Рефик поспешил в Кызылай.[85 - Центральный район Анкары, в котором находится одноименная площадь.] Там он встретился с Мухтар-беем, и они вместе побежали в министерство, однако секретарь сказал, что министр занят. Депутат от Манисы Мухтар Лачин снова раздражено встал с кресла и стал прохаживаться по коридору. Его огромная фигура нисколько не походила на изящную фигурку его дочери. Наконец дверь открылась. Послышался шум голосов, в коридор начали выходить люди. По цвету кожи и неестественно прямой осанке было понятно, что это немцы. Вслед за ними из кабинета вышли еще два человека, по всей видимости, министр и переводчик. Все вместе они дошли до конца коридора; проходя мимо Мухтар-бея, министр поздоровался с ним легким кивком. Вскоре министр вернутся и торопливо зашел в кабинет. Секретарь вышел в коридор, чтобы пригласить Мухтар-бея, но тот уже ухватил Рефика за локоть и решительно направился к двери, за которой скрылся министр. «Что я ему скажу? — думал Рефик. — Как бы мне ему все вкратце объяснить? Изложу самые основные идеи…» Они вошли в большой, просторный, но до отказа заставленный шкафами и креслами кабинет. Министр стоял у окна, смотрел вниз и курил. Рефик немного знал об этом человеке из газет и не считал, что перед ним следует робеть и вести себя слишком уж подобострастно. Он не принадлежал к числу высших партийных чинов, пересаживающихся из одного министерского кресла в другое. Говорили, что должность он получил благодаря близкому знакомству с Джелялем Баяром. Услышав, что в кабинет вошли, министр отвернулся от окна и, заметив гневное выражение на лице Мухтар-бея, извинился за задержку Потом, указав рукой в сторону окна, сказал: — Немцы… Сейчас за ними бегает вся Анкара. Премьер-министр попросил меня обговорить с представителями делегации некоторые технические моменты. Вот и пришлось заставить вас ждать. Возможно, мы заключим с ними торговое соглашение, нужно быстрее обговорить все детали… А это, как я понимаю, тот молодой человек, о котором вы мне рассказывали? — Министр пожал Рефику руку. — Мухтар-бей о вас говорил. Вы ведь инженер? — Да, — сказал Рефик и снова подумал: «Самые основные идеи…» — Знали бы вы, как родина нуждается в таких целеустремленных, желающих что-то для нее сделать сыновья?;! Вот. Мухтар-бей, взять этого молодого переводчика. Над каждым предложением думал по полчаса! Я чуть со стыда не сгорел. — И министр опечаленно посмотрел на депутата: вот, мол, в каких тяжелых условиях приходится работать. — Родине нужны знающие, грамотные специалисты! — Этот молодой человек — инженер-строитель, — с гордостью сказал Мухтар-бей. Министр, который тем временем подошел к столу и начал рыться в каких-то папках, проговорил, совершенно очевидно думая о чем-то другом: — А, стало быть, инженер-строитель… Очень интересно… Инженер-строитель приходит в наше министерство, чтобы… — он вдруг поднял голову и растерянно посмотрел на Рефика. — Зачем, говорите, вы решили к нам обратиться? А, ну как же, конечно! — И министр благосклонно покивал головой. — Сударь, я у меня есть один проект, — заговорил Рефик. — Я думал над некоторыми принципами развития деревни… — Да-да, конечно, — откликнулся министр. — Вы хотите опубликовать свою работу? — Мне хочется, чтобы ее прочитали и обсудили. Познакомиться с мнением специалистов… — Наше министерство сотрудничает с некоторыми печатными органами. Объемная у вас получилась работа? Можно взглянуть? — Она еще не перепечатана, — сказал Рефик и почувствовал, что вспотел от смущения. Министр заметил его растерянность. — Если работа большая, вы можете дать нам ее конспект. — Если не ошибаюсь, молодой человек хотел организовать обсуждение свой книги, — вступил в разговор Мухтар-бей. — Да, мне хотелось бы, чтобы ее прочитали и обсудили. — Разумеется, первым вашим читателем буду я, — сказал министр. — Мы придаем большое значение всем новым идеям, связанным с подъемом деревни и сельского хозяйства в целом. — Он снова заглянул в папку, потом посмотрел на часы и стал рыться в ящике стола. Потом спросил: — Что же вы не присаживаетесь? — встал и позвал секретаря. «Что мне ему еще сказать? — думал Рефик. — Что мне прежде всего хотелось бы организовать обсуждение предложенных способов предоставления объединенным в централизованные группы деревням… Нет, просто скажу, что публикация для меня не главное. Что он делает? А, разговаривает с секретарем… Что-то я совсем растерялся». Переговорив с секретарем, министр снова обратился к Рефику: — В таком случае предоставьте в наше министерство конспект своей работы. А я поговорю с членами издательской комиссии. — Увидев выражение его лица, прибавил: — Есть и другой путь. Вы, ничего не сокращая, сами печатаете книгу, а мы затем приобретаем определенное количество экземпляров. — И министр, слегка подняв подбородок, улыбнулся Мухтар-бею: вот, мол, какое я сделал щедрое предложение. Потом достал из шкафа большой портфель и стал торопливо складывать в него со стола и из ящиков папки и бумаги. «Нет, мне не это нужно, — думал Рефик. — Но он все же может кое-чем помочь!» Прибежал секретарь, принес еще одну папку. Министр положил ее в портфель и сказал: — Я извиняюсь: мало того, что заставил вас ждать, так еще мне сейчас нужно срочно уходить. Сегодня в германском посольстве ужин в честь доктора Функа. — Закрыл портфель, раздавил в пепельнице окурок, подошел к Рефику и взял его за руку выше локтя. — Что ж, Мухтар-бей, я очень рад, что вы познакомили меня с этим молодым человеком. Мы обязательно ему поможем! Рефик понял, что пора уже наконец что-нибудь сказать. — Большое спасибо, но я хотел от вас не столько этого… Мне хотелось бы организовать обсуждение, дискуссию! Министр посильнее сжал руку Рефика, словно по крепости бицепсов хотел определить, что у того на уме и что он вообще за человек. — Какую такую дискуссию? — Ну, например, как в журнале «Тешкилят», — ответил Рефик и сразу заметил, что министр поскучнел. Мухтар-бей, кажется, тоже был несколько растерян. Министр отпустил руку Рефика. — А, журнал «Тешкилят»… Поборники экономического планирования… Но это все уже вышло из моды. Вышло, не правда ли?.. — Тут министр, кажется, что-то вспомнил и спросил Мухтар-бея: — Что слышно об Исмет-паше? — Мне, собственно, известно ровно столько же, сколько и вам, — сказал Мухтар-бей и покраснел. Рефик вспомнил, как Назлы говорила, что ее отец был очень близок с Исмет-пашой и что тот даже придумал ему фамилию. Он понимал, что сказал что-то не то, но никак не мог понять, что именно. — Все мы уважаем Исмет-пашу, но премьер сейчас Джеляль-бей, — проговорил министр. — К тому же почему сейчас, когда Гази так тяжело болен, он хотя бы на один день не съездит к нему в Стамбул? — Он медленно направился к двери, потом снова повернулся к Мухтар-бею и сказал, указывая на свой портфель: — Дел у нас сейчас, доложу я вам, выше головы! — сказал он это, впрочем, не раздраженно, а с улыбкой. — Сегодня немецкий министр экономики Функ, завтра английский министр финансов сэр такой-то. Взгляните на результаты Мюнхенской конференции: мир катится к войне! И все хотят переманить нас на свою сторону, не правда ли? — Министру нравилось, чтобы собеседники время от времени подтверждали его правоту. Кабинет они уже покинули, шли по коридору. — А вчера еще эта авария. Накануне машина, в которой супруга доктора Функа совершала загородную прогулку, перевернулась, и та повредила руку. — Или взять его речь на вчерашнем приеме. Наши торговые отношения, мол, не препятствуют торговым отношениям с другими странами. Спасибо, разрешил! Какая жалость, что Гази болен. Ждем, чем все закончится. Не правда ли? — Министр остановился у порога, принял у гардеробщика пальто и, снова взяв Рефика за плечо, обратился к Мухтар-бею: — Спасибо, что познакомили меня с этим молодым человеком. Я ему помогу. — С сомнением взглянув на Рефика, прибавил: — Сделаю все, что в моих силах. Пожелания депутатов для нас закон… Вам в какую сторону? — Последние слова он произнес, указывая на свою служебную машину. — Спасибо, мы пешком, — сухо отозвался Мухтар-бей. — Хорошо. Так я поговорю о молодом человеке с членами издательской комиссии, — сказал министр, улыбнулся аристократической и в то же время ироничной улыбкой и сел в машину, которая тут же с ревом унеслась прочь. Мухтар-бей проводил машину взглядом, пока она не скрылась в сумерках, и в сердцах проговорил: — Фигляр! Бессовестный шарлатан! Они пошли в сторону Кызылая. Было холодно, сухо и безветренно. Проспект в Енишехире был запружен толпой: служащие выходили из министерств, совершали вечерние покупки, кое-то, прежде чем идти домой, выпивал, не присаживаясь за столик мейхане. «Ждем!» — сказал министр, и Рефик, глядя на стоящих перед витринами, в маленьких мейхане и на автобусных остановках людей, не мог отделаться от мысли, что они тоже чего-то ждут. «Вот и я жду!» — Человек, которого посчитали достойным министерского поста, бегает за мелким немецким чиновником на задних лапках! — проговорил Мухтар-бей. — И это государственный муж! Никакого достоинства. А еще осмеливается что-то говорить об Исмет-паше! «Перихан тоже ждет меня в нашей комнате, — думал Рефик. — Брат ждет в конторе, мама — в гостиной». Было стыдно и не хотелось ни о чем думать. — Он, как видишь, подумал, что нам от него нужны деньги, что мы хотим продать твою книгу, А что он еще мог подумать? В таких людях нет и крупицы того, что называется идеализмом. А у власти все одни и те же, одни и те же… Но ничего, скоро все это изменится. Скоро, даст Аллах, все изменится! «Хорошо, но что делать мне?» — думал Рефик. И люди вокруг, и огни проспекта казались ему равнодушными и унылыми. Он вспомнил лежащий в номере отеля у изголовья роман «Анкара» и усмехнулся. Испугавшись, что сейчас начнет смеяться над самим собой, пробормотал: «Ни о чем не хочу думать!» — Ну-ну, не печалься! — сказал Мухтар-бей. — Все будет в порядке. Познакомлю тебя с министром финансов, министром юстиции. В твоем проекте ведь есть кое-что по их части? Не печалься! Придется подождать. И нужно быть осторожным. Зачем ты упомянул этот журнал? Ну ладно, ладно. Дело в том, что ты сюда приехал в очень неудачное время. Нас ждут серьезные перемены. В такие времена выигрывает тот, кто умеет ждать. Но каков тип! Видишь, в чьи руки попала Республика? Исмет-паша ему не то что министерство, портфель бы свой поднести не доверил! Они вышли на площадь. Прощаясь, Мухтар-бей положил руку Рефику на плечо и сказал: — Завтра вечером ждем вас с Омер-беем на ужин. Рефик вернулся в свой отель в Улусе,[86 - Один из районов Анкары.] поднялся в номер, посмотрел на портрет Гете на столике у кровати и сказал вслух: — Кто я такой? Улегся на кровать и стал вспоминать разговор с министром, двадцать дней ожидания в Анкаре, семь месяцев на железной дороге, Стамбул и Перихан. Год назад в Бешикташе он сказал Мухиттину, что не может жить, как раньше. «А что сейчас?» — спрашивал он себя, но в голову лезли только слова министра и воспоминания о жизни в Нишанташи. Так он пролежал довольно долго, глядя на грязную лампу и ни о чем не думая. Потом открыл роман Якупа Кадри. Сначала подумал, что роман этот смешон и жалок, потом, как всегда, заставил себя поверить автору. Глава 41 ДОЧЬ РЕСПУБЛИКИ Прокричал петух. Один раз, потом другой. Назлы проснулась и сразу вспомнила, что сегодня праздник — День Республики. Было семь часов. Петух прокричал еще раз, Назлы встала с кровати и, поеживаясь от холода, посмотрела в окно. По заднему двору соседнего дома расхаживали куры. Первые лучи солнца ярко освещали крышу курятника. Во дворе появился человек в тапочках и в пальто поверх пижамы, закурил сигарету. Это был полковник Музаффер-бей, служащий министерства обороны. Раньше, лет десять назад, когда он вслед за отцом, избранным в меджлис, только перебрался в Анкару, Музаффер-бей вместе с женой на День Республики наряжались и шли наносить праздничные визиты, однако в последние несколько лет эти походы прекратились. Более того, Музаффер-бей вел себя так, словно никакого праздника не было. Сейчас, облаченный в выцветшую пижаму и с густой щетиной на лице, он походил не столько на военного, встречающего пятнадцатую годовщину Республики, сколько на туберкулезного больного, бродящего по больничному садику Смотреть на эту унылую фигуру не хотелось. Время было еще раннее, все, наверное, еще спали. Решив прогуляться до Кызылая, Назлы быстро умылась и оделась. Раздумывать, какое платье выбрать, не пришлось — по привычке она еще вечером решила, что наденет на праздник. Подошла к зеркалу, посмотрела, как выглядит в красном платье в белую полоску, и осталась очень довольна собой. Потом растопила печки: скоро все проснутся, обнаружат, что в доме тепло и хорошо, и поймут, что это Назлы встала раньше всех. А она к тому времени уже будет в Кызылае. Думать об этом было приятно. Назлы казалась себе сильной, умной и привлекательной. Погладила кошку подумала, не покормить ли ее, но уж больно хотелось скорее выйти на улицу Спустилась по лестнице, тихо, чтобы никто не услышал, прикрыла за собой дверь. Небо было подернуто легкой дымкой, в воздухе пахло праздником. Утренняя прогулка в праздничный день была старой семейной традицией, которую в последние годы начали забывать. Раньше, когда была жива мама, они выходили прогуляться сразу после восхода солнца не только в День Республики, но и на все другие государственные праздники. Папа рассказывал что-нибудь интересное и поучительное, мама весело шутила. Назлы радовалась, что папа с мамой любят ее и им так хорошо гулять вместе. Завидев дом, не украшенный флагом, папа расстраивался и отпускал в адрес его владельцев осуждающие замечания, и Назлы огорчалась, что в мире есть такие плохие люди. Сейчас, проходя мимо одинаковых домов с садиками, она по привычке обращала внимание, есть на них флаги или нет, и радовалась, что флаги есть везде. Назлы шла быстро, словно боялась куда-то опоздать, но город еще спал. Впереди был целый длинный день. Утром должен был прийти Омер со своим другом Рефиком, потом обязательно заглянет дядя Рефет, они вместе позавтракают, и папа отправится на торжественное заседание меджлиса; затем все вместе пойдут на стадион, а после, наверное, тоже все вместе прогуляются по Енишехиру, дойдут до Улуса и посмотрят салют. Назлы хотелось предвкушать все это, сердиться на людей, не вывешивающих флаги, и вспоминать минувшие праздничные дни, но в голову лезли другие мысли, от которых непросто было избавиться. «Как-то сложится наша жизнь с Омером?» — тревожно думала она, проходя мимо школы и глядя на окна, украшенные портретами Ататюрка, флагами с портретами Ататюрка и фонариками. Назлы вспомнилась Маниса и праздники ее детства. Тогда ее отец был центральной фигурой праздничной церемонии. Губернатор Мухтар-бей произносил речь, потом первые лица города поздравляли друг друга и не забывали погладить по головке дочку губернатора, одетую в красное платье и с белыми бантами в волосах. Мама не то насмешливо, не то печально улыбалась, прислушивалась к своим больным легким и мягко напоминала дочке, что нужно делать, а чего делать ни в коем случае не следует. Ататюрк, чьего визита тогда можно было ожидать в любой день, теперь болен, мама умерла. Назлы успела съездить в Стамбул, поучиться в университете и вернуться. Говорили, что Ататюрку уже не суждено поправиться. Вчера вечером папа сказал, что на стадионе зря готовятся к его приезду, и прибавил, что атмосфера этого праздника будет исполнена не столько радости, сколько страха и тревожного ожидания. В двадцать минут восьмого Назлы вышла на главный проспект. На проспекте уже были люди. Дворник подметал опавшие с молодых тонких деревьев листья, студент летного училища, словно стесняясь своей синей формы, перетаптывался с ноги на ногу у двери нового многоквартирного дома и чего-то ждал. Мужчина с ребенком за руку рассматривал лежащие на земле газеты, ребенок размахивал флажком. Все газеты были с шапкой: «Республике — пятнадцать лет!» «А мне — двадцать два года, — думала Назлы. — Скоро я выйду замуж. Когда?» Ей вспомнилось, какой хмурый вид был у Омера в последнее время. Омер приходил к ним домой, садился в кресло напротив венецианского пейзажа и смотрел на Назлы — и в то же время сквозь нее, в какую-то неведомую точку. Его нужно было вывести из задумчивости, но Назлы чаще всего никак не могла придумать, что бы такое ему сказать. Она никогда не считала себя глупой или неинтересной и была уверена, что в письмах, которые писала Омеру, представала вполне современной молодой девушкой. Дочь убежденного сторонника реформ, она имела мнение по каждому вопросу современной жизни. Не стеснительна. Может быть, не красавица, но точно и не дурнушка. Чтобы избавиться от неприятных мыслей, Назлы быстро перешла на другую строну проспекта, туда, где на деревянном заборе вокруг строящегося дома были расклеены плакаты. Такие плакаты еще несколько дней назад появились по всему городу. На одном из них под надписью «Вместе с народом, во имя народа» была изображена женщина в платке с ребенком на руках. На другом — крестьянин в кепке и с графиком роста грамотности в руке на фоне толпы. «Успехи народного образования в республиканский период», — было написано на этом плакате. Назлы вспомнился Рефик. Его было жалко: сколько он работал над своим проектом, мечтал, что поможет родине сделать шаг вперед, — и уперся в стену непонимания. Мухтар-бей сводил Рефика с министрами, приглашал на обед некоторых своих коллег по меджлису только для того, чтобы познакомить с ним, но результат неизменно был один и тот же. И ведь, похоже, все, кроме самого Рефика, заранее знали, чем всё закончится. Больше всего Назлы удивляла именно наивность Рефика: как такой умный, образованный человек, инженер, может быть настолько оторван от реальности? «А что значит быть реалистом?» — спросила она себя. Отец называл реалистом Рефет-бея. Дядя Рефет оставил политику и занялся коммерцией. Перебрался в свой загородный дом в Кечиорене и, пока Мухтар-бей заседал в меджлисе, попивал вино у камина и играл в нарды. Своих старых друзей политиков он призывал «открыть глаза на реальность». Но отец не был реалистом. И Рефик, не видящий того, что заранее видно всем, тоже, конечно, никакой не реалист. А Омер? Он заработал много денег на строительстве железной дороги — реалист он или нет? Она начала было раздумывать об этом, но испугалась. Неприятные мысли так и лезли в голову. К тому же в ногах уже чувствовалась усталость. Назлы снова перешла на другую сторону и решила возвратиться домой. «Хорошо, а я — реалист или нет?» — спросила она себя. Через несколько шагов подумала: «Омер умный, красивый, а теперь еще и богатый!» — и покраснела. Ей хотелось быть чистой и безгрешной, как та дочка губернатора в красном платьице. А между тем и Республика, и она сама давно уже потеряли прежнюю чистоту. Она не понимала, что заставило ее так подумать, но чувствовала, что плакаты на заборе — смешны, а разгуливающий в праздничное утро в пижаме сосед-полковник — прав. Потом она вдруг сказала себе: «Я — дочь Республики!» Так ее часто называл после второй рюмки ракы отец. «Дочь Республики встречает ее пятнадцатую годовщину!» Думать не хотелось. На углу одной из выходящих на бульвар улиц расположился со своим товаром цветочник. Фасад дома напротив был целиком затянут огромным флагом. По проспекту на велосипеде разъезжал мальчишка — еще одна ранняя пташка. Навстречу Назлы шли два сторожа, ели бублики. Девочка в скаутской форме переходила дорогу. «Она тоже дочь Республики», — подумала Назлы. Ей стало жалко девочку. Вспомнилась печальная мамина улыбка. «Какой должна быть дочь Республики?» У мужчин были вполне определенные взгляды на то, какими качествами должна обладать «современная молодая девушка». В газетах печатались результаты соответствующих опросов. Ответы были неизменны: современная молодая девушка должна без стеснения разговаривать с мужчинами, верить в идеи Ататюрка… Скучно. Назлы заметила, что пошла быстрее — ноги словно хотели угнаться за мыслями. Девочка в скаутской форме, гордо подняв голову, прошла мимо. «И она выйдет замуж, и у нее будут дети…» Вспомнилось, как Омер очень пренебрежительным тоном сказал эти слова о какой-то другой девушке. И еще как он говорил, что терпеть не может кухонный запах. Он сравнивал себя с литературным персонажем, с Растиньяком — как это по-детски! Назлы сначала очень раздражала его манера подражать герою романа, но потом она решила отнестись к этой слабости снисходительно. Однако замечать в мужчинах слабости было неприятно. Это подрывало уверенность в незыблемости окружающего ее мира. Из-за Рефика, наверное, она тоже нервничала по этой причине. «Хочет быть Растиньяком, завоевателем! Как человеку только приходят в голову такие мысли?» Должно быть, он позаимствовал их в Европе. «В конце концов и он женится! На мне, — раздраженно сказала себе Назлы. — Не нравится кухонный запах — значит, жену на кухню не отправит, наймем прислугу. Что нужно молодому мужчине?» Короткий и простой ответ на этот вопрос найти не удалось. «А что нужно мне? Я не хочу быть похожей на маму, но вижу, что этого не избежать». Потом Назлы стала сравнивать Омера и отца. Побывав в Европе, Омер научился ценить свою жизнь. Республика тоже много чему научилась у Европы, многое переняла. Шляпу, например, которая так смешно выглядит на этом прохожем, образ «современной молодой девушки».. «Нет, я не буду никому подражать, как Омер!» Тот однажды в уклончивых выражениях изложил свои взгляды на этот счет, а потом снова невидящим взором уставился куда-то в даль. Еще у него в последнее появилась очень раздражавшая Назлы манера снисходительно улыбаться — так, словно он всё на свете видел и всё испытал. Он становился похож на постигшего истину древнего философа или на китайского мудреца. Потом, впрочем, в его улыбке появлялось что-то насмешливо-презрительное, и Назлы начинала чувствовать, что ее милостиво прощают за ее простоту и глупость. Вдруг ей стало обидно, что в праздничное утро она вынуждена думать о таких вещах. «Я все у него спрошу! Если не хочет на мне жениться, пусть скажет. Спрошу напрямик!» — решила она, но, свернув с проспекта, поняла, что спросить не сможет, потому что покраснеет. Она снова шла среди типовых кооперативных домов Енишехира. Сами дома, их маленькие дымовые трубы, узкие балкончики и свешивающиеся с балкончиков флаги были одинаковыми, а вот садики отличались друг от друга, потому что люди в домах жили разные, хоть и все сплошь чиновники. Кто-то любил деревья, кто-то выращивал экзотические цветы, кто-то окружал свой сад мощной оградой, а некоторые, как сосед-полковник, разводили кур. У них как-то вышел с Омером расстроивший ее разговор на эту тему. Что поделывают сейчас обитатели этих домов? Просыпаются, скоро будут завтракать, просмотрят газеты, потом включат радио и начнут готовиться к праздничному параду на стадионе… Когда ей случалось проходить здесь в темноте, она тоже всегда задавала себе этот вопрос, а из одинаковых окон лился одинаковый тусклый свет. «Мы будем жить в Стамбуле», — подумала Назлы, но тут же решила, что ей просто хочется немножко себя обмануть. Мама тоже утешалась мыслями о будущей жизни у Босфора. Назлы вдруг с удивлением поняла, что вид домов без флагов ее успокаивает. «Во что я верю? Что представляет для меня ценность?.. Нет, я все-таки спрошу, хочет он жениться на мне или нет. Пусть прямо скажет!» Ей подумалось, что Омер может отговориться общими словами, но теперь она уже не боялась, что будет краснеть. «Я буду такой же, как все, — сказала она себе и быстро прибавила: — А может быть, и немного лучше!» Назлы свернула на свою улицу. Теперь она уже не посматривала весело по сторонам, как на рассвете, а задумчиво глядела под ноги. Ни прогулка, ни размышления ее не порадовали. Наступающий праздник тоже ничего радостного не сулил. Увидев полковника, вышедшего на порог все в том же унылом одеянии, Назлы впервые за несколько лет почувствовала к нему симпатию. Открыла дверь своим ключом, поднялась по лестнице и подумала: как же все-таки хочется, чтобы этот день был радостным! Прислушалась и поняла, что отец уже проснулся и спустился вниз. В гостиной был накрыт завтрак для двоих. Вскипевший чайник стоял на гудящей печке. Из-за двери было слышно, как отрезают ножом от хлеба подгоревшую корку. Внезапно ей стало ясно, что только эти милые мелочи — жарко протопленная комната, столик, накрытый на двоих, — и делают ее счастливой, только эти мелочи она и ценит. А Омеру этого будет мало, подумала она, и ей стало страшно. «Что же отравляет ему радость жизни?» Услышав, что отец вошел в гостиную и уселся в кресло, Назлы обернулась. Мухтар-бей держал в руках газету, посматривал на столик и на дочь и, кажется, пытался понять, почему она выглядит такой взволнованной. Потом, увидев, что Назлы улыбнулась, улыбнулся и сам: — Объявляю, что готов принимать поздравления! Назлы подошла к нему и расцеловала в обе щеки. Поцеловав дочь в ответ, Мухтар-бей спросил: — Ходила на прогулку? Почему мне не сказала? Я бы тоже прошелся. — Да, ходила. Славно прогулялась. — Не сомневаюсь, — вздохнул Мухтар-бей. — Ну, давай-ка сядем за стол, и ты мне расскажешь, что видела и о чем думала. Глава 42 В ГОСТЯХ У ДЕПУТАТА Омер шел по улице, поглядывая на типовые дома. Однажды, помнится, он начал говорить Назлы о том, какое в этом квартале все одинаковое — и дома, и жизнь их обитателей, но, заметив, что Назлы расстроилась, замолчал. Сейчас ни о жизни этого квартала, ни о своей собственной думать не хотелось. Из отеля они с Рефиком вышли двадцать минут назад, но Рефик вскоре отстал, сказав, что хочет прогуляться по главным улицам. Омер, испугавшись, как бы не брякнуть что-нибудь язвительное по поводу праздничного настроения друга, пробормотал только, чтобы тот не опаздывал на обед. Они собирались пообедать у Назлы, а потом все вместе пойти на стадион. Мухтар-бей уже не раз говорил им о параде, который должен был состояться на стадионе, и при каждом удобном случае напоминал, что пойдут они туда все вместе, а Омер злился, что, будучи помолвленным, вынужден безропотно принимать участие в подобных скучных мероприятиях. Злило его и многое другое, однако наружу раздражение прорывалось только в виде насмешливой улыбки. Свернув на улицу, где жила Назлы, он снова улыбнулся сам себе все той же насмешливой улыбкой. Сворачивая на эту улицу, он каждый раз вспоминал тот день, когда приезжал сюда с дядей и тетей. Сколько времени прошло с тех пор? Год и восемь месяцев. Омер пытался сравнить себя тогдашнего, взволнованного и жадного до жизни, и сегодняшнего, насмешливого и раздраженного. «Я лучше узнал жизнь! — говорил он себе, но так обычно говорят неудачники. — Осталось ли во мне прежнее честолюбие? Сильны ли во мне прежние чувства?» Раньше, сворачивая на эту улицу, он всегда испытывал волнение, сейчас — только раздражение. «Теперь я богат!» Вот и дом Назлы. На соседнем балконе сидел человек в пальто, накинутом поверх пижамы. Омер удивленно посмотрел на него и нажал кнопку звонка. «Когда же мы наконец поженимся?» — думал он, стоя у двери, как будто не он сам всё откладывал и откладывал день свадьбы под разными незначительными предлогами, как будто не он, Омер, каждый раз морщился, когда этот вопрос задавал кто-то другой. «Может быть, я и вовсе не женюсь!» Эта мысль его удивила. «Но что мне это даст?» Из-за двери послышались шаги спускающейся по лестнице горничной. Омеру вспомнилась церемония помолвки и весь тот затянувшийся вечер. «Смогу ли я снова выдержать такое испытание? А смогу ли смириться с последующей семейной жизнью? Кухня, тапочки… Э, да где застряла эта клуша?» Он вдруг поймал себя на желании замолотить в дверь кулаками и испуганно засунул руки в карманы. Горничная, открыв дверь, улыбнулась Омеру. Он давно привык к таким улыбкам: с самого детства пожилые женщины, завидев его, начинали ласково улыбаться, уж больно милым он был ребенком, а после — симпатичным молодым человеком. И все-таки, поднимаясь по лестнице, Омер недовольно пробормотал: «И чего улыбается? Потому что я симпатичный, но главное — потому что кандидат в зятья!» Быстро вошел в гостиную и, встретившись глазами с Мухтар-беем, понял, что симпатичным его находят все-таки не все. Пожимая будущему зятю руку, депутат меджлиса улыбался, но как-то вымученно. Омер обвел взглядом гостиную, отмечая про себя: Назлы надела красное платье, Рефет-бей, частый гость в этом доме, как всегда, самодовольно покачивает головой, кошка устроилась на подушке и томно посматривает на людей, стол накрыт. Еще раз взглянув на Назлы, подумал: «Оделась в красное, как маленькая девочка!» Потом уселся в свое всегдашнее кресло напротив венецианского пейзажа. — А где же наш молодой реформатор? — спросил Мухтар-бей, имея в виду Рефика. Омер сказал, что Рефик решил немного прогуляться, но скоро придет. Мухтар-бей кивнул, покивал и Рефет-бей. Незадолго до прихода Омера они начали слушать радио — новую анкарскую станцию, которая должна была вещать весь день. Утренняя программа состояла из нескольких лекций. Омер тоже стал внимательно слушать: диктор говорил о внешней политике Турции и успехах страны на международной арене. Все слушали молча, долгое время никто не говорил ни слова. Потом голос другого диктора объявил, что лекция, подготовленная министерством иностранных дел и озаглавленная «Значение сильной Турции для сохранения всеобщего мира», завершена. После этих слов Мухтар-бей с неожиданной для своей комплекции быстротой вскочил с кресла. — Прекрасные, замечательные слова, но что будет дальше? Кто знает, что будет дальше?.. — Дальше будет лекция о Деловом банке, — сказал Рефет-бей, поднимая глаза от газеты. Он был из тех людей, для которых цель жизни, кажется, заключается в том, чтобы не упустить случая ввернуть шуточку, не задумываясь о том, уместна она или нет. — Стало быть, еще одна программа, подготовленная окружением Джеляль-бея. — Пронеси Аллах! — раздраженно сказал Мухтар-бей и стал мерить комнату шагами. Проходя мимо Назлы, наклонился и снял приставшую к подолу ее платья нитку. Взглянул на часы и пробормотал: — Где же наш юный реформатор? — Потом задумчиво посмотрел на Рефет-бея. — Ты, выходит, думаешь, что все будет идти по-прежнему, да? Людям, для которых цель жизни заключается в том, чтобы не упустить случая ввернуть шуточку, часто приходится сожалеть о своих словах. Вот и Рефет-бей решил пойти на попятный. — Ну что ты, Мухтар, дорогой, ты неправильно меня понял! Все изменится, вот увидишь! — Заметив тоскливое выражение на лице друга, прибавил: — Зачем так переживать? Сегодня праздник. Подумай о хорошем. К чему эта печаль и тревога? — Папа, сядьте, пожалуйста, — сказала Назлы и осуждающе поглядела на Рефет-бея. Поймав этот взгляд, Рефет-бей, похоже, понял, как сильно оплошал. — Ну что же, давайте выпьем вина! — поспешно предложил он и, словно был в собственном доме, подошел к буфету и достал бутылку. Наполнил бокал и вручил его разгуливающему по гостиной Мухтар-бею, потом налил вина и Омеру с Назлы и начал рассказывать историю про то, как на днях к нему в лавку зашел Хаджи Ресуль, мулла и в то же время депутат меджлиса. Он собирался купить холодильник, но сказал, что сначала хочет его осмотреть. Рефет-бей открыл холодильник, а там стояли бутылки с вином. Хаджи сначала удивился, а потом… Закончив эту историю, Рефет-бей рассказал еще одну в том же духе. Затем они вместе с Мухтар-беем стали вспоминать разные случаи, произошедшие с ними в меджлисе. Посмеялись над мракобесами и противниками реформ. Мухтар-бей стал рассказывать, как, будучи губернатором Манисы, проводил в жизнь закон об одежде, развеселился и выпил еще стакан. Остальные тоже выпили. Вдруг Мухтар-бей прервался на полуслове и выкрикнул: — Нет, вы посмотрите! Он все сидит в своем мерзком наряде на балконе! — Кто? — спросил Рефет-бей. — Наш сосед, полковник. Ни стыда ни совести! Да еще и небритый! И это в пятнадцатую годовщину Республики! — Послушай, нам-то что с того? Сегодня праздник! Каждый отдыхает и развлекается как хочет. — Нет-нет! — снова закричал Мухтар-бей. — Я сейчас пойду и постучу ему в дверь! У меня найдется, что ему сказать! Что ты улыбаешься, Рефет, что тут смешного? Ты тоже стал, как они. Пьешь вино и смеешься. Но мы еще живы! Живо еще поколение строителей Республики! — Мухтар, дорогой, остынь. Дай человеку спокойно насладиться утром. — Папа, вам не стоит больше пить, — сказала Назлы. — Каким еще утром? Половина двенадцатого! Кстати, где наш юный друг? — Папа, мы же сказали, что обед будет в двенадцать. — Скоро придет! — с беспокойством в голосе сказал Омер. — Успокойся немного, остынь! — снова заговорил Рефет-бей. — Как на тебя, однако, вино подействовало. — Вот только не надо начинать о вине! Он сейчас и умирает-то из-за вина этого… — Лицо Мухтар-бея стало кирпично-красным. — Пойду и постучусь к этому типу! Утро, видите ли… Где же наш юный друг? Назлы встала на ноги. — Папа, сядьте, пожалуйста. — Разве можно сегодня рассиживать? Я опоздаю в меджлис. Потом все будут говорить: ага, Мухтар не принес поздравления председателю! Опоздаю! Пойду-ка я переоденусь. — Не надо, папа, а то еще за обедом закапаете фрак жиром. Потом переоденетесь! — Да что с вами сегодня такое? — сказал Мухтар-бей. — То не делай, это не делай! Нет, в самом деле, вот пойду сейчас и постучусь к соседу! — И он засмеялся. Засмеялся и Рефет-бей: — Да ладно тебе, Мухтар, оставь! Сейчас не времена Абдул-Хамида, в самом деле. Пусть как хочет, так и одевается. Свобода! Назлы тоже засмеялась. Кошка проснулась от общего смеха и встала. — Я сейчас все-таки переоденусь во фрак, — сказал Мухтар-бей. — И шляпу надену. Полюбуетесь на меня. И наш молодой реформатор тоже пусть на меня посмотрит. Есть еще у нас порох в пороховницах, есть! — И снова засмеялся. Горничная прибежала на шум и остановилась в дверях, недоуменно глядя на смеющихся и сама улыбаясь, словно вот-вот поймет причину всеобщего веселья. Потом увидела пустую бутылку на столе, слегка нахмурилась, но затем снова улыбнулась. Рефет-бей подошел к другу и взял его за локоть: — Пойду-ка я с тобой. Научишь меня фрак надевать! — шутка, похоже, не понравилась ему самому — он не улыбнулся. Выходя из гостиной, Мухтар-бей усмехнулся. Потом вспомнил о чем-то и вернулся. Сморщив нос, будто увидев сальное пятно на одежде, посмотрел на Омера и снова вышел. Горничная поглядела вслед ушедшим, потом посмотрела на Омера и Назлы. — Какой бейэфенди сегодня веселый! — Да, — откликнулась Назлы. — Вот так бы и всегда, — сказала горничная и ушла на кухню. Наступила тишина. Омер заметил, что Назлы смотрит на него, встал, закурил, выключил радио и уселся обратно. Сегодня атмосфера этого дома ему особенно не нравилась, но что делать, он не знал. Для поднятия настроения сказал сам себе: «Я богач, сижу рядом со своей невестой. Живу! В жизни будет еще много интересного!» — Как тебе сегодня отец? — спросила вдруг Назлы. — Да как обычно, — ответил Омер, но потом понял, что нужно сказать что-то другое. — Разве что какой-то нервный и нетерпеливый. — Да… Наступила долгая пауза. Омер вернулся к прерванным размышлениям, потом решил, что они глупы. — Где же Рефик? — спросила Назлы. — Скоро придет, — пробормотал Омер. Назлы нервным движением руки поправила подол платья. — Ты сегодня совсем не разговариваешь. — В чем дело? Чего ты хочешь? — Омер не отводил глаз от поправляющей подол руки. — Ни в чем. Ничего я не хочу, — сказала Назлы и посмотрела на Омера с каким-то непонятным выражением на лице. Сначала этот взгляд показался Омеру странным, но потом в нем шевельнулось старое, полузабытое чувство. Захотелось сказать Назлы что-нибудь ласковое. Он отвел глаза, вдохнул сигаретный дым и понял, что Назлы продолжает смотреть на него все тем же странным взглядом. Выдерживать его и дальше было невозможно, и Омер быстро проговорил: — Ты знаешь, как сильно я тебя люблю. Сказав это, он устремил взгляд в какую-то точку на стене, словно увидел там что-то очень важное: потом понял, что уставился на венецианский пейзаж, но посмотреть куда-нибудь в другое место было уже невозможно, поэтому он принялся внимательно рассматривать картину словно впервые ее увидел. Потом скосил глаза на кончик сигареты и понял, что Назлы заговорила. — Мне нужно с тобой поговорить, — сказала Назлы. — Хорошо, давай поговорим. — Я хочу кое-что у тебя спросить. — Спрашивай, дорогая, пожалуйста! — Омер быстро взглянул на Назлы и снова воззрился на кончик сигареты. — Ты в последнее время очень нервный. — Это, кажется, не вопрос. — Хорошо, почему ты такой? — Я вовсе не нервный, — сказал Омер и понял, что нервничает. — Тогда в чем дело? Что с тобой происходит? — Ничего, ровным счетом ничего! — закричал Омер и вскочил с кресла, сам испугавшись этого неожиданного движения. — С чего ты взяла? — Хотелось сесть, но ноги не слушались. — Не знаю, — прошептала Назлы. — Я хочу тебя прямо спросить… Испугавшись, что, задавая этот вопрос, Назлы заплачет, Омер быстро отошел в другой конец комнаты, остановился у буфета и стал рассматривать висящую над ним полочку. Сигарету он потушил. — Я хочу тебя спросить. Я долго об этом думала. — Назлы тоже встала и подошла к Омеру. — Я хочу прямо спросить. Мне кажется, я не покраснею, что бы ты ни ответил. Омер глядел на перламутровую полочку и думал о том, что уголки рта у него подергиваются — должно быть, неприятное зрелище. — Да, я краснеть не буду. Спрашиваю. Ты хочешь взять меня в жены или нет? — Назлы стояла прямо за спиной Омера. — Если не хочешь, скажи! — Что за чушь! — закричал Омер и резко, делано резко обернулся. Увидел лицо Назлы, обхватил ее голову руками, притянул к себе, потом слегка отдалил и крепко поцеловал в губы. Ни одной мысли не было в его голове, им овладело какое-то странное возбуждение. — Если не хочешь, скажи прямо! Омер снова поцеловал ее, так крепко, словно хотел причинить боль, и произнес: — Я — завоеватель. Я — мужчина. Я не похож на других! — Почему ты все время откладываешь свадьбу? — прошептала Назлы. Кажется, она дрожала. — Ты же знаешь, у меня появляются все новые дела, — сказал Омер, не глядя ей в лицо. — Неправда! — Ну вот, покраснела! — Не кричи так, пожалуйста, не кричи, услышат! — проговорила Назлы, и из глаз ее покатились слезы. Омер отпустил ее и отошел в сторону. Обернулся и посмотрел на красный подол. Назлы вытерла слезы и подняла голову. — Ты смотришь всё так же насмешливо и презрительно. Что я тебе сделала? Если ты меня презираешь и не хочешь брать в жены — скажи! — Я хочу, это ты не хочешь, — сказал Омер и улыбнулся. Назлы снова заплакала. Омер подошел к ней, чтобы успокоить и утешить, взял за плечи, но услышал шаги в коридоре и испуганно отпрянул. — Ну-ка, садись сюда. Не нужно было тебе пить. Все из-за этого вина. Ты же знаешь, как оно на тебя действует! Они поспешно сели на свои прежние места. Из коридора донеслись веселые голоса, и вскоре в гостиную вошел Рефет-бей. — Ну и оригинал твой отец! — улыбаясь, сказал он. Потом взглянул на Омера и, кажется, понял, что между ним и Назлы был неприятный разговор, но улыбка на его губах все-таки удержалась. Вошел Мухтар-бей, облаченный в чистый и блестящий фрак, улыбнулся Назлы и спросил: — Ну, как я выгляжу а? Назлы вдруг встала с кресла, подбежала к отцу и обняла его. — Замечательно, папа! Мухтар-бей, расчувствовавшись, тоже обнял дочь и похлопал ее по спине. Потом, должно быть, заметил, что она дрожит, взял ее за плечи и заглянул в глаза. — Э, да ты плачешь! В чем дело? — Не знаю, плачется почему-то! — и Назлы заплакала, уже не пытаясь сдержаться. Все растерялись. Мухтар-бей крепче обнял Назлы и стал гладить ее по голове. Потом о чем-то вспомнил и улыбнулся: — А, понял, это от вина. Мать ее такая же была. Конечно… Я ей, помнится, говорил: одна рюмка вина у тебя равняется столовой ложке слез… Мамина дочка. Эх, вот бы она сейчас была с нами! Встретила бы пятнадцатую годовщину… — Он расцеловал Назлы в щеки, потом встретился глазами с Омером, и улыбка исчезла с его губ. Омер пытался не обращать внимания на этот обвиняющий взгляд, но не получалось. Он чувствовал себя преступником, скверным и низким человеком. Чтобы избавиться от презрения к самому себе, он пытался думать, что ничего особенного не произошло, пытался принять веселый вид… Мухтар-бей еще раз расцеловал дочь в щеки и улыбнулся: — Сегодня праздник, все должны веселиться! — Увидев, что Назлы улыбается в ответ, обрадовался и спросил: — Нет, в самом деле, как тебе мой наряд? Тут снизу послышался звонок. — А, вот и наш юный друг! — сказал Мухтар-бей. — Ну-ка, что он скажет, увидев меня при параде? Поколение строителей Республики еще твердо стоит на ногах! Да, так он и скажет! Глава 43 ГОСУДАРСТВО Рефик по привычке справился у горничной о ее здоровье. Каждый раз, видя ее, он вспоминал дом в Нишанташи, Эмине-ханым, маму, Перихан и многое другое. Поднимаясь по лестнице, услышал доносящийся из гостиной смех и подумал: «Сейчас я им испорчу настроение!» Последнее время он казался себе человеком, нагоняющим на всех тоску, и особенно это чувство обострялось, когда он приходил сюда. Ему вспомнился ужин, который Мухтар-бей устроил, чтобы познакомить его с коллегами по меджлису. Рефик изложил депутатам свой проект, те сказали, что он им очень понравился, но тут же принялись обсуждать то единственное, что представляло для них интерес: политические слухи. «Да, в моем присутствии у Мухтар-бея портится настроение. Он, должно быть, чувствует себя виноватым, что не смог мне помочь». Рефик думал об этом и раньше, размышлял, как бы вести себя так, чтобы в его присутствии веселье не исчезало, но придумать ничего не мог. Одолев последние ступеньки, он вдруг увидел перед собой хозяина дома в шикарном фраке. Мухтар-бей с добродушной улыбкой смотрел на гостя. — Ну вот, пришел наконец-то! — сказал он, твердо пожимая Рефику руку. — Молодой реформатор снова с нами. — Где был, что делал? Ходил по городу? Ну и как, понравилось? А про меня что скажешь? — Да, Мухтар-бей, вы сегодня молодцом! — сказал Рефик и почувствовал, что в гостиной какая-то непривычная атмосфера. Рефет-бей и Назлы улыбались. В выражении лица девушки было что-то странное. Омер тоже улыбался, но выглядел так, словно мыслями он где-то совсем в другом месте. — Вот видите, он говорит, что я еще хоть куда! — сказал Мухтар-бей. — Ну, давайте сядем за стол, и ты нам расскажешь, что видел. И почему я все утро просидел дома? Ты садись сюда, а ты — сюда… Где еда? Хатидже-ханым, еда где? Горничная сообщила, что уже достала мясо, но оно еще не остыло, на стол его подавать пока рано. Тогда Мухтар-бей велел принести еще бутылку вина, но Назлы и Рефет-бей воспротивились. Мухтар-бей сказал Рефику, что недавно выпил два бокала. Потом, нахмурившись, спросил, не видел ли он человека на балконе. Рефик ничего не понял, и Мухтар-бей объяснил: сосед-полковник, желая выказать неуважение к празднику, все утро разгуливает небритый и одетый кое-как. Мухтар-бей хотел его пристыдить, но дочка и Рефет-бей не дали. И снова Мухтар-бей спросил, что Рефик видел на улицах. Прогулка не доставила Рефику того удовольствия, что он предвкушал. Расставшись с Омером, он побрел по городу, рассеянно посматривая по сторонам. Он надеялся, что, глядя на военных, на праздничные приготовления, на оживленные площади и радостных людей, тоже почувствует праздничное воодушевление, но не вышло. В голову лезли всё те же мысли о доме в Нишанташи, о Перихан и о том, что бы еще можно было сделать в Анкаре. Чувствовал он себя жалким и глупым. Ему и хотелось бы рассказать Мухтар-бею что-нибудь, что могло бы его порадовать, но нечего было. Потом, присмотревшись к хозяину дома, он усомнился, что тот сам испытывает такую уж радость. То, что он принял за праздничное возбуждение, наделе было нетерпением и тревогой. Когда горничная поставила на стол мясо, Мухтар-бей снова повеселел. Рефик подивился на него и в который раз подумал, что портит всем настроение. «Стоит им меня увидеть, как они начинают тосковать. А ведь я думал, что принесу людям свет!» — сказал он себе и опять начал рассказывать Мухтар-бею, что видел на улицах. Только он заговорил о крестьянине в фуражке и с флагом в руке, приведшим на праздник всю свою семью, как Мухтар-бей вдруг перебил его: — Хорошо, очень хорошо, но что будет после? Придут ли к власти новые кадры? — Новые кадры? — удивился Рефик. Потом, решив найти нечто общее между своими мыслями и ожиданиями Мухтар-бея, начал говорить о том, что новые кадры непременно должны принести с собой новые идеи и планы. — Даже если к власти и придут новые кадры, все останется по-старому, — улыбнулся Рефет-бей. — Хорошо, но скажи мне, в чем движущая сила кемализма — в идеях или в кадрах? Рефик сказал, что и в том, и в другом, но это не главное, а главное — это новый подход к деревне. Мухтар-бей спросил, что это за новый подход, но объяснений Рефика слушать не стал: пожаловался, что мясо жесткое, потом сказал, что оно слишком горячее. Он явно искал предлог, чтобы рассердиться. Поэтому Рефик не стал говорить, что суть нового подхода к деревне заключается в некотором развитии провозглашенного Народно-республиканской партией принципа народности. — Реформы были осуществлены благодаря кадрам, и кадры эти состояли из одного человека, — сказал Рефет-бей. — И этот человек сейчас в Стамбуле на смертном ложе, — печально сказал Мухтар-бей и, кажется, сам испугался своей прямоты. — Что будет после?.. — Вам, я думаю, известно, что в наших государственных учреждениях новых кадров ждут не дождутся, — усмехнулся Рефет-бей и обвел взглядом сидящих за столом, пытаясь понять, какой эффект произвела его шутка. — То есть ты хочешь сказать, что дело реформ погибло? — в голосе Мухтар-бея прозвучали угрожающие нотки. Он поднял брови и сурово, обвиняюще посмотрел на Рефет-бея. Назлы, желая, должно быть, сменить тему проговорила: — Эти куски положите сюда, на тарелку, я кошке дам. — Потом обернулась к Омеру, который за столом не сказал еще не слова, указала вилкой на жирный кусок мяса, лежащий на краю его тарелки, и спросила: — Ты будешь это есть? — Опять ты меня неправильно понял, Мухтар! — сказал Рефет-бей. — Что с тобой сегодня? О, шпинат в оливковом масле! — Нет, я тебя правильно понял, — проговорил Мухтар-бей. — Если реформы шли только благодаря одному человеку, значит, когда он умрет, и реформам конец. Но ведь это не так! Что вы думаете об Исмет-паше? — А вы слышали, что сказал об Исмет-паше Шюкрю Кайя?[87 - Шюкрю Кайя (1883–1959) — турецкий политический и государственный деятель. Во время описываемых событий — министр внутренних дел и генеральный секретарь Народно-республиканской партии.] — спросил Рефет-бей и начал рассказывать. Когда у Исмет-паши воспалился желчный пузырь и врачи на некоторое время запретили ему ездить верхом, Шюкрю Кайя пошутил по поводу этого запрета… Остановившись, Рефет-бей сказал, что забыл, как именно пошутил Шюкрю Кайя, и улыбнулся. По этой улыбке все поняли, что история была ему не так важна, он просто хотел сменить тему. — Запреты, запреты… — пробормотал Мухтар-бей и обратился к Рефику: — Скажите, вы верите, что всё можно решить запретами и принуждением? — Всем известно, что в нашей истории именно принуждение, применение государством силы было источником прогресса, — сказал Рефик. — Иными словами, ты за то, чтобы государство достигало своих целей насилием, так? — Мухтар, но ведь так все и происходит, — вмешался Рефет-бей. — Постой, дай молодому человеку ответить. Если он за насилие и принуждение, пусть скажет! Рефик понял, что не может сказать ни что он за насилие, ни что полностью против него. Как всякий человек, не знающий, какой дать ответ, он начал развивать свою предыдущую мысль — о том, что государственное насилие сыграло решающую роль в развитии Турции. Говоря о реформах Махмуда II,[88 - Махмуд II — турецкий султан (1808–1839), провел ряд реформ, направленных на создание централизованного государственного и административного аппарата и некоторую, главным образом внешнюю, европеизацию страны.] он в то же время размышлял, почему он не может дать прямой ответ на вопрос Мухтар-бея и отчего ему настолько не по себе. Неожиданно Мухтар-бей прервал его: — Вот видишь? Не можешь ты возражать против государственного насилия! Но при этом хулишь средства его применения. Кто возмущался Дерсимской операцией? — Потом улыбнулся и прибавил: — Да и тебе ли возражать против насилия? Как без принуждения осуществить твой проект? Или ты думаешь, что крестьяне прочитают твою книгу? Ха-ха. Без принуждения ничего не добиться. Нам дубина нужна! Назлы, доченька, передай, пожалуйста, йогурт. «Нет, он не прав, — думал Рефик. — Разве дубиной и кнутом можно разогнать тьму? Это ошибка! Но не был ли он прав, говоря об осуществлении моего проекта? Нужно ему ответить!» — Это все так, но необходимо соблюдать меру! Пытаясь скрыть довольную усмешку, Мухтар-бей сначала похвалил йогурт, а потом уж продолжил развивать свою мысль. — Вот видишь? Ты говорил, что в Дерсиме была допущена ошибка. Но если бы государство не применило там силу, судьба реформ была бы поставлена под угрозу. У тебя только два пути. Или ты на нашей стороне, вместе с государством и за реформы — тогда ты берешь в руки дубину и добиваешься тех перемен, о которых мечтаешь. Или же ты остаешься в полном одиночестве — а то еще и в тюрьму угодишь ни за что ни про что. Взять, к примеру, закрытие дервишеских обителей. Людей нужно спасть от глупых суеверий, а они не хотят от них отказываться! Что было делать? «Нет, нельзя гнать народ к счастью кнутом. Никакого счастья не получится!» — думал Рефик, но в то же время понимал, что и отрицать принцип государственного насилия как инструмента прогресса не может. — Да, они отказываться не хотят! — повторил Мухтар-бей. — Рефет мог бы тебе кое-то рассказать на этот счет. Как в Адане[89 - Город и вилайет на юго-востоке Анатолии.] боролись с кочевниками… Кочевых туркменов уже лет сто пытались уговорить перейти к оседлому образу жизни. А те хотели кочевать, как их деды и прадеды. В конце концов дубиной их принудили осесть. И что же? Производительность повысилась! Сельское хозяйство сделало шаг вперед! Страна сделала шаг вперед! Бывшие кочевники теперь выращивают хлопок, спрос на который есть во всем мире. А дай им волю — жили бы, как прежде, в нищете и отсталости. Так что без насилия никуда! — Но, угнетая людей, невозможно добиться просвещения и прогресса! — возразил Рефик. — Сынок, я твоих терминов не понимаю! — сказал Мухтар-бей и улыбнулся, радуясь, что представился случай выместить на Рефике раздражение, накопившееся за время всех их разговоров. — Что такое это твое просвещение? Что такое прогресс, мне понятно. Прогресс очень важен. Страна должна развиваться. А если просвещение мешает прогрессу, то пусть уж лучше остается тьма. Да, пусть будет тьма — главное, чтобы страна развивалась, чтобы развивались сельское хозяйство и промышленность. Иначе никакого прогресса не получится, не правда ли? Ведь все, что сделано за эти пятнадцать лет, сделано кнутом и дубиной. — Увидев выражение безысходности на лице Рефика, Мухтар-бей прибавил: — Возможно, я тебя неправильно понял. Но, предоставив всем свободу в нашей стране ничего не добиться, — и продолжил, повернувшись к Рефет-бею: — Вот и на соседа я поэтому сержусь. Самое важное — развитие страны… А почему я все это говорю? Потому что, как я посмотрю, никто не принимает дядюшку Мухтара всерьез. А зря! Да, отец Республики умирает в Стамбуле, но в нашей стране найдется, кому подхватить его знамя! — Знамя или дубину? — спросил Рефет-бей и рассмеялся. Потом, словно желая показать всем собравшимся, что для него шутки — это главное в жизни, еще раз повторил свои слова и снова засмеялся. — Смейся-смейся! — сказал Мухтар-бей. — Смейся, но не забывай, что поколение строителей Республики еще твердо стоит на ногах! — Посмотрел на горничную, входящую в гостиную с тарелкой фруктов в руках, и повторил: — Да, мы еще твердо стоим на ногах! — Потом бросил взгляд на часы и воскликнул: — Да что же это я до сих пор здесь сижу? В меджлис опаздываю! Что обо мне будут говорить?! И Мухтар-бей, поспешно вскочив из-за стола, опрокинул графин. — Ну вот, папа, посадили пятно! — сказала Назлы. Мухтар-бей поспешно надел пальто, без всякой на то необходимости расцеловал дочь в щеки, бросил взгляд на Рефика, словно говоря: «Видишь, каков я?», и строго посмотрел на Омера. Потом предупредил, что через час, когда он вернется, все должны быть уже готовы ехать на стадион, и выбежал за дверь, оставив после себя атмосферу удивленной растерянности. Желая стряхнуть с себя растерянность и привести мысли в порядок, Рефик почувствовал необходимость продолжить прерванный разговор: — Что же получается? Разве можно гнать народ к просвещению дубиной? Если мы желаем, чтобы нашу страну озарил свет разума — разве не во благо народа мы этого желаем? — Но никто ему не ответил, и тогда он, заглянув Рефет-бею в глаза, спросил: — Как no-вашему, разве можно насилием построить развитое и просвещенное общество? Возможно, в нашей истории и были случаи, когда прогресс достигался насилием над народом, но ведь в наши дни это совсем не обязательно? Рефет-бей внимательно выслушал Рефика, не желая упустить возможности пошутить, таковую возможность изыскал, пошутил и рассмеялся, но, увидев, что никто его смех не поддержал, а Рефик смотрит на него с отвращением, углубился в собственные мысли. Рефик обернулся к Омеру и повторил все то же, что говорил Рефет-бею, но тот только иронично улыбнулся — так же, как улыбался, слушая споры друга с герром Рудольфом. Увидев эту улыбку, Рефик почувствовал унылую подавленность, которой никогда раньше не ощущал после споров, и стал обдумывать возможный ответ Мухтар-бею. «Сначала я скажу ему, что никогда не поддержу идеи, направленные против народа. Он скажет, что насилие над народом необходимо ради его же блага. А я скажу, что так ничего не добиться. Он сначала с удовольствием перечислит примеры из истории, а потом спросит, как я собираюсь воплощать в жизнь свой проект развития деревни. Я скажу, что с помощью власти меджлиса. А он усмехнется и скажет, что меджлис избирается не народом! И что я на это отвечу?.. Так кто же не прав? Никто! Он просто хочет убедить меня, что насилие само по себе не такая уж плохая штука, а я с этим не согласен. И что в результате? Каждый говорит свое, и выходит, что позиция Мухтар-бея выглядит все-таки немножко более убедительной. А причина этому — мой проект. Но ведь я готовил свой проект, чтобы принести в деревню свет! Что будет потом? Вернется Мухтар-бей, и мы поедем на стадион. Потом, может быть, я встречусь с Сулейманом Айчеликом. Потом вернусь в Стамбул, домой… Омер и Назлы уже несколько дней почему-то дуются друг на друга. А я что делаю?» Делать было нечего. Рефик потянулся, зевнул, посмотрел в окно. Ему хотелось с кем-нибудь поговорить, но каждый из присутствующих был погружен в свои мысли, и нарушить всеобщее молчание Рефик не решался. Поэтому он продолжил размышлять: «Я скажу ему, что меджлис должен избираться народом. Он ответит, что народ выберет не тех, кто принесет ему пользу, а тех, кто лучше сумеет пустить пыль в глаза. И это правда. Если сейчас позволить свободные выборы, разрешить создавать другие партии, то в меджлис проберутся все эти хаджи, муллы и прочие шарлатаны. Значит, надо принять закон, препятствующий им попадать в меджлис: например, запретить религиозным деятелям заниматься политикой, написать, что депутатом может быть избран только выпускник университета, а торговец или помещик — не может. И в конце концов народ научится выбирать правильных людей! Что еще? — Рефик усмехнулся. — Что же делать? Мухтар-бей неправ. Я, кажется, тоже. Но у меня благие намерения: я хочу что-то сделать! Что же именно? — Вспомнив споры с герром Рудольфом, он пробормотал себе под нос: — Я хочу развеять мрак!» Он понял, что его мысли ходят по прежнему замкнутому кругу. Между тем прошло уже довольно много времени. Выпили кофе. Рефик снова погрузился в те же бесконечные размышления, затем в который раз стал думать о своей старой жизни и о Перихан. «Тогда я обладал душевным спокойствием. Потом подумал, что потерял его. Я тогда шел от этой разведенной женщины домой. Шел по Нишанташи и думал, что потерял покой. Когда это было? Восемь месяцев назад. А сейчас я что делаю? Сижу и смотрю на красное платье Назлы. Хорошо, что она оделась в красное. Единственное веселое пятно в этой комнате, где все повесили носы. Впрочем, у Мухтар-бея было хорошее настроение. Такое хорошее, что он даже не побоялся испортить настроение мне. О чем он думает? Надеется, что Исмет-паша придет к власти и даст ему какую-нибудь должность. Может быть, даже министерскую. А почему бы и нет? Хороший, приятный человек. Интересно, каким буду я в его возрасте?» Неожиданно зевнув, Рефик подумал, что переел; вспомнил отца и некоторое время размышлял о нем. Потом внизу послышался звонок. «Как быстро прошло время!» В гостиную вошел Мухтар-бей. — Ну-ка, вставайте скорее, мы и так уже опаздываем! Что это вы все пригорюнились? Машина ждет! Все поспешили вниз и уселись в машину По дороге Мухтар-бей гневно пересказывал ходящие среди депутатов слухи: говорили, что Шюкрю Кайя спросил у одного журналиста: «Каковы настроения интеллигенции? Не правда ли, меня считают самым достойным преемником?» Чтобы поднять другу настроение, Рефет-бей снова пошутил: будучи изгнанным последним султанским правительством на Мальту Шюкрю Кайя поклялся, что власть дорого ему за это заплатит, а потом, сам оказавшись у власти, стал клятву исполнять… На этот раз почему-то все засмеялись. Мухтар-бей тоже развеселился и начал высмеивать праздничную церемонию в меджлисе. — И к чему это все? Поздравляю, сударь, поздравляю, как поживаете, сударь, большое спасибо, сударь! — Говоря это, он привставал и кланялся, изображая, что пожимает кому-то руку и с каждым поклоном лицо у него становилось все краснее и краснее. Потом поднял голову и посмотрел в окно. — Ну вот! На дороге затор. Только этого не хватало! Все, опоздали! Машина начала то и дело останавливаться, и при каждой новой остановке Мухтар-бей принимался ворчать. Когда впереди показался стадион, он вручил шоферу деньги и, открывая дверь, сказал: — Все, теперь мы можем выйти. Пешком быстрее получится! Выйдя из машины, Мухтар-бей сказал остальным, чтобы поторапливались, и широкими шагами направился к стадиону У входа в ложу для почетных гостей поприветствовал другого депутата, пришедшего на стадион с семьей, кивнул высокому военному чину, понял, что начало парада, как всегда, задерживается, и облегченно вздохнул. Потом решил привести себя в порядок, тщательно осмотрел свой фрак, легонько дернул Назлы за подол и спросил ее, не видно ли пятна на брюках. Улыбнувшись, посмотрел на Рефика. «Да, вот я каков! Видишь?» — говорила эта улыбка. «На обратном пути я скажу ему…» — думал Рефик, внимательно смотрел по сторонам, но, как и утром, желаемых чувств в нем не пробуждалось. Так же как и утром, он чувствовал себя жалким и глупым, более того — жалкими и глупыми казались все вокруг, и это путало Рефика. Он шел вслед за Омером и Назлы, пытаясь убедить себя, что вокруг — замечательные, умные люди, и время от времени бормотал себе под нос ответы, которые мог бы дать Мухтар-бею. Тем временем они оказались в просторном зале, смежном с трибунами, выделенными для депутатов, министров, дипломатов и высокопоставленных военных. В уголке этого зала, который Мухтар-бей назвал буфетом, был сооружен небольшой прилавок, за которым желающим наливали чай и кофе. Кое-где стояли столики, но большая часть присутствующих пребывала на ногах. Мужчины, почти все облаченные во фраки и с такими же, как у Мухтар-бея, улыбками на губах, небольшими группками медленно перемещались по залу, разговаривали, кивали друг другу, здоровались с новоприбывшими, порой, если возникала такая необходимость, представляли друг другу свои семьи, осведомлялись о здоровье, внимательно разглядывали присутствующих, чего-то ждали и ни на секунду не переставали улыбаться, будучи наготове в любой момент снова с кем-нибудь поздороваться или осведомиться о чьем-нибудь здоровье. Выяснив, что парад начнется еще не скоро, Мухтар-бей решил, что всем следует выпить чаю, и двинулся к прилавку, улыбаясь и здороваясь на ходу Перед кем-то даже снял шляпу Добравшись до прилавка и взяв чашку чаю, Мухтар-бей увидел за столиком неподалеку мужчину и девушку, в которых с первого взгляда можно было узнать иностранцев, и указал на них Назлы: — Смотри, французский посол с дочерью. Сидят в полном одиночестве. Давай-ка подойдем, и ты с ними поговоришь. — Папа, ну о чем мне с ними говорить? — А раньше тебе нравилось разговаривать с иностранцами, — сказал Мухтар-бей и тут же, ухватив за локоть какого-то мужчину своего возраста, что-то прошептал ему на ухо и рассмеялся. Потом почему-то смутился и покраснел. — А, Пирайе, здравствуй! — воскликнула Назлы, обнимая и целуя оказавшуюся рядом девушку, которая тоже издала радостное восклицание. Девушки завязали разговор, Назлы показала кольцо на пальце и, улыбнувшись, указала глазами на Омера. Омер покивал головой, желая показать, что понимает, о ком идет речь, и стал все с тем же, что и утром, насмешливым и пренебрежительным выражением смотреть на Назлы, одновременно пытаясь сделать вид, что улыбается ее собеседнице. Потом решительно подошел к девушкам, представился Пирайе, с горделивым видом всем любезного жениха попереминался с ноги на ногу и поскучнел. Тем временем Мухтар-бей говорил Рефику: — Смотри, вот идет министр юстиции, хочешь, я тебя с ним познакомлю? — Но потом, увидев, как поспешно, ни на кого не глядя, пробирается министр через толпу, разочарованно прибавил: — Э, да к нему сегодня, кажется, лучше не подходить… Рефик смотрел на расхаживающих по залу людей, надеясь увидеть какое-нибудь знакомое лицо. Его еще с утра преследовала мысль о том, не встретит ли он здесь Сулеймана Айчелика — Рефик не сомневался, что тот вернулся из отпуска, чтобы присутствовать на параде в честь пятнадцатой годовщины Республики. Ему вдруг показалось, что среди толпы мелькает лицо человека, похожего на Айчелика, но потом он решил, что ошибся — в конце концов, экономиста ему случалось видеть только на фотографиях. Пока он размышлял, что это был за человек, тот снова показался из толпы и улыбнулся Рефику — и не только улыбнулся, но и, отделившись от группки людей, с которыми разговаривал, направился прямо к нему. Он был одет в военную форму. Присмотревшись получше, Рефик наконец узнал его: это был двоюродный брат Зийя, который присылал по праздникам поздравительные открытки, при жизни отца требовал с него денег, а после его смерти стал претендовать на часть наследства. Здороваться с ним не хотелось, но пришлось. Потом Рефик увидел на груди у Зийи медаль, и ему стало немного стыдно. — Как поживаешь? Что, интересно, тебя сюда привело? — Я со знакомым… Возвращался с поездки по востоку и вот… — запинаясь, проговорил Рефик. — С поездки по востоку? Вот как? — Вид у Зийи был очень уверенный, Рефик никогда его таким не видел. — Ну, что скажешь о стране? Заметив, что Зийя поглядывает на Мухтар-бея, Рефик познакомил их. Обменявшись с депутатом меджлиса приветствиями, Зийя вернулся к своему вопросу: — Так что же ты видел на востоке? В Дерсим заезжал? Как там, тишь да гладь? Армия навела порядок, не шевельнутся теперь! — Нет, в Дерсиме я не был. — И я тоже не был, но знаю, что там теперь тишь да гладь. Показали им, где раки зимуют! Армия — железный кулак Республики — проложила реформам дорогу на восток. Теперь реакционерам уже не поднять головы! Не так ли, сударь? — И Зийя посмотрел на Мухтар-бея. — Так, так! — кивнул тот. — Да, железный кулак государства покончил с этой проблемой. — По лицу Зийи вдруг пробежала тень. — Если бы не армия, не было бы никаких реформ. Армия всегда добьется своего. Рано или поздно, но добьется! Однако другие сословия тоже должны помогать делу реформ. Торговцы, например. — Тень, пробежавшая по лицу Зийи, задержалась в уголках рта и в глазах. — А если помогать не желают, то армия и с ними разберется. Поблажек никому не будет. В том числе и торговцам. Как здоровье Ниган-ханым? Припомнив, что писали ему из дома, Рефик сказал, что вся семья пребывает в добром здравии. — Узнав о смерти твоего отца, я был весьма огорчен. Однако не следует забывать, что кроме торговли в жизни есть и другие важные вещи. Я смотрю, ты тоже это понял, раз решил проехать по стране. Или это была деловая поездка? — спросил Зийя и поздоровался с проходящим мимо офицером. — Нет, просто чтобы посмотреть, — ответил Рефик и до того смутился, что вместо Зийи разозлился на себя самого. — Ну и как, посмотрел? Поехал, чтобы увидеть, как реформы приходят на восток, да? А сейчас увидишь армию. Наша армия — великая сила! Если бы не этот железный кулак, ни реформ, ни прогресса не было бы, не так ли? — И Зийя сжал в кулак руку, которой только что кому-то приветственно помахал. — Мы, кстати, утром как раз об этом говорили, — сказал Мухтар-бей. — Конечно! — обрадованно воскликнул Зийя. — Армия — всему голова. Армия стоит на страже реформ, закона и порядка. Армия умеет настоять на своем! Не так ли? Рано или поздно она своего добьется! — На последних словах лицо Зийи скривилось от переполняющих его чувств. Потом, пробормотав: — А, ну вот, пришел наконец! — Он поспешно пожал Рефику руку и растворился в толпе. — Что это с тобой? — удивился Мухтар-бей, взглянув на Рефика. — Этот твой родственник, похоже, убежденный сторонник реформ. И, судя по медали, он сражался в войне за независимость. Такой не будет вести себя, как наш лодырь-сосед! Если бы ты только знал, как меня успокаивают встречи с такими военными! Теперь мне не страшно за будущее страны. Да, я только что услышал… Состояние больного в Стамбуле ухудшается. Ага, должно быть, и вправду пришел! В центр зала словно упало пушечное ядро: толпа рассеялась, отшатнулась к стенам, а потом все устремились поближе к лестнице. Началась давка. На пол упала и разбилась чайная чашка. Рефику показалось, что он увидел в центре толпы затылок и щеки премьер-министра Джеляля Баяра. Потом мелькнула оправа его очков, но тут Рефику наступили на ногу. — Я же говорил, надо было заранее места занимать! — сказал кто-то рядом. Это оказался пожилой депутат меджлиса. Поклонившись Мухтар-бею в знак приветствия, он продолжил ворчать на жену и дочь. Тем временем у двери, ведущей в ложу для почетных гостей, встал работник стадиона и начал кричать: — Господа, проходите, пожалуйста, через другую дверь, здесь мест больше нет! Я же сказал, сударь, через другую дверь! Вместе со всеми они устремились к другой двери и стали пробираться вверх по лестнице. Мухтар-бей взял дочь за руку, другую руку Назлы дала Омеру. И вот наконец Рефик увидел чашу стадиона. Ложа для почетных гостей была заполнена до отказа: фраки, цилиндры, шляпы, мундиры, медали, яркие платья и шляпки дам, флаги… Людское море волновалось и шумело. Все пребывали в нетерпеливом ожидании. Озираясь в поисках свободных мест, Мухтар-бей поздоровался еще с несколькими знакомыми, пару раз даже приподнял шляпу; потом наконец высмотрел места и начал пробираться к ним среди сидящих, то и дело оглядываясь, чтобы убедиться, что его спутники идут следом. При этом он что-то говорил Рефет-бею и продолжал приветствовать знакомых. Тут на трибунах началось волнение, все повернули головы и стали смотреть в одну точку. Раздались аплодисменты. Все вскочили на ноги, стараясь получше разглядеть что-то поверх голов соседей. Аплодисменты превратились в овацию. Рефик тоже стал всматриваться и наконец разглядел виденный недавно затылок. Вытянув вверх руку, премьер-министр приветственно помахивал шляпой. Шляпа медленно поворачивалась в воздухе, и в той стороне, куда она поворачивалась, овация нарастала. Вскоре все уселись, но тут же встали снова при звуках гимна. Пока пели гимн, Рефик снова думал, что испытать восторг и энтузиазм никак не удается. Потом напомнил себе, что еще в лицейские годы не мог петь гимн вместе со всеми. Размышляя о том, почему у него не получается стать частичкой толпы, вспомнил слова герра Рудольфа. «Я знаю, что такое свет разума, и поэтому я — чужак». Но гимн не получалось петь не поэтому. «Тогда почему же? Потому что слышу свой голос, и он кажется мне очень странным!» Герр Рудольф и стихи его любимого Гольдерлина не шли у Рефика из головы. Потом он стал думать о споре с Мухтар-беем. Что же ему ответить? Голоса тысяч людей, поющих гимн, отражались от противоположной трибуны и через две секунды возвращались назад, так что получалось что-то вроде двухголосья, о котором Рефику рассказывали когда-то на уроке музыки. Потом в голову полезла всякая ерунда. Гимн кончился, Рефик вместе со всеми сел и стал слушать речь Ататюрка, которую зачитывал Джеляль Баяр. Когда речь подошла к концу, на стадионе снова началось волнение. — Он победил семь государств, победит и саму смерть! — крикнул кто-то сзади. Все обернулись и посмотрели. Тут кто-то поздоровался с Мухтар-беем и тот преувеличено сердечно ответил на приветствие. Кричал, оказывается, Керим Наджи. Вместе с ним к ложе для почетных гостей направлялся и партийный инспектор Ихсан-бей. Оба поздоровались с Рефиком и Омером. — Молодые инженеры, смотрю, тоже с вами? — обратился Керим Наджи к Мухтар-бею. — Да-да, — пробормотал тот сначала, потом вдруг переспросил: — Как вы сказали, сударь? — Он и в самом деле не расслышал, потому что над стадионом с оглушительным ревом пролетали самолеты. — Молодые инженеры тоже с вами, говорю! — сказал Керим-бей и покачал головой, показывая, что больше повторять не намерен. Потом, полуприкрыв глаза, посмотрел на Омера с Назлы и спросил: — Вы уже поженились? «Впрочем, какое значение может иметь то, что вы скажете, в моем мире?» — как всегда, говорил его взгляд. Когда Керим Наджи удалился, Рефет-бей, обрадовавшись представившейся возможности пошутить, сказал: — Не человек, а целое государство: и землевладелец, и подрядчик, и депутат! Но Мухтар-бей его не расслышал, потому что над стадионом вновь с устрашающим ревом пролетали самолеты. Трибуны аплодировали, некоторые зрители что-то кричали, задрав головы в небеса. Глава 44 НАДЕЖДЫ ДЕПУТАТА МЕДЖЛИСА Мухтар-бей быстро поднялся по лестнице, заглянул в гостиную, потом в спальню дочери, надеясь увидеть Назлы, но ее нигде не было. Тогда он зашел в свою комнату, закрыл дверь и бросился на кровать, словно готовый расплакаться ребенок. «Вот всё и кончено! Теперь начнется новое! Что же будет? — бормотал он, глядя в белый потолок. — Смерть — это ужасно. А я — ничто. Рядом с ним я просто ничто. — Он готов был расплакаться, но пристыдил себя. — Как это все ужасно. Все тщета… Что же будет?» То, чего все ждали и к чему готовились, случилось десять дней назад. Ататюрк умер. Сегодня его тело было доставлено на место временного упокоения — в Этнографический музей, и вся Анкара пришла туда, чтобы проститься с ним. Принимая участие в траурном заседании меджлиса, Мухтар-бей плакал вместе со всеми. Испугавшись, что снова расплачется, он решил было не участвовать в траурной церемонии в музее, но потом подумал, что не присутствовать там было бы неправильно. Церемония, как и прощание с Ататюрком в Стамбуле и траурное заседание меджлиса, сопровождалась потоками слез, и Мухтар-бей, не привыкший к таким трогательным сценам, рыдал вместе со всеми. «Почему я плакал? — думал он, лежа на мягкой двуспальной кровати. Повернулся на бок и сказал себе: — Плакал, потому что было страшно. Да, очень страшно!» Его снова охватило чувство, которое он испытал во время траурной церемонии: все в жизни казалось тщетным, бессмысленным и ненужным. Потом он попытался понять, откуда взялось это чувство. «Дело в том, что, когда думаешь о смерти такого человека, о смерти, заставившей рыдать стольких людей, своя собственная жизнь поневоле кажется мелкой и лишенной всякого значения. Он — гора, а я — муравей!» Тут в голове Мухтар-бея вдруг промелькнула ехидная мысль: «Однако я все-таки живу вижу что происходит на белом свете. В моей жизни еще будут события. Да, что же будет дальше?» Устыдившись своих мыслей и желая наказать себя за них, он снова попытался думать о смерти Ататюрка, но вскоре обнаружил, что, как всегда, думает о своей собственной смерти и жизни. Это его рассердило. Чтобы избавиться от этих мыслей, а заодно и сдвинуться с нагретого щекой и ухом места подушки, Мухтар-бей перевернулся на другой бок. «Что будет дальше? В конце концов Джеляль-бея отстранят от дел! Когда его правительство уйдет, к власти придут люди, преданные Исмет-паше. Когда же это произойдет?» После того как Ататюрк умер и меджлис избрал Исмет-пашу президентом республики без единого голоса против. Мухтар-бей полагал, что правительство Баяра будет отправлено в отставку со дня на день. Однако он немного ошибся. Такой шаг был бы воспринят как знак неминуемости серьезных перемен в стране, поэтому на него не решились, и кабинет Джеляль-бея пятью днями ранее получил в меджлисе вотум доверия. Это означало, что старое правительство останется у власти как минимум на месяц, а то и ка два. «Выкинуть в мусорную корзину два месяца, чтобы только не волновать страну! — размышлял Мухтар-бей. — А между тем стране требуются немедленные перемены и приход новых кадров к власти. А новым кадрам не терпится приступить к работе. Мне тоже не терпится!» Хотел было усмехнуться, но тут же сказал себе: «А что тут смешного? Я терпеливо ждал и работал. Знания, опыт и смелость у меня есть. Кроме того, я проявил решительность и верность избранному пути. Так что с какой стати я должен считать это свое желание смешным?» Он приподнял голову от подушки. «Аллах свидетель, разве я менее достоин, чем Тевфик или Фаик?» Мухтар-бей начал перебирать в памяти, загибая пальцы, всех бывших министров и тех, кто мог бы претендовать на министерскую должность сейчас, и каждого находил менее достойным кандидатом, чем он сам. «Мухлис? Доктор Хулуси? Саджит, который по-французски говорит с грехом пополам? Нет, хвала Аллаху, я ничем их не хуже. К тому же я смелее и решительнее всех их и никогда не изменял избранному пути!» Подумав о своей преданности Исмет-паше, Мухтар-бей еще больше разволновался. Окончательно поверив, что про него вспомнят и предложат должность в новом правительстве, пробормотал вслух: «Хорошо, но когда же Джеляль-бея наконец отстранят от дел? Его правительство только морочит стране голову! А ведь время сейчас на вес золота! Эх!» Еще раз сказав себе, что о нем непременно вспомнят, Мухтар-бей положил голову на подушку. Да, формируя новый кабинет, Исмет-паша обязательно вспомнит про своего верного соратника и предложит кандидатуру Мухтара Лачина будущему премьеру. Мухтар-бей в подробностях представлял себе сцену в президентском дворце. Вот Исмет-паша спрашивает премьера (на месте которого Мухтар-бею рисовался то Рефик Сайдам, то Шюкрю Сараджоглу): «Кому бы, по-вашему, можно было поручить этот пост?» — и, не дожидаясь ответа, продолжает: «Как вам кандидатура Мухтара Лачина?» Мухтар-бей посмотрел на потолок. «Да, Лачин! Он сам дал мне эту фамилию, разве он ее забудет?» Это было четыре года назад, когда все хотели получить фамилию от какого-нибудь высокопоставленного знакомого. Исмет-паша пригласил Мухтар-бея сыграть в шахматы. Когда партия была завершена, Мухтар-бей попросил премьера придумать ему фамилию. Исмет-паша немного подумал и сказал: «Пусть будет Лачин!»[90 - Лачин (тур.) — сокол-сапсан.] Мухтар-бей попросил Исмет-пашу написать это слово (значения которого он, по правде говоря, не знал) на листке бумаги. Этот листок с неровно написанным словом он хранил до сих пор. Какого-то особого смысла в слове, ставшем его фамилией, Мухтар-бей не видел и решил, что Исмет-паша выбрал его из-за спокойного звучания, соответствующего спокойной натуре самого Мухтар-бея. Он действительно был спокойным человеком: умел ждать и терпеливо следить за развитием событий. Но именно терпеливо, а не инертно, лениво и нерешительно! Терпеливо ждал и не забывал о своей преданности Исмет-паше. Мухтар-бей стал вспоминать, как познакомился с ним — вскоре после переезда в Анкару. Встретившись с недавно избранными депутатами, Исмет-паша завел разговор о житейских привычках и стал спрашивать, имеют ли его собеседники обыкновение немного вздремнуть после обеда или нет. Мухтар-бей взволнованно и почтительно сказал, что у него такая привычка есть — и этим привлек внимание премьера. Однако по-настоящему Исмет-паша проявил интерес к Мухтар-бею, когда узнал, что тот неплохо умеет играть в шахматы. И уже через полгода после вхождения в меджлис Мухтар-бей был настолько близок к премьеру, что время от времени получал приглашение сыграть с ним в шахматы — не каждый удостаивается такой чести. Какие прекрасные то были годы! Жена была еще жива. В меджлисе шла борьба с противниками реформ — как явными, так и притаившимися, и Мухтар-бей бесстрашно срывал с них маски. В Анкаре ему очень нравилось, он верил, что его ждет блестящее будущее. «И вот теперь мое терпение будет вознаграждено. До цели всей моей жизни остался лишь один шаг!» Мухтар-бей снова перевернулся на другой бок и прошептал: «Всего один шажок!» Один шаг — и вся его жизнь, не только будущая, но и прошлая, обретет совершенно иной масштаб. Радостный энтузиазм его юности, решительность и последовательность зрелых лет теперь будут увенчаны трудом на важной должности. Такая должность, как ничто иное, придает жизни человека глубину и значимость. «В особенности если это такой человек, как я…» Мухтар-бей никогда не считал себя яркой и многогранной личностью. Наслаждаться жизнью так, как это делает большинство людей его положения, он не умел. После смерти жены с женщинами он дела не имел — если не считать одной пьяной стамбульской ночи; желания своего стареющего тела подавлял — отчасти по нерешительности, отчасти же из-за лени. Светского человека из него тоже не получилось. В гостиных и салонах он все время оказывался в каком-нибудь уголке и был совершенно незаметен. Пустых разговоров не любил. Конечно, иногда и он был не прочь поболтать — особенно часто это случалось во времена его губернаторства, когда вокруг собирались внимательные и готовые восхищаться любым его словом слушатели; однако, переехав в Анкару, он понял, что страсть к разговорам — вовсе не определяющая черта его натуры. Не испытывал он привязанности и к алкоголю. Перечислив все свои качества, Мухтар-бей подумал: «И книги-то меня никакие не увлекают, помимо мемуаров! Значит, кроме этой должности ничто не сможет придать моей жизни глубину. Смысл жизни для меня — служить родине и благодаря этому возвыситься. А до должности остался только шаг. Всего один маленький шажочек!» Вспомнив, однако, что шаг этот должен сделать не он сам, а Исмет-паша, Мухтар-бей заволновался и вынужден был еще раз перевернуться на другой бок. Один шаг… Но сколько ему пришлось перенести, чтобы до цели остался только этот маленький шаг! Будучи губернатором, он регулярно получал письма с проклятиями и угрозами расправы — все из-за того, что он воспользовался законом об одежде, чтобы как следует приструнить местных религиозных деятелей и мелких лавочников. В тот год в речи на День Республики он бесстрашно заявил, что реакционерам не будет пощады. Такова была его молодость. Потом была борьба в меджлисе, требовавшая решительности и последовательности. Конечно, он не был в числе лидеров этой борьбы, но и в задних рядах не отсиживался — хотя бы потому, что среди сторонников реформ отличался особенной дисциплинированностью. Мухтар-бей присутствовал на каждом заседании, внимательно слушал выступающих, в перерывах расхаживал по коридорам и, если случалось услышать спор между коллегами, непременно подходил к ним и высказывал свое мнение — но всегда спокойно, без аффектации, не устраивая скандала. Такая прилежность объяснялась не только ответственным подходом Мухтар-бея к своей должности, но и, несомненно, тем, что у него не было никакой другой работы. У большинства депутатов, даже тех, кто не занимал правительственных или партийных должностей, было еще какое-нибудь занятие. Кто был журналистом, кто адвокатом, кто землевладельцем. Собственно, благодаря успехам на своем поприще каждый из них и был выдвинут в депутаты. Мухтар-бей стал депутатом благодаря продемонстрированной на посту губернатора преданности делу реформ, однако если с журналистикой работу в меджлисе можно было совмещать, то с губернаторской должностью — нет. «Однако быть одновременно депутатом и приверженцем дела реформ законы позволяют, и я именно таков!» — подумал Мухтар-бей, вскочил с кровати и начал расхаживать по комнате. Меряя комнату шагами, он бормотал себе под нос всё то же: «Только бы Исмет-паша сделал этот маленький шаг!» Интересно, что делает сейчас человек, от которого зависит, обретет ли смысл жизнь Мухтар-бея? Когда Исмет паша был премьером, Мухтар-бей безоговорочно поддерживал его правительство. Когда тот попал в опалу и был отправлен в отставку, стал его голосом и ухом в меджлисе: неизменно заводил речь об Исмет-паше в кулуарах, при каждом удобном случае всячески его превозносил, а бывая у него дома, рассказывал, о чем говорят между собой депутаты. Оказавшись в отставке, Исмет-паша воспользовался случаем улучшить свой английский, нанял преподавателя и принялся штудировать английскую историю, брал уроки скрипки, не забывал и о своих любимых шахматных журналах. Бескорыстная преданность Мухтар-бея его, кажется, приятно удивляла, несколько раз он выражал ему признательность. Однажды, в очередной раз обыграв его в шахматы, Исмет-паша сказал: «Обороняетесь вы хорошо, однако, когда приходит время атаковать, начинаете выжидать и упускаете благоприятную возможность!» «Упускаю возможность! — пробормотал Мухтар-бей. — Нет-нет, на этот раз Исмет-паша вспомнит обо мне и даст должность! Он не забудет, как я был ему предан!» Внезапно смутившись, подумал: неужели преданность — его единственное достоинство? Испугавшись, тут же сказал себе, что и это уже немало. «Я признаю, что особым умом не отличаюсь. Да, я не самый умный в мире человек. Такие люди, как я, возвышаются благодаря не уму, а преданности и верности своим убеждениям… К тому же в нашей стране быть себе на уме не годится. Всегда нужно идти за тем, кто умнее тебя и лучше знает, что делать. Убеждения тоже очень важны. Да, преданность и убеждения — вот что важнее всего! Я предан Исмет-паше и верен делу реформ». Он вдруг подумал, что смешон, и резко остановился посреди комнаты. Потом обернулся и с опаской посмотрел в зеркало на шкафу. «Смешон ли я? Аллах свидетель, нет! Я как все. Что лицо, что мысли…» Ему вспомнилась траурная церемония. «Какая она была пустая и бессмысленная. По сравнению с ним всё выглядит пустым и бессмысленным. Как все рыдали! А я тут строю честолюбивые планы… Нехорошо! Что сказали бы все, если бы узнали, о чем я думаю? Какая ерунда! Но что же нужно делать в жизни? Посмотрите на это отражение! Фигура громоздкая, а носик маленький. Кто-то, кажется, Камиль-паша, сказал: первый признак выдающегося государственного деятеля — выдающийся нос! А у меня только уши выдаются — на паруса похожи». Чтобы избавиться от одиночества, навевающего такие неприятные мысли, Мухтар-бей решил с кем-нибудь поговорить. Быстрыми, нервными шагами преодолев расстояние между своей комнатой и кухней, он увидел горничную, что-то готовящую на плите. Окна запотели от пара. — Где наша девочка, Хатидже-ханым? — Она ушла с Омер-беем на траурную церемонию. — И что же, еще не пришла? — спросил Мухтар-бей, рассердился сам на себя, что задает такие глупые вопросы, и вышел из кухни. «Где же они так задержались?» Мысль о том, что дочь могла в такой день просто взять и отправиться на прогулку, вывела его из себя. «Расти такую, люби, пылинки с нее сдувай — чтобы она потом ушла к этому хлыщу, к этому самодовольному типу одержимому мыслями о деньгах!» Взгляд Мухтар-бея остановился на венецианском пейзаже. Эту картину он купил сам. Покойной супруге она не очень нравилась, но на стену ее все-таки повесили. Вспомнив жену, Мухтар-бей пригорюнился. «Только ее я и любил. А она всю жизнь надо мной слегка посмеивалась. Потом взяла и умерла. А сейчас и Назлы меня покинет. Да к тому же ради этого неприятного самовлюбленного типа. Эх, нашла бы она кого-нибудь другого… Взять хотя бы Рефика Ышыкчи. Пусть он человек наивный, зато добросердечный и чистый душой». Вспомнив споры с Рефиком, Мухтар-бей улыбнулся. «Однако до чего же он все-таки наивен! Можно и даже нужно быть идеалистом, но не настолько же! Хорошо, что министерство взялось издать его книгу». Министр сельского хозяйства, решив, видимо, не портить отношений с приверженцами Исмет-паши, настоял, чтобы просьба друга Мухтар-бея была выполнена. На днях Рефик должен был встретиться и с писателем-экономистом Сулейманом Айчеликом. Потом, наверное, отправится в Стамбул. Мысль о Сулеймане Айчелике и журнале «Тешкилят» была неприятна Мухтар-бею. «Не люблю фантазеров! Хотя, может быть, мои нынешние ожидания тоже не что иное, как фантазия, а я — жалкий мечтатель, питающий пустые надежды? На фоне этой смерти я — ничто. Смерть страшна! Живи, работай, выбивайся из сил, становись великим историческим деятелем, а потом — раз и всё. До чего же ужасна смерть… А я — всего лишь ничтожный муравей. Эх, даже поговорить не с кем!» Он вдруг вспомнил о горничной и снова отправился на кухню в надежде найти собеседника. Горничная по-прежнему стояла у плиты и помешивала ложкой содержимое кастрюли, выясняя, достигло ли оно нужной консистенции. — Что готовим, Хатидже-ханым? — спросил Мухтар-бей. — Вы же вчера сами сказали, чтобы я приготовила сютлач![91 - Сладкое блюдо из молока, сахара и рисовой муки.] — неприветливо откликнулась горничная. — А, сютлач! Это хорошо. Смотри только, чтобы не пригорел! — Разве я вас, эфенди, когда-нибудь кормила пригорелым сютлачом? — все так же сухо проговорила горничная. — Милая Хатидже-ханым, я же пошутил! Чтобы не стоять просто так, Мухтар-бей заглянул в холодильник. Увидел там знакомую тарелку и расстроился: из-за этого набора тарелок, который за три месяца до смерти купила жена, у них вышел спор. Мухтар-бей тогда сказал, что правильнее было бы потрать деньги на что-нибудь другое: купить, скажем, новую одежду, кресла или еще что-нибудь для гостиной. Сейчас он понимал, до чего же глупыми и пустыми были те споры. «Что жизнь, что смерть — все тщетно и глупо». Порывшись в холодильнике, он понял, что ничего интересного, кроме маслин, там нет, достал их и начал есть. Потом почувствовал жажду Наливая воду в стакан, задумался, о чем можно было бы поговорить с горничной. Посмотрел, как быстро та перемешивает ложкой сютлач, и спросил: — Стало быть, все время нужно вот так перемешивать? — Да, нужно! — хмуро ответила горничная. — А если слишком сильно мешать, не пострадает ли вкус? Или, может быть, сютлач не загустеет до нужной кондиции? Вместо ответа горничная вытащила ложку из варева и раздраженно постучала ей по краю кастрюли. Потом нервным движением надвинула на кастрюлю крышку. Мухтар-бей подошел к окну и начал рисовать узоры на запотевшем стекле. — Вот и великий Ататюрк умер, Хатидже-ханым! Что скажете? — Да, большой был человек. Умер, что поделаешь. Все мы умрем. — А как думаешь, что дальше будет? Что сделает Исмет-паша, каким людям доверит важные посты? — Помилуйте, бейэфенди, я в этих делах не разбираюсь, что я скажу? — В глазах горничной промелькнула недобрая искорка, щеки чуть покраснели. — Я в этих делах ничего не смыслю, так и помалкиваю! Вот как вы в готовке ничего не понимаете, так и я в политике! — И правда, — согласился Мухтар-бей. Гнев Хатидже-ханым показался ему забавным. Выйдя из кухни, он направился в гостиную, и не успел еще туда дойти, как выкинул из головы все свои горести. Вопрос о смысле жизни теперь казался неважным. «Главное — я живу! Живу смеюсь, разговариваю. И с радостью ожидаю должность в новом правительстве. На кухне готовится сютлач… Вот и всё!» Глава 45 РАЗГОВОР С ЭКОНОМИСТОМ Рефик стоял на лестничной площадке у двери, медля нажать на кнопку звонка, и думал: «Что ему сказать? Первым делом поясню свой главный принцип: „Мы — это мы“. Нужно исходить из турецкой специфики… На этом принципе основаны дальнейшие шаги: объединение деревень в группы, выделение среди них сельских центров, способы… — Он вдруг неожиданно для самого себя нажал на кнопку. — …Да, с этого я и начну. Потом скажут о самом главном, о том, какую помощь мне хотелось бы получить. Скажу: уважаемый Сулейман Айчелик, я прошу вас помочь мне создать движение, которое могло бы оказать влияние на направление реформ и на выбор пути развития нашего молодого государства — в рамках тех принципов, по которым у нас с вами есть взаимопонимание. Вот о чем мне хочется вас попросить, скажу я». Дверь открылась, и на пороге возник полный человек с круглым румяным лицом. Улыбнувшись, он сказал: — А, вот вы, стало быть, какой! Добро пожаловать! Дорогу легко нашли? — Да, сударь, легко, — пробормотал Рефик и подумал, что теперь так и придется говорить Сулейману Айчелику «сударь». — Давайте-ка сюда ваше пальто. О, да вы, похоже, замерзли. А я как раз чай вскипятил. Проходите до конца коридора и налево, я сейчас подойду. Мне почему-то казалось, что вы должны выглядеть иначе. Да что же это, совсем вешалок не осталось! Они вместе вошли в большую комнату с низким потолком, заставленную книжными полками. Рефик отметил, что волнуется. Бросил взгляд на книги, лежащие на столе, и сел в предложенное хозяином дома кресло. — Я сяду за стол, если вы не возражаете, — сказал Сулейман Айчелик. — Не из чопорности, не подумайте. За письменным столом мне всегда лучше думается. Сидя в кресле, человек слишком уж расслабляется. — Да-да, конечно, пожалуйста, — сказал Рефик. Он, волнуясь, смотрел на книги, фотографии на стенах, ручки и стопки бумаги, — на все эти инструменты думающего человека, многое говорящие о своем хозяине, и боялся, что от волнения не сможет сказать то, что хочет. Когда Сулейман-бей пошел за чаем, Рефик решил собраться с мыслями и еще раз продумать свою речь. Потом увидел на одной из фотографий стоящих бок о бок Ататюрка и Исмет-пашу и почувствовал, что тронут. Тут вернулся Сулейман-бей, проследил взгляд своего гостя и сказал: — Как ужасна смерть… — Потом, не глядя на Рефика, прибавил: — Однако в этой ситуации есть и кое-что обнадеживающее. Республика перенесла тяжелую утрату с достоинством. Мы не поддались ни страху, ни тем более панике. Это большой успех… Вам сколько сахару? Некоторое время говорили о жизни и смерти, молодости и старости. Потом разговор перешел на другие темы — двум умным людям, один из которых был еще молод, а другой — еще не стар, хотелось получше узнать друг друга. Сулейман Айчелик рассказал о своем сыне, который учился в Стамбуле в последнем классе лицея. — Он говорит, что хочет стать инженером. В наши дни молодежь интересуется техникой. А во времена моей юности все хотели быть военными… — Но вы-то, наверное, не хотели. Если не ошибаюсь, вы окончили университет в Москве и… — Да, но я сейчас не об этом. Мой сын хочет стать инженером, и я не против. К тому же, прочитав ваши письма, я понял, какой разносторонний ум может быть у инженера. Но энтузиазма в мальчике нет, вот что меня немного огорчает. Неужели, спрашиваю я, молодежь равнодушна к идущим в стране реформам? — Да, энтузиазм — это важно. — Важно, но для молодежи… — В вас ведь энтузиазм кипел, не так ли? — Да. В молодости — да. — Сказав это, Сулейман-бей нервно махнул рукой и переменил положение ног. — Но сегодняшняя молодежь, скажу я вам, чрезвычайно инертна и не знает, чем живет общество. Мой сын нисколько не интересуется тем, что происходит в стране. Его интересуют механизмы, электрические приборы. Как радио работает… Замечательно, кто же спорит! Я сам утверждаю, что нам в первую очередь нужно развитие техники и промышленности, но такая инертность меня огорчает. — Да, для избавления от средневековой тьмы промышленность тоже необходима, — сказал Рефик и подумал, что для него весь разговор сводится к одной только теме. — Вы никогда не интересовались педагогикой? — неожиданно спросил Сулейман-бей. — Нет, пока особо не интересовался, — ответил Рефик и счел свой ответ банальным. — В такой стране, как наша, без педагогики никуда! Как вы собираетесь обучать крестьян? Я сейчас говорю не только о вашем проекте. Крестьяне не в состоянии понять, в чем их благо, и не верят тем, кто им этого блага желает. Рефик понял, что неожиданный поворот беседы подвел их к разговору о его проекте. — Я считаю, что прежде необходимо принять некоторые экономические меры. — Хорошо, а если крестьяне выступят против этих мер? — Мне не кажется, что предусмотренные моим проектом меры вызовут противодействие крестьян, — горячо сказал Рефик. — В моем проекте… — Знаю, знаю, читал я ваш проект! — Сулейман-бей выдвинул ящик, достал папку, которую Рефик переслал ему десять дней назад, и положил на край стола. — Но как вы собираетесь его осуществлять? — Вот об этом, сударь, я и хочу с вами поговорить, — сказал Рефик и рассердился на себя: «Снова назвал его сударем!» — Но я не одобряю ваш проект. — Простите? — Я ваш проект не одобряю. Вы хотите превратить Турцию в какой-то крестьянский рай. По тону экономиста Рефик понял, что «крестьянский рай» для него — выражение презрительное. — Я хочу, чтобы Турция стала раем для всех! — Да, по вашим письмам я так и понял. Все этого желают или говорят, что желают. Вы говорите о просвещении. Но кому на пользу пойдет это просвещение? Крестьянам, народу, бедноте? Превосходно! Однако откуда вы возьмете средства на эти благие цели, из внутренних источников? Тоже хорошо. Промышленности у нас нет Стало быть, средства, полученные от сельского хозяйства, вы опять-таки будете вкладывать в сельское хозяйство. Правильно я вас понимаю? — В каком-то смысле — да. Но в нашей стране без этого не обойтись. Объединение крестьян в свете новых принципов… — Выходит, средства вы планируете возвращать в сельское хозяйство, — перебил Рефика Сулейман-бей. — Никакой разницы с тем, что делалось раньше. А между тем наша задача — с помощью этих средств построить в стране промышленность. Вы, похоже, не разделяете мой взгляд на будущее Турции как промышленно развитой страны — а ведь в письмах писали, что разделяете. — Это действительно так! — горячо сказал Рефик. — Если бы это было так, вы бы понимали, что главной целью государства должно быть изыскание средств — ведь у наших капиталистов их нет — и направление этих средств на создание промышленности. Или вы понимаете принцип этатизма как-то по-другому? — Нет, я понимаю его так же, как и вы, — сказал Рефик и подумал, что нюансы в понимании принципов — не главное. Главное — осуществление проекта, призванного озарить родину светом разума. «Я должен объяснить ему, как это важно!» — Если вы понимаете принцип этатизма так же, как и я, откуда у вас такие мысли? — И Сулейман-бей указал пальцем на папку. — Ваша концепция деревенского рая коренным образом расходится с этим принципом! Рефик понял, что кое-какие детали его проекта противоречат некоторым идеям Сулейман-бея, причем тому это противоречие представляется весьма важным. Рефику иге оно казалось несущественным. В конце концов, оба они верили в необходимость реформ и желали своей стране блага. Поэтому Рефик слушал, не пытаясь возражать экономисту и говорил себе, что важны не мелкие детали, а неравнодушие к обсуждаемому вопросу. Чтобы яснее продемонстрировать, в чем именно он расходится с Рефиком, Сулейман-бей начал излагать идеи, содержащиеся в его книге и высказывавшиеся на страницах журнала. Он говорил, хмуро сдвигая брови, строго поглядывая на Рефика и порой замолкая, словно ожидая, что тот наконец скажет: «Да-да, тут-то мы с вами и расходимся!» Закончив свою длинную речь, Сулейман-бей ушел на кухню за чаем. Рефик особо не вникал в то, что говорил собеседник. Взгляды Сулеймана Айчелика были ему известны, он находил их правильными. Следил он только за жестами и интонацией, время от времени говорил себе: «Да, свет разума разгонит тьму!» — и удивлялся, почему голос собеседника иногда начинает звучать так раздраженно. Вернувшись в кабинет с чаем, Сулейман-бей заговорил все так же резко: — Вы говорите, что со всеми моими взглядами согласны, а сами составляете противоречащие им проекты! Стараясь, чтобы голос его звучал как можно более вежливо, Рефик ответил: — Я, по правде говоря, до сих пор не вижу, в чем заключается это противоречие, — и улыбнулся. Потом начал перечислять их общие взгляды, напоминая и о том, что они писали друг другу в письмах. Однако Сулейман-бей прервал его на полуслове: — То, что вы называете общими взглядами, на самом деле только общие чувства, общее желание блага нашей стране. Я скажу, в чем между нами противоречие: вы до сих пор не поняли, что единственная движущая сила реформ — государство и кадры. Вы желаете облегчить жизнь сельского населения, дать крестьянам возможность пользоваться современными техническими достижениями — и только. В конечном счете, мы все этого хотим. Но для вас это первоочередная и единственная задача. Вы не понимаете, что сразу, без подготовки, этого не добиться. Сначала государство должно накопить силы и сокрушить все препятствия на пути прогресса. В первую очередь надо думать о государстве! В наших условиях государство играет совершенно особенную роль — вот чего вы не понимаете. — Я никогда не забывал, что у нас особенные условия, — проговорил Рефик и испугался, услышав, какая безнадежность прозвучала в его голосе. «Вот я и растерялся!» — Мы — это мы! — сказал Сулейман Айчелик. — Вот и я тоже отстаиваю этот принцип! — На словах — да, но вы же не можете предложить ничего, кроме повышения уровня жизни крестьян! — Они живут в ужасных условиях. Я увидел это собственными глазами! Сулейман-бей неожиданно встал из-за стола и улыбнулся, стараясь оставаться спокойным: — Да, вы видели жизнь крестьян своими глазами и прониклись к ним жалостью. Я тоже их жалею. Когда-то я думал, что стану марксистом, но потом научился мыслить, не поддаваясь эмоциям. Научитесь и вы. И тогда сможете написать нечто более ценное! — Произнося последнюю фразу, он уже даже не пытался казаться любезным. Сел за стол и продолжил: — Государство будет укрепляться, а реформы — идти вперед за счет крестьян. Если мы поддадимся эмоциям и вернем в деревню средства, полученные благодаря их труду, — как мы будем строить промышленность? А если не будет промышленности, нас проглотят империалисты! — Да, без промышленности очень плохо, — сказал Рефик и почувствовал себя изрядным дураком. — То вы одно говорите, то другое. Поймите же, что одновременно не получится! В первую очередь необходимо создать государственную промышленность. Этот процесс в свое время начался, потом был приостановлен. Не знаю, какие сейчас планы у Исмет-паши, но государственная индустрия — необходимое условие прогресса. А средства на создание промышленности мы будем выкачивать из сельского хозяйства, то есть отбирать у крестьян, которых вы так жалеете. — Если бы только освободить их от гнета землевладельцев… — проговорил Рефик и снова почувствовал себя дураком. Сулейман-бей улыбнулся: — Вы же знаете, что это невозможно. Этого хотят большевики. Но их здесь слушать никто не будет. За ними никого нет. Хотя они наиболее толковые критики из всех. — И Сулейман-бей снова улыбнулся, на этот раз печально, словно жалея своих бывших товарищей. Потом сердито продолжил: — Идеализм — это хорошо, но, по моему убеждению, гораздо лучше добиваться каких-то реальных результатов!.. К чему это я? А, да. Землевладельцев реформы не затронут. — Не затронут, выходит… — пробормотал Рефик. — И все-таки кое-что сделано. Изменена система налогообложения, в армию теперь призывают всех, не только крестьян. Два года назад отменен дорожный налог… — Этот дорожный налог на деле означал ужасный принудительный труд! Вы, наверное, знаете: заплатить крестьяне его не могли, и… — Знаю, сударь, всё я знаю. Может быть, вы мне еще о Дерсимской операции расскажете? Я и про нее тоже знаю, — гневно перебил его Сулейман-бей. — Всё знаю и ни от чего не отрекаюсь, потому что убежден: другого пути нет! И вы, если хотите что-то сделать на пользу государству, должны понимать, что иногда приходится идти и на несправедливость — и не бояться этого! Впрочем, я не стал бы даже употреблять слова «несправедливость». Всё, что делается во имя государства, — справедливо. Но вы, усвоив эти странные, нелепые взгляды, конечно, считаете кое-что из того, что делается, несправедливым, а потом еще составляете свои ошибочные проекты. Задумайтесь о том, что такое реформы! Задача реформ — принести народу благо, пусть и против его воли… «Да, я глупец, — подумал Рефик и испугался. — Я взялся за свой проект; желая придать жизни смысл, и, казалось, нашел его в сострадании крестьянам. У меня появилась цель… А теперь оказывается, что всё это было глупо и впустую». Он сидел, невидящим взглядом уставившись на свои ботинки, слегка покачивал низко склоненной головой и чувствовал себя отверженным обществом преступником. «Оказывается, я ошибался. Оказывается, это все были пустые фантазии. Начитался Руссо и сбежал из Стамбула… Увидел нищету крестьян… Но сделал неправильные выводы». Впервые в жизни ему не казалось, что это так уж страшно — оказаться вне общества. «Но я, по крайней мере, хотел что-то сделать. И до сих пор хочу». — Что же мне теперь делать? — проговорил он, взглянув на Сулейман-бея, и смутился прямоты своего вопроса. — Вы можете последовать моему примеру. «А чем он занимается? Возглавляет городское управление экономики… Государственный чиновник. Если я стану чиновником, буду одобрять все, что бы ни сделало государство. А если далее буду против, все равно сделать ничего не смогу». — Мы можем подыскать вам хорошую должность, — продолжал Сулейман-бей. — Министерство сельского хозяйства, говорите, собирается напечатать вашу книгу? По-моему, зря, ну да неважно. В конце концов, служба покажет, что вы за человек. Можем включить вас в промышленный комитет министерства экономики. Я, может быть, тоже в него войду. Потому что, как вам известно, сильная государственная промышленность… — Нет, я не могу идти на службу к государству. Но и против государства выступать не могу! — с тоской в голосе проговорил Рефик. — Да, это правда, — сказал Сулейман-бей и впервые за все время разговора его лицо приняло сочувственное выражение. — Но выбор сделать придется. Или вы с нами, или против нас. А кто против нас, вы знаете. Слева — коммунисты. У них никакого влияния нет. Кое-кто, увы, сидит в тюрьме. Справа — поборники свободного рынка, группирующиеся вокруг Делового банка, и прочие лжелибералы. Вы читали «Государство и личность» Ахмета Атаоглу? Впрочем, не им удалось развалить наше движение, а реакционерам и врагам реформ. В одночасье… Знаете, как Якупа Кадри, автора вашего любимого романа, чуть ли не силком отправили послом в Албанию? Теперь, возможно, вместе с Исмет-пашой мы продолжим начатое. Вы можете к нам присоединиться. Рефик растерялся. Сулейман-бей сказал это так, словно предлагал гостю присесть. «Могу ли я к ним присоединиться? После всех моих надежд — стать чиновником?» Даже мысль об этом показалась ему страшной. — Нет, этого я сделать не смогу! — сказал он неожиданно для самого себя. Наступила тишина. — Жаль, — сказал наконец Сулейман Айчелик. Немного помолчал. — В вас есть энтузиазм, которого так не хватает молодежи. Чем же вы намерены заняться? — Вернусь в Стамбул. — Да, конечно. Вы ведь немало времени провели на строительстве железной дороги, не так ли? «Вернусь в Стамбул. Неужели я пойду на поклон к государству? Нет, не такой уж я безвольный человек. Меня не заставят творить несправедливость! Что же, получается, я лучше, чем Сулейман-бей? Нет, не лучше, к тому же еще и глуповат… Хочу вернуться домой. Чем я буду там заниматься? Неужели всё пойдет по-старому? Тогда, пожалуй, брошу вызов государству. Что будет, если я на это осмелюсь?» — Пишите мне из Стамбула. Может, когда-нибудь мы с вами поймем друг друга. — Я хочу работать на пользу стране, а не государству. — Знаю, знаю! Но вы не понимаете, что одно нельзя отделять от другого, что государство даже важнее! — Может быть, это и так, однако я с этим согласиться не могу. Наступило молчание. Потом Рефик и Сулейман-бей облегченно улыбнулись друг другу, и улыбки их говорили о том, что каждый из них до конца понял собеседника и все разногласия полностью выявлены. Сулейман-бей встал со стула, несколько раз прошелся по кабинету и снова улыбнулся Рефику, на этот раз застенчиво, по-детски, и вдруг со смущением, которого Рефик от него совсем не ожидал, проговорил: — Молодой человек, вы мне очень понравились. Ваши письма радовали меня и заставляли задуматься… Ознакомившись с вашим проектом, я на вас рассердился, но теперь все-таки хочу сказать: вы мне очень симпатичны. — Он похлопал Рефика по плечу. — Я и не предполагал, что у вас такое лицо. Теперь-то мне понятно… Круглое, простодушное и спокойное… — Окончательно смутившись, он замолчал, отвел глаза и заговорил другим тоном: — А теперь расскажите-ка мне, что вы видели на строительстве железной дороги. Если я был с вами несколько груб, прошу меня простить. Да, не принести ли еще чаю? — И Сулейман-бей быстрыми маленькими шажками вышел из комнаты. «Лицо у меня, видите ли, круглое и простодушное! — думал Рефик, чувствуя себя дураком. — Далось ему мое лицо! Всё потому наверное, что моя глупость на лице написана!» Он попытался разглядеть свое отражение в стеклянной створке книжного шкафа. Сидя не получалось, тогда он встал на ноги и вроде бы увидел свое лицо. «Круглое и простодушное!..» Вспомнилась Перихан и старая жизнь, «Такое же простодушное круглое лицо у меня было, когда я сидел за праздничным столом на курбан-байрам, когда, улыбаясь, играл в лото в новогоднюю ночь». Он стал вспоминать последний перед отъездом день в Стамбуле. В тот день, бродя по Бейоглу, он думал о том, что ненавидит обыденную жизнь, размышлял, не похож ли он на христианина, и в конце концов пришел к выводу, что он, Рефик — странное, нелепое, никому не интересное создание. «Отчего все это? Как так вышло? Кто я такой? Почему моя жизнь сошла с рельсов? Я хороший человек! По крайней мере, меня таким считают: хорошим, простодушным, честным… Если больше сказать о человеке нечего, про него так и говорят: хороший, мол, человек». С кухни доносилось позвякивание чашек. «Например, если про меня спросят у Сулейман-бея, он скажет: „А, Рефик Ышыкчи? Хороший, добрый человек!“ — а тот, кто спрашивал, подумает: „Стало быть, глуповат немного“. Еще Сулейман-бей может сказать: „Этот молодой человек боится быть вместе с государством…“ Тогда все удивленно поднимут брови и покачают головами: каких, мол, только людей не бывает на свете!» Рефик стал думать о недавнем разговоре, похожем на внезапно разразившуюся бурю. Сначала он ничего не понимал, только глупо улыбался. А ведь мог бы понять гораздо раньше. «Да ведь я и понял! — вдруг сказал он себе. — Понял, когда встретился с Зийей, нет, с министром сельского хозяйства… Нет, нет, еще когда увидел Керим-бея! Герр Рудольф был прав: дьявол в меня уже проник, в своей стране я чужой!» Но сейчас это ощущение преступной чуждости обществу доставляло удовольствие, приятно растекалось по телу, словно яд выкуренной сигареты. «Значит, от моей воли, от моих желаний и намерений ничего не зависит Я обречен оставаться вне общества, потому что свет разума уже проник в мою душу! Куда ни пойдешь, всюду грозные знаки: Государство! Реформы! Республика! Все пути закрыты, мне дороги нет». В памяти всплыли строки Гольдерлина. «Но тогда как же, как же пробьется сюда свет?» Вспомнив, с каким наслаждением рассуждал о государственном насилии Мухтар-бей, Рефик разозлился: «Как же пробьется свет? Я верил, что с тьмой будет покончено. Свет или тьма? Если тьма, то для меня нет надежды — я обречен склонить голову и отказаться от свободы. Но зачем и кому это нужно? И что я понимаю под свободой? Если верить Мухтар-бею, то отказ от свободы и просвещения будет только способствовать развитию страны. Так ли это? Вообще, кому нужна свобода? Государству не нужна. Торговцам подобные вопросы не очень-то интересны. Землевладельцам само это слово противно, а крестьяне и не знают, что это такое. Кто еще остается? Рабочие?.. И я вот. Ха-ха, вот кому нужна свобода — мне!» Рефик принялся ходить по кабинету, поглядывая на фотографии государственных деятелей. Эти суровые, но добрые в душе люди тоже, казалось, смотрели на него и говорили: «Молодой человек, что с вами? Мы сами наведем во всем порядок, сами все наладим и исправим. Разве можно простым смертным вроде тебя вмешиваться в наши дела? Все, что нужно для твоего блага, мы сделаем, понравится тебе это или нет. Тьма, свет, свобода — твоего ли это ума дело? Вспомни, что ты раб, и склони голову!» Рефик даже засмеялся. В рабстве, подумал он, тоже есть свои приятные стороны. Согнул покорно шею, переложил всю ответственность на тяжкое историческое наследие и несправедливость мира и знай себе живи! А если вдруг уколет совесть, с достоинством говори: «Да, я всё знаю и ни от чего не отрекаюсь!» «Я отлично знаю, что я раб!» — весело подумал Рефик. Однако потом ему снова вспомнились строки Гольдерлина, и он опять почувствовал гнев. «Нет, это не так!» — сказал он сам себе и понял, что его мысли, как всегда, пошли по кругу. В надежде прекратить кружение мыслей он перестал ходить и сел. Посмотрел на письменный стол. Все эти ручки, бумаги, сигареты с пепельницей, папки и книги, на которые он с таким волнением взирал, входя в кабинет Сулеймана Айчелика, теперь казались смешными. Папка с его собственным проектом тоже выглядела смешной. Потом он вдруг вспомнил, что проект будет опубликован, и, разом забыв свои недавние мысли, пробормотал: «Может быть, когда напечатают книгу, у меня появятся единомышленники!» — и тут же почувствовал, что тоже готов переложить свою ответственность на тяжкое историческое наследие и несправедливость мира. Глава 46 НАЦИОНАЛИСТЫ — Он совсем из ума выжил. Будь его воля, он бы всем шестидесяти миллионам измерил черепа, чтобы понять, кто турок, а кто нет, — сказал Махир Алтайлы. «Не шестидесяти миллионам, а пятидесяти девяти миллионам двумстам пятидесяти тысячам», — мысленно поправил его Мухиттин, вспомнив недавно виденную «Подробную карту турецкой нации», и рассердился на себя за то, что его разум до сих пор может находить удовольствие в такой ерунде. — Выжил из ума, заврался! Вы бы слышали, что он мне говорил! Мустафа Кемаль, конечно, был светловолосым и голубоглазым, однако череп у него что нужно. А вот у Исмета, дескать, не череп, а ужас что такое. Вот такими, с позволения сказать, изысканиями он и занимается. Мухиттин удивлено подумал, отчего он сам раньше никогда не обращал внимания на подобные вещи. — Сам по себе череп Исмета, возможно, и неплох, но по бокам у него, оказывается, есть какие-то вмятины. И вот он пустился мне обо всем этом подробнейшим образом рассказывать. Я сначала из уважения к возрасту и опыту слушал, но потом начал возражать. Сказал ему, что понятия расы и нации нельзя основывать на измерениях черепов. Попытался объяснить, что такое Rassen Psychologie — расовая психология. Он и слушать не стал. Обвинил меня и всех, кто так же думает, в наивности и неопытности. — Прямо так открыто нас и обвинил? — спросил Серхат Польоглу. — Сказал, что ему не нравится наш журнал: мы, дескать, засоряем турецкий национализм ложными идеями. На это я ему заявил, что в таком случае мы больше не можем считаться соратниками. — Да, иначе получилось бы, что мы признаем свою неправоту! — бросил Серхат, но, похоже, по-настоящему взволнован никто не был. — Когда я это заявил, он с пренебрежительным видом, характерным для многое повидавших самолюбивых стариков, сказал, что мы, собственно говоря, никогда и не были вместе. А между тем мы всегда уважали его опыт и вклад в развитие турецкого самосознания. Мы признаем его заслуги — но это, согласитесь, уже наглость. Сегодня «Отюкен» — единственный во всем мире журнал, представляющий турецкое националистическое движение. Что он в таком случае имеет в виду, говоря, что мы никогда не были вместе? — Уж не то ли, что он сам никогда не был вместе с националистическим движением? — пробормотал кто-то из молодых. Махир Алтайлы посмотрел на говорившего так, словно перед ним был неодушевленный предмет, покачал головой, будто говоря что-то самому себе, а потом провозгласил: — Теперь наши пути разошлись. Он и его последователи отныне не могут считаться нашими соратниками. Однако это не значит, что в движении произошел раскол. Напротив, движение снова стало единым целым, и основа этой целостности — единственно верная система взглядов. Движение лишь очистилось от заблуждающихся элементов, пытавшихся придать ему ошибочное направление. Наступила тишина. Все молчали, словно пытались как следует прочувствовать исторический момент. Они сидели дома у Махира Алтайлы в Везнеджилере. Каждое воскресное утро здесь собирались человек пять сотрудников редакции, говорили о журнале, о националистическом движении, обсуждали планы и замыслы. Сегодня уже успели пообедать, жена Махира Алтайлы убрала со стола, а дочь, на которую все время поглядывал Мухиттин, принесла кофе, но из-за стола не вставали. С самого начала обеда Махир Алтайлы рассказывал о своей встрече с одним профессором, теоретиком националистического движения, вернувшимся в Турцию после смерти Ататюрка. Все собравшиеся выглядели весело и решительно, однако некоторое сомнение и тревога все же витали в воздухе — что ни говори, а желаемых результатов встреча не принесла. Они опасались, как бы профессор, пользующийся уважением и влиянием среди националистов, не решил издавать свой собственный журнал. — А что он думает о Хатайском вопросе? — спросил Серхат. — По — моему, этот вопрос уже закрыт, но я все-таки поинтересовался его мнением. Он и тут ошибается. Говорит, что с самого начала выступал за «ненасильственное присоединение». Пацифист! Может быть, он и оказался прав, но по сути все равно ошибается. Не понимает, что французы отдали нам Хатай, испугавшись, как бы мы не начали сближение с Германией. Если бы мы решились присоединить Хатай силой, если бы вступили в военный конфликт с французами и англичанами, то естественным образом стали бы союзниками Германии. Хатай мы получили, но упустили такую замечательную возможность! Я попытался ему это растолковать, но он не понял или притворился, что не понял. Мало того, обиняком дал понять, что не одобряет нашего увлечения Германией. Мол, турецкое националистическое движение немало страдает из-за того, что нас сравнивают с национал-социалистами и называют фашистами, так что надо поосторожнее… И прочее в том же духе. Разговаривал со мной, как с несмышленым юнцом. Вправду ли он верит во все это, не знаю, но решил указать ему на одно противоречие. Как же так, говорю, с одной стороны у вас — обмер черепов, а с другой — такое настороженное отношение к Германии? Неувязочка! Он вскипел, рассердился, сказал, что я по сравнению с ним молод и неопытен, потом начал говорить про новые книги, которые недавно прочел: Блюмхен, Гобинау… Он мне будет про Гобинау рассказывать! — Да, нужно против него как-нибудь выступить! — сказал Серхат. Он из сотрудников журнала был самый горячий. — Не знаю, стоит ли? — пробормотал Махир Алтайлы так, словно не считал себя вправе давать ответ на этот вопрос. — Да, пожалуй, не стоит! — бросил Серхат. — Кто он, в конце концов, такой? Старик профессор. Только и есть у него, что имя: Гыясеттин Каан. Сидит в своем Ускюдаре и разводит кур. — Вот имя-то мы могли бы употребить себе на пользу, — задумчиво проговорил Махир Алтайлы. — Сам он нам не нужен, но его имя пригодилось бы. Не вышло… Однако я еще не потерял надежду. Надо вести по отношению к нему осторожную политику. — Осторожную политику! — восхищенно прошептал кто-то из молодых. Махир Алтайлы, не взглянув на говорившего, отхлебнул кофе. — Теперь давайте посмотрим, что у нас в папках. Они собрались просмотреть и отобрать статьи и стихи, приготовленные для январского номера. Махир Алтайлы уже собирался встать, но один из молодых людей поспешил опередить его: подбежал к книжному шкафу и взял с него две папки. Мухиттин повернулся к нему и сказал, что еще одна папка, которую принес он сам, лежит рядом с радиоприемником, но юноша то ли не услышал, то ли не захотел услышать, и вернулся за стол, не прихватив папку Мухиттина. Тот раздраженно встал на ноги, однако Махир Алтайлы начал говорить, словно ему было совершенно неважно, присутствует Мухиттин за столом или нет. «Все они его подпевалы!» — подумал Мухиттин, поднимая папку со стихами. Отбор стихотворений для журнала был поручен ему. Обернувшись к столу, он увидел, что молодые люди с почтительным вниманием слушают Махира Алтайлы. «Кажется, обо мне вообще забыли. Как они восхищенно на него смотрят! Ради него на все готовы. А я что здесь забыл? Нет, не буду снова начинать… Я разделяю их убеждения и энтузиазм!» И Мухиттин сел за стол. Разговор шел не о содержимом папок, а снова о Гысеттине Каане. Было совершенно очевидно, что эта тема очень беспокоит собравшихся. «Какой вред может причинить нам этот старик? Если получит разрешение, то начнет издавать журнал, и, кто знает, может быть, с нами будет покончено, — думал Мухиттин, но чувствовал почему-то не страх, а радостное, даже какое-то праздничное возбуждение. — Журнал перестанут покупать, уважаемые националисты перестанут здороваться с Махиром Алтайлы!» Эта мысль развеселила Мухиттина, но потом он вдруг испугался. «Нет-нет, я всей душой должен быть с ними. Всей душой! Чем я сейчас могу быть полезен движению?» Он открыл папку со стихами, но тут же закрыл, решив, что правильнее будет повнимательнее прислушаться к словам Махир-бея. Тот по-прежнему говорил о профессоре Каане. — Да зачем нам с ним церемониться? — спросил Серхат. — Старичок спрятался в Ускюдаре, разводит кур и книжки почитывает. Если мы его заденем… — Нужно воспользоваться его авторитетом! — сказал Махир Алтайлы и встал из-за стола. — Неплохо было бы похвалить его в журнале. Так мы привлечем внимание его почитателей. Увидев его имя, они отнесутся к нам с доверием. Однако я за такую статью не возьмусь. Нужно его похвалить, но так, чтобы было понятно: все его заслуги, увы, в прошлом, больше он ни на что не способен. Этакий некролог… — Замолчав, он стал задумчиво ходить по комнате с таким видом, словно точно знал, что все присутствующие смотрят на него. Мухиттину, впрочем, смотреть на него не хотелось, и он открыл свою папку. Стихи, приходящие в журнал, вызывали у него отвращение. Все они были пропитаны воинственным духом, изобиловали одними и теми же высокопарными словами о героизме, доблести и отваге, в каждом встречались одни и те же имена, позаимствованные из народных эпосов. В некоторых стихотворениях чуть ли не дословно повторялось одно и то же. Махир Алтайлы хотел публиковать как можно больше поэзии, чтобы привлечь к журналу внимание молодежи и поощрить ее энтузиазм. Мухиттину было поручено отобрать самое лучшее. Положил он в свою папку и стихотворение одного из знакомых курсантов, завсегдатаев мейхане в Бешикташе. За три месяца он успел обратить их в свою новую веру «Я для них то же, что для этих юношей — Махир-бей!» Чтобы не прислушиваться к голосу Махира Алтайлы, Мухиттин решил почитать что-нибудь из папки и взял лежащий сверху листок. Это оказалось его собственное стихотворение. Внезапно его охватило всегдашнее беспокойство, так мешавшее всей душой отдаться новым убеждениям: «Как они могут так себя вести? Как могут писать такие стихи? Что творится у них в душе, какие чувства они испытывают?» Потом он вдруг понял, что Махир Алтайлы обращается к нему. — Мне кажется, Мухиттин, ты мог бы написать такую статью. — Да я мало что о нем знаю… — Чтобы написать хвалебную статью, этого и не нужно. Ты совсем не читал его работ? — Только «Введение в историю тюрок» и «Туркестанский фольклор». — Вполне достаточно. Профессор любит рассказывать о себе, в этих книгах он приводит истории из своей жизни. Вот на этом и основывайся, если надо будет, я что-нибудь подскажу Статья-то нужна небольшая, странички на две. Мухиттин хотел сначала отказаться и стал подыскивать для этого оправдание, но вдруг понял, что все смотрят на него и думают о нем — о нем, который когда-то писал стихи об одиночестве и смерти! — Две страницы? Это я быстро набросаю. — Но смотри, осторожно пиши! — голос у Махира Алтайлы вдруг стал сварливым, словно ему показалось, что он что-то упустил из-под своего контроля. — Хорошо, буду писать осторожно, — буркнул Мухиттин, но, почувствовав, что в его голосе прозвучало не столько недовольство, сколько покорность, разозлился. «И я тоже подпевала! Они думают, что я теперь у них в руках. Еще и напоминают мне время от времени, что я когда-то писал стишки в духе Бодлера! Нет, так думать нехорошо. Я делаю то, что должен делать. Мы хотим вдохнуть новую жизнь в наше движение…» И он заставил себя мысленно проговорить: «Националистическое движение четыре года пребывало в летаргическом сне. Журнал „Отюкен“ поставил своей задачей вдохнуть в него новые силы. Оказалось, что Гыясеттин Каан — препятствие на этом пути. Чтобы избежать раскола…» — Да, похвалить, но умеренно… Должно быть, профессор больше всех удивится. Ха, да он вообще ничего не поймет! К тому же он болен. Грипп подхватил. А мы ему как раз пожелаем скорейшего выздоровления! Он подумает: «Я что же, умираю?» Ну, давайте перейдем к папкам, Махир Алтайлы сел за стол и потянулся к лежащей перед Мухиттином папке. Увидев его толстые пальцы, Мухиттин подумал: «Провел он меня!» Потом вздрогнул и сказал себе: «Нет, меня никому не провести!» Ему вспомнился тот давний вечер в мейхане. «Тогда он был похож на добродушного старичка, а сейчас — на шайтана! А я? Я не из тех баранов, которых можно повести куда угодно. Я сам шайтан! Я сам буду вести баранов за собой! А вот и их стихи, у меня в папочке… Хотя нет. Он ее уже забрал». Махир Алтайлы открыл папку и посмотрел на лежащий сверху листок. Мухиттин внимательно вглядывался в его лицо, но оно оставалось совершенно непроницаемым: в конце концов, это был школьный учитель. Вот он уже перешел к другим стихотворениям. Те из них, которые Мухиттин счел достойными публикации, были помечены. Махир Алтайлы читал стихи, и на лице у него было выражение, говорящее: «Я тебя насквозь вижу!» Как тогда, в мейхане. Неожиданно он спросил: — Кто такой этот Барбарос? — Военный. Национальные чувства в нем постепенно крепнут. Это я ему посоветовал не писать фамилию. — А, стало быть, вы знакомы! Национально сознательный военный… Он читает наш журнал? Хотелось бы с ним познакомиться. — Он еще очень молод! — поспешно сказал Мухиттин, чувствуя себя так, словно у него хотят отнять что-то ему дорогое. — Все мы молоды, — улыбнулся Махир Алтайлы, но по выражению лица Мухиттина понял, что так просто желаемого не добьется. — Впрочем, мы не спешим. За годы преследований мы научились терпеть и ждать. Так, это имя мне известно, это тоже… — Он быстро просмотрел остававшиеся в папке листки и, уже закрывая ее, вспомнил про отложенное в сторону стихотворение Мухиттина. — Ну-ка, посмотрим, что написал наш Бодлер… Серхат и один из юношей засмеялись, однако другой из уважения к Мухиттину промолчал. Наступила напряженная тишина. Должно быть, из-за того, что Мухиттин не присоединился к веселью, все немного растерялись. — Ну, пошутили, и хватит! — сказал Махир Алтайлы. — Кофе тоже выпили. Теперь о журнале… Дверь открылась, и в комнату вошла дочь хозяина дома. Махир Алтайлы замолчал и стал ждать, пока она составит на поднос кофейные чашки. На девушку никто не смотрел, но, должно быть, все о ней думали. Она была некрасива. Почувствовав, как нарастает в нем желание бросить кому-нибудь вызов, Мухиттин поднял голову и открыто, не стараясь, чтобы это осталось незамеченным, без всякого стеснения посмотрел на девушку. Даже не посмотрел, а уставился. Потом почувствовал гордость: не побоялся бросить вызов. «Интересно, что они сейчас обо мне думают? Наверное, находят меня мерзким типом! Считают меня слишком культурным… Или слишком наглым. Для них это, впрочем, одно и то же. Для них… Кто такие они? Я тоже один из них. Нельзя поддаваться сомнению, отвратительному, мерзкому сомнению, нельзя прислушиваться к брюзжанию разума! Я должен верить! И я буду верить, Аллах свидетель, буду! Заставлю разум заткнуться! О чем они говорят? Сегодня Рамазан… Что, интересно, делает Рефик? Махир-бей в сотый раз объясняет, что такое Rassen Psychologie. Говорит, что принадлежность к той или иной нации нельзя определять только на основании антропометрических характеристик, необходимо учитывать особенности исторического пути. А они слушают. Я уже давно в этом вопросе разобрался, так что мне слушать незачем. Лучше подумаю. Сегодня Рамазан, а Рефик… Нет, лучше все-таки послушаю. И как у меня написались те стихи? Нет, я все делаю правильно! Стихи Барбароса будут напечатаны в январе… Все, буду слушать. О чем это он? Испанцы склонны к бурному проявлению эмоций, падки на чувственные наслаждения и аристократичны, стало быть, они… А мы, турки? Мы бы сказали, что нам свойственны доблесть, отвага и воинственный дух… А иностранцы вспомнят про гостеприимство и кебаб и… Все, хватит!» Глава 47 СКУКА Омер лежал, вытянувшись на кровати, смотрел в потолок и никак не мог решить, куда бы ему пойти. Суббота, четвертый час дня, а он до сих пор не побрился — стало быть, можно пойти в парикмахерскую. Ему скучно, не хочется быть наедине с самим собой, тянет к дружескому общению с умным человеком — значит, можно навестить Самима, однокашника по инженерному училищу. Но ни в парикмахерскую, ни к Самиму идти не очень-то хотелось, так что Омер продолжал размышлять. «Можно пойти в клуб или в кино. А если к Назлы?» Он встал с кровати и подошел к окну На улице падал снег. «Чем бы заняться?» — пробормотал он, сел на стул и наугад раскрыл газету «Предвыборная кампания в разгаре. В Анкару с дружественным визитом прибыл премьер-министр Болгарии Георгий Кесоиванов». Омер отложил газету, снова пробормотал: «Чем бы заняться?» — и прошелся по комнате. Потом решил спуститься в холл на первом этаже отеля. Он жил здесь уже полгода. Отель был расположен в Улусе, постояльцами его были по большей части депутаты меджлиса и прибывшие в столицу по делам коммерсанты. Сейчас он был почти пуст — меджлис в связи с предстоящими в конце марта выборами ушел на каникулы в конце января. Ни в коридоре, ни на лестнице никого не было, если не считать задремавшего на стуле гарсона. Омер задумался, не выпить ли, отказался от этой идеи и вошел в холл, или, как говорили некоторые, в лобби. Каждый день из проведенных в Анкаре шести месяцев Омер размышлял, как бы провести время, и каждый же день — впрочем, в последнее время через день — виделся с Назлы. Дата свадьбы была наконец назначена на конец апреля, но ни уезжать в Стамбул, ни заниматься приготовлениями к свадьбе не хотелось. Из-за этого они с Назлы накануне слегка поругались, но об этом думать тоже не хотелось. В холле, обычно заполненном депутатами и коммерсантами, сейчас не было никого, кроме старика с газетой в углу и чего-то ожидающей в окружении чемоданов семьи. Делать здесь было нечего, отвлечься не получилось бы. Выпивать днем Омер не любил, так что, пройдясь по холлу, вернулся в свой номер и снова стал размышлять, куда бы пойти. В парикмахерскую не хотелось, потому что в подобные скучные и тоскливые места можно спокойно ходить, только если точно знаешь, что затем отправишься развлекаться. В Клуб инженеров-строителей не хотелось тоже. В клубе этом, как и в подобном заведении в Стамбуле, делать было совершенно нечего — только курить, играть в карты и слушать, как одни и те же люди ведут одни и те же бесконечные разговоры о работе, взятках и холостяцких шалостях. Омер уже не раз туда ходил, неплохо проводил время, часами играл в бридж, но сейчас понимал, что желанного дружеского участия там не найти. В кино они с Назлы на этой неделе ходили уже дважды, значит, ничего нового не будет. Омер прекрасно это знал, но все равно открыл газету и просмотрел расписание кинотеатров — так и есть, ничего нового. Фильмы, которые он смотрел с Назлы, показались ему банальными и заурядными. Потом он перевел взгляд на страничку юмора и развлечений. Прочитал одну смешную историю и подивился ее глупости, прочитал другую, развеселился и перевернул страницу. Перечитал виденное утром объявление о предоставлении подрядов на строительство нескольких мостов в районе Черного моря. Омер теперь был уже настолько богат, что мог бы взяться за дело такого масштаба, поэтому, заходя в клуб, прислушивался к разговорам на эту тему «Стоит ли? Имеет ли смысл ехать в такую даль, чтобы заработать еще больше денег?» За эти полгода он при посредстве дяди успел купить и перепродать несколько земельных участков в Стамбуле, заработал на этом девять тысяч лир. «Стоит ли?» Перевернув страницу, уставился на рекламу крема. «Однако я собирался стать завоевателем и заработать кучу денег!» Усмехнувшись, зевнул и сказал себе: «В парикмахерской тоска, в клуб не хочется, Назлы тоже отпадает. Значит, пойду к Самиму!» Обрадовавшись, что наконец принял решение, встал с кровати, тщательно оделся, повязал галстук, спустился вниз, отдал ключ от номера и вышел на улицу. В Улусе медленно падал снег, снежинки таяли, едва долетев до земли. Людей на улицах было мало. Омер сел в такси и велел ехать в Сыххийе.[92 - Один из районов Анкары.] По дороге ни о чем не думал, только смотрел в окно. «Не буду думать о Назлы и вчерашней неприятности, и все тут!» — сказал он сам себе. Выйдя из такси, решил, что время еще раннее, и пошел в сторону Кызылая пешком, размышляя о Самиме, о его жене (женился тот совсем недавно) и об их дружеском расположении к нему, Омеру. «Да, больше мне сейчас пойти некуда, только к ним!» Омер встретился с Самимом два месяца назад в Клубе инженеров-строителей, но знакомы они были еще по инженерному училищу. Такой дружбы, как сейчас, тогда между ними не было, но и отчуждения не было тоже. На вопрос Омера, почему Самим не дружил с ним в студенческие годы, тот сказал, что побаивался Рефика и Мухиттина. Омер в ответ улыбнулся. Сейчас, вспоминая об этом разговоре, он думал: «Да, славный парень. И ему и его жене я нравлюсь. Как же так получилось, что в училище мы не дружили? Он нас боялся! И правильно. Милыми, душевными людьми нас назвать было нельзя. А сейчас какие мы? Какой я?» Несмотря на холод и снег, в Сыххийе, в отличие от Улуса, на проспекте было много народу. Люди быстро шагали по тротуару заходили в магазины, выходили и спешили дальше. Омер внимательно вглядывался в лица встречных. «Всем им не терпится вернуться домой, каждому хочется, чтобы дома все было хорошо… Каким они меня видят? Красивый молодой человек в дорогом пальто. Так ведь? И для Самима с женой я такой же. Молодой, красивый, дорогое пальто… К тому же им еще много что про меня известно: что я богат, помолвлен с дочерью депутата… Нет, нехорошо так думать!» Словно желая убедить себя в несправедливости своих мыслей, Омер поднял голову и посмотрел вверх, на небо и крыши новых домов. Но падающие с неба снежинки ни в чем его не убедили, только напомнили старое грустное стихотворение: «Снег словно птица, потерявшая любимых…» Он вдруг понял, что сейчас начнет вспоминать вчерашнюю размолвку с Назлы, и быстро пробормотал: «Жена Самима приготовит горячий чай!» Но это не помогло. «В мою душу пробралась гнилая, пошлая тоска, и я никак не могу от нее избавиться. Все потому, что мы с Назлы вчера поссорились. Эта свадьба вообще… Стоп. Выпью сейчас чаю, поговорим…» Подумав, о чем можно было бы поговорить с Самимом, Омер почувствовал скуку. «Да, я им нравлюсь — потому что богат, умен, хорошо образован, обручен с дочкой депутата. Что мне делать? Может, вернуться?» Но он уже свернул с проспекта. Если же он сейчас вернется в отель, то будет пить. Мысль об этом, к удивлению Омера, не показалась такой уж путающей. «Почему общение с Самимом и его женой не доставляет мне удовольствия? Потому что они буквально смотрят мне в рот. Что бы я ни сказал, какую бы глупость ни сморозил, слушают с таким вниманием, словно это перлы мудрости. Они с таким восторгом и любовью на меня смотрят, как никогда никто не смотрел. Так в старинные времена могла смотреть какая-нибудь мать на своего сына-пашу». Нахмурившись, он уже собирался поворачивать, но тут ему вспомнилась простодушная, искренняя улыбка Самима. «Он ведь неплохой человек. Неплохой, но такой же, как все. В его отношении ко мне нет ни капли лицемерия — любит меня за успех и богатство, но сам об этом не догадывается!» Однажды жена Самима, ни в коем случае не считающая себя ровней Назлы, все-таки попыталась вести себя с ней, как с равной, но выглядело это очень странно, все растерялись и разговор затух. «Они отнеслись к нам с Назлы с таким неумеренным дружелюбием, потому что мечтают попасть в те избранные круги, к которым, как они думают, мы относимся. Возможно, сами не отдают себе в этом отчета, но стоит им только нас увидеть, и они уже не властны над собой. Нет, не пойду к ним сегодня!» Омер остановился посреди улицы. До дома Самима оставалось шагов пятьдесят. «Какие гадкие у меня мысли!» В доме напротив одновременно открылись дверь и окно, из окна выглянула женщина и сказала выходящему на улицу мальчику, чтобы купил в бакалейной лавке уксус. «Какие скверные мысли! Они — хорошие люди, а я — дурной человек. Почему? Потому что однажды я решил стать завоевателем». Пройдя еще несколько шагов, он все-таки повернул назад. «После таких гадких размышлений мне все равно не удастся найти в этом доме успокоения», — сказал он себе и облегченно вздохнул. Когда Омер снова вышел на проспект, снег прекратился. Люди как будто только этого и ждали и теперь, высыпав из домов и лавок, заполонили тротуары. «Чем же мне заняться? Пойти к Назлы и еще раз попытаться поговорить? Но может получиться еще хуже, чем вчера. Нет уж! Чем бы заняться? Куда пойти?» Впрочем, он уже давно знал, куда. Сейчас он вернется в отель и будет пить. Ноги сами собой привели его к стоянке такси. Когда Омер сел в машину и закурил, голос совести в последний раз попытался убедить его, что начинать пить так рано — нехорошо, но он заставил совесть замолчать. «Все равно делать больше нечего». Добравшись до отеля и зайдя в холл, в котором в последнее время часто выпивал, Омер уселся на свое обычное место и попытался окончательно успокоить совесть: «Вот я вышел, прогулялся, ничего интересного не нашел. Моей вины в этом нет», — и сам себе удивился. Семья с чемоданами уже куда-то ушла, но старик по-прежнему был здесь, читал все ту же газету. В углу рядом с большим цветочным горшком сидел в кресле иностранец. Официант, заметив, что Омер расположился на своем обычном месте, направился к нему с видом, говорящим: «Я знаю, что ты будешь пить, но без нелепой этой церемонии обойтись никак нельзя!» — Что прикажете? Омер заказал коньяк и подумал: «Ну теперь начнется!» Он понял, что алкоголь только подстегнет его скверные мысли — слишком уж тоскливо и скучно ему сегодня было, во всем виделось лишь дурное и пошлое. Увидев перед собой такую знакомую, милую рюмку с толстой ножкой, Омер приободрился. «Да, хорошо, что я не пошел к Самиму, — подумал он и сделал первый глоток. — Если бы я к нему пошел, то увяз бы в пустой болтовне, пытаясь отвлечься от неприятных мыслей, и в результате только обманул бы самого себя. А сейчас я хочу все обдумать и понять». Он снова отпил из рюмки. «Да. Из-за чего же мы с Назлы поругались? Почему я поссорился с Назлы? Точнее, почему мы с ней все время ссоримся?» Почувствовав, что боится об этом думать, Омер решил, что выпил еще недостаточно, и одним глотком осушил рюмку. «Чего ждет от меня Назлы? Что я буду хорошим мужем, успешным предпринимателем, буду ее любить и оберегать. Хочет, чтобы у нас был свой дом… Все? Нет, все в расчет принять невозможно, однако для простоты будем считать, что это все, чего она от меня хочет. А чего хочу я?» Омер поглядел на пустую рюмку, подозвал официанта и попросил принести еще коньяку. «Чего же я от нее хочу?» На этот вопрос он никогда не мог дать определенного ответа. «Хорошо, а что может быть нужно от нее такому человеку, как я? Ничего! Ровным счетом ничего! Мне нужна только она сама». Почувствовав, как от алкоголя начинает распространяться по телу тепло, повторил про себя еще раз: «Мне нужна только она!» Пытаясь не дать разгореться гневу, пошутил: «Мне нужна она, а ей нужно, чтобы я покупал мебель и прочие вещи для нашего будущего дома!» В этом-то и была причина и вчерашней размолвки, и вообще всех последних ссор с Назлы: она говорила, что им надо поехать в Стамбул, чтобы подготовиться к свадьбе, купить дом и обставить его; Омер же утверждал, что у него есть дела в Анкаре. Между тем оба прекрасно знали, что никаких дел у него здесь нет. «Но мне необходимо съездить в Кемах, чтобы сбыть с рук оставшийся там инвентарь!» Этот аргумент, однако, не годился. «Не хочу я ехать в Стамбул! Не хочу, потому что… — он вдруг встал на ноги, — потому что я…» Направившись с пустой рюмкой к дверям, заметил официанта, вручил ему рюмку и велел принести новую. Возвращаясь к своему креслу, встретился взглядом с иностранцем. Омеру показалось, что тот улыбнулся, и он улыбнулся в ответ. «Англичанин, наверное… Может быть, мне следовало остаться в Англии? Или немец? Эх, герр Рудольф!.. Интересно, что сейчас делает Рефик? Мне одному вернуться в Стамбул победителем…» Усевшись в кресло, Омер сказал себе: «Нужно успокоиться. В таком состоянии думать не получится, — и враждебно посмотрел на появившуюся перед ним новую рюмку с коньяком. — Мы ссоримся с Назлы оттого, что она знает, чего хочет, а я — нет. Чего же я хочу? Хотя нет, всем известно, чего я хочу. Я об этом сам все время говорю. Я хочу быть завоевателем. Но что это значит — быть завоевателем? Что понимают под этим другие, что вообще под этим следует понимать? Все очень просто: я не хочу быть таким, как все, не хочу довольствоваться малым. Не хочу быть обычным отцом семейства, которому для счастья достаточно нового дома, новых вещей и детей! Но чего же я хочу если не этого? Я! Все время у меня на уме только я да я! И ведь знаю, что это нехорошо. Я…» Ему вдруг стало страшно. «Я знаю, кем я не хочу быть, но не знаю, кем хочу… Я молод, а сижу тут и размышляю! Не буду думать. Не по мне это! И зачем я только начал пить?!» Почувствовав отвращение и к своим мыслям, и к выпивке, Омер встал на ноги. «Что же делать? Чем заняться? Я пьян. Поеду-ка к Назлы. Избавлюсь от этих скверных мыслей. Поговорю с ней. Потом на ней женюсь… Пусть она меня поймет!» Выходя из отеля, Омер радовался, что все-таки поговорит с Назлы, но при мысли о том, что может застать дома Мухтар-бея, испугался. Или вдруг Назлы встретит его неласково? Чтобы выяснить, дома Мухтар-бей или нет, он решил позвонить Назлы по телефону. Глава 48 НЕСЧАСТЬЕ ДЕПУТАТА Мухтар-бей в очередной раз посмотрел на часы: почти половина седьмого, пора выходить. Он был приглашен в отель «Анкара-палас» на ужин и прием в честь болгарского премьера Кесоиванова. Мухтар-бей последний раз посмотрел в зеркало. «Все, я готов. Но вот зачем меня туда пригласили? Чтобы утешить!» Испугавшись, что начнет злиться, он поспешно вышел из комнаты и позвал дочь: — Назлы, где ты? Я ухожу! — Я здесь. По телефону разговаривала, — отозвалась та, выходя из маленькой комнаты, в которой стоял письменный стол Мухтар-бея и телефон. — Я ухожу Кто звонил? — Омер. Папа, у вас галстук не в тон. — Омер? Что ему нужно? — Сказал, что примерно через час приедет. — Он же вроде завтра собирался? — А сейчас вот сказал, что хочет прийти сегодня. Вид у Назлы был смущенный и виноватый. — Что ж, пусть приходит, пусть приходит, — пробурчал Мухтар-бей. Потом, решив, что у него есть право проявить недовольство, прибавил: — Не понимаю, по правде говоря, что с ним происходит. — Не знаю. Мне даже страшно. — Страшно? Да что ты, не бойся! Пока я жив, никто тебя не обидит, понятно? — Решив, что Назлы не понравится, если он и дальше будет развивать эту тему, Мухтар-бей заговорил о другом: — Что же ты мой галстук не одобрила? Не подходит? Ну, не подходит так не подходит, было бы ради кого наряжаться! Все, я пошел. До свидания. — До свидания, папа. Мухтар-бей направился к двери, потом обернулся и крепко обнял идущую следом дочь. Сняв пальто с вешалки, сказал: — Я за тебя беспокоюсь… — Увидел, что Назлы не собирается отвечать, и забеспокоился еще больше. Засовывая руку в рукав, проговорил: — Ох, что же будет? — Прозвучало это так, словно он озабочен только своими горестями, поэтому, засовывая в рукав другую руку, Мухтар-бей прибавил: — Дата свадьбы назначена, но вся эта затея начинает меня все больше беспокоить. Ты не обижаешься? — Чтобы не смотреть дочери в лицо, он опустил голову и стал с большой тщательностью застегивать пуговицы. — Нет, не обижаюсь. Мухтар-бей решил, что настал удобный момент, чтобы задать наконец мучавшие его весь день вопросы: — Доченька, что между вами происходит? Что случилось вчера? Почему у тебя такой грустный вид? Назлы, тоже не отрывая глаз от пуговиц, которые почему-то никак не хотели застегиваться, проговорила: — Мы вчера поссорились. — Да? Из-за чего? — Пожалуйста, не спрашивайте больше… — Ладно, не буду. Но мне все это не нравится. О вчерашней ссоре не спрашиваю, но у вас и до нее не все было ладно, так ведь? Хочешь, я с ним поговорю? Ладно-ладно, не хмурься. Не забывай, что я всегда рядом! — Я знаю. Чтобы дочь не заметила по его лицу, как он разволновался, Мухтар-бей повернулся к двери. Хотел было что-то еще сказать, но, испугавшись, что голос прозвучит сдавленно, промолчал. Спускаясь по лестнице, пробормотал себе под нос: «И что она нашла в этом типе?» Вышел на улицу, глубоко вдохнул свежий воздух, надел шляпу и пошел по улице, размышляя на ходу, какой несчастный он человек. Ничего из того, на что надеялся Мухтар-бей после смерти Ататюрка, не случилось. Исмет-паша не дал ему должности, которая могла бы придать глубину и смысл всей его жизни, старые кадры остались у власти. Поэтому Мухтар-бей теперь казался себе несчастным, разочарованным человеком. Вот уже больше месяца все на свете вызывало у него гнев и раздражение. «И в довершение всего теперь еще и у Назлы беда!» — думал Мухтар-бей. Шел он сутулясь и втянув голову в плечи, словно хотел спрятаться от мерзостей жизни. «Да, вокруг лишь мерзость, пошлость, лицемерие! И теперь этот тип расстраивает Назлы! Ничего не скажешь, выбрал время — как раз когда мне так нужен душевный покой!» Такси он поймал, только дойдя чуть ли не до самого проспекта. Велел шоферу ехать в Улус. «Зачем, спрашивается, меня позвали на этот прием? Чтобы утешить! — и Мухтар-бей покивал головой, в очередной раз соглашаясь с этим выводом. — Но утешить меня не так-то просто. Меня теперь никому не утешить… Только доченьке это под силу!» И он снова стал думать о Назлы. «Все ее страдания — из-за этого противного самовлюбленного типа!» Эти слова в последнее время он часто повторял про себя, с каждым разом все более уверенно. «Самовлюбленный тип!» — пробормотал он еще раз и неожиданно понял, что сравнивает Омера с самим собой в молодости. Смутившись, сказал себе: «Я сделаю что угодно, только бы моя дочь не была несчастна. Ради этого я готов поговорить с ним начистоту!» Машина медленно поднималась вверх по склону. Мухтар-бей, сидевший откинувшись на спинку сидения, вдруг поднял голову. «Что они сейчас делают наедине? И Хатидже-ханым в отъезде!» Посмотрев на часы, он понял, что Омер еще никак не мог приехать, и немного смутился. Однако потом снова начал думать: «Что они сейчас делают? Дочери нужна моя помощь, а я отправился на этот глупый прием… Ах, Георгий Кесоиванов, сам премьер-министр Болгарии! Тьфу!» Выйдя из такси, он еще раз пробормотал эти слова и с насмешливой миной огляделся по сторонам. Не заметив никого, кроме швейцара и других служащих отеля, и еще раз удостоверившись, что прибыл точно вовремя, уверенно вошел внутрь и, пройдя по знакомым лестницам и коридорам (несколько раз ему уже случалось здесь бывать), оказался в шумном зале. Сначала немного постоял, словно бы растерявшись от гула голосов и яркого света, затем увидел двух знакомых депутатов, беседующих в сторонке, и, улыбаясь, подошел к ним. — Господа, не разрешите ли присоединиться к вашей беседе? — О, Мухтар-бей! С превеликим удовольствием! Депутаты беседовали о Балканской Антанте.[93 - Балканская Антанта — союз Греции, Румынии, Турции и Югославии, заключенный в 1934 году с целью сохранения соотношения сил на Балканах, сложившегося после Первой мировой войны.] Впрочем, вскоре после того, как к ним присоединился Мухтар-бей, разговор почему-то вдруг перескочил на недавно прочитанное одним из собеседников в какой-то газете сообщение о том, что сырое мясо, оказывается, полезнее, чем вареное или жареное. Мухтар-бей слушал все с тем же насмешливым выражением на лице и время от времени, стараясь, чтобы это было не очень заметно, краем глаза поглядывал в зал. Через несколько минут он уже знал, кто где сидит и кто с кем беседует. Приглашенных было не так уж много, человек восемьдесят, и каждый из них имел какую-нибудь должность — это еще раз убедило Мухтар-бея в том, что его позвали сюда, чтобы утешить. Разговор о мясе между тем затянулся. Мухтар-бей стал смотреть в ту сторону, где сидели жена болгарского премьера и его приемная дочь (или не совсем дочь, как шутливо говорили некоторые). Рядом виднелась похожая на тыкву голова премьер-министра Рефика Сайдама. «Аллах свидетель, чем он лучше меня?! — внезапно подумал Мухтар-бей и понял, что насмешливая улыбка исчезла с его губ. — Рефик Сайдам — премьер, а я — никто. Рефик Сайдам, выпускник военно-медицинской академии! Во время войны — правая рука главного армейского врача Сулеймана Нуман-паши. Повезло, в девятнадцатом году оказался рядом с Ататюрком, на одном корабле переправился с ним в Анатолию. Вот и все его заслуги! Раб Исмет-паши, других заслуг нет… Когда того отправили в отставку с премьерского поста, этот тоже ушел из правительства. И вот теперь он сам премьер. А я — никто! Эх, зачем я только сюда пришел? Вернусь лучше домой. Что сейчас делает Назлы?» — О, Мухтар-бей, как поживаете? — раздался вдруг голос сзади. Обернувшись, Мухтар-бей увидел перед собой министра внутренних дел Фаика Озтрака. «Что это он мне так улыбается?» — Хвала Аллаху, хорошо, Фаик-бей! — ответил Мухтар-бей и подумал: «Какой глупый ответ!» Тут, к его удивлению, министр с веселым видом взял его под руку, попросил у двух других депутатов похитить на время их коллегу и направился в безлюдный уголок, увлекая Мухтар-бея за собой. — Что это ты такой невеселый, душа моя? Тебя что-нибудь печалит? — Нет! — ответил Мухтар-бей, удивленный таким неофициальным тоном министра — он напомнил ему те годы, когда они вместе учились в Высшей школе гражданских чиновников, а потом работали в министерстве внутренних дел. — Но вид у тебя хмурый. О тебе, оказывается, говорят? — Обо мне? Кто и что обо мне говорит? — Да никто, душа моя, никто. Только Паша спросил: «Уж не обиделся ли на нас Мухтар-бей?» — А что, разве мне есть, на что обижаться? — осведомился Мухтар-бей. Такой ответ ему самому очень понравился. — Это уж мне не известно. Тебе лучше знать! — промолвил министр и улыбнулся проходящей мимо полной даме. — Что мне лучше знать? Министр отпустил локоть Мухтар-бея. — Замечательно. Ты меня обрадовал. А то некоторые думают, что ты на что-то обижен. А мы хотим, чтобы никто ни на кого не обижался. Замечательно! — Да, я прекрасно знаю, что Паша проводит политику исцеления разбитых сердец, — сказал Мухтар-бей, безуспешно стараясь казаться насмешливым. Министр рассмеялся: — Исцеление разбитых сердец? Неплохо! — словно впервые услышал эту фразу, которую в последнее время не повторял только ленивый. Отсмеявшись, посмотрел по сторонам, желая выяснить, не остался ли незамеченным тот факт, что он, министр — из тех людей, которые умеют посмеяться, когда нужно. — Какой ты, однако, веселый! — раздраженно сказал Мухтар-бей. Министр, похоже, разглядел в глазах старого знакомого отвращение и испугался. — А ты, как всегда, сама суровость. Улыбнулся бы хоть разок! — сказал он и, должно быть, тут же вспомнил, что Мухтар-бей улыбался, разговаривая с депутатами. — Ты попал в списки, снова будешь избран, снова будешь работать вместе с нами! А ведь думал, поди, что мы о тебе забыли! — в его голосе послышался упрек. — Премного благодарен! — пробормотал Мухтар-бей и подумал, что снова сказал глупость. Сзади неожиданно раздался смех; оба обернулись. Министр поспешил воспользоваться возможностью: сделал вид, будто обнаружил среди смеявшихся человека, которого долго искал и никак не мог найти, и покинул Мухтар-бея. Глядя ему вслед, Мухтар-бей думал: «Стало быть, Исмет-паша спрашивал обо мне! А этот пытался выведать, что у меня на уме. В министерское кресло сел впервые. Теперь, видать, решил проявить расторопность… Но почему Исмет-паша обо мне спрашивал?» Повернувшись, Мухтар-бей посмотрел туда, где сидели болгарский премьер и Рефик Сайдам. «Смеются!.. Паша, наверное, сказал ему: „Передай Мухтар-бею, что мы снова включили его в списки, пусть не расстраивается!“ Вот он и сказал. В том, что меня переизберут, я и не сомневался. Но какой был смысл мне об этом говорить? Потому что всем хочется мира и спокойствия. Хотят, чтобы я целовался с типами из прошлого кабинета. Кто сообщил Паше о том, что я говорил неделю назад в коридоре меджлиса? Я тогда не сдержался… Слышали меня Хулуси, Сермет и Экрем. Сермет не сказал бы. Экрем?..» Он вдруг вздрогнул и пробормотал себе под нос: «Всех их ненавижу, всех презираю!» Он стоял в углу, в стороне от толпы гостей. «Всех презираю. Про каждого знаю, чего он стоит. Все вы рабы! Я тоже был таким, но теперь открыл глаза. И за это надо сказать спасибо Исмет-паше! Всем и всему знаю теперь цену!» К нему по-прежнему никто не подходил. «Исцеление разбитых сердец!..» Говорили, что Исмет-паша не решался поехать к больному Ататюрку в Стамбул из-за страха перед одним из его приближенных, Реджепом Зюхтю, который отличался крутым нравом. «А теперь решил с ними помириться!» Говорили также, что Реджеп Зюхтю сказал Ататюрку, что пристрелил Исмет-пашу, потому-то покойный в своем завещании и выделил средства на образование детей бывшего премьера — думал, что тот мертв. Вспомнив этот слух, Мухтар-бей повеселел. Потом увидел Бурханеттина Окая, депутата от Марата, и ему стало еще веселее. «Незадолго до прошлых выборов его предшественник умер, и его неожиданно включили в списки. Когда он поднялся на трибуну, чтобы принести клятву, то сказал: „Спасибо, что выбрали меня!“ Ему говорят: „Не мы, а народ тебя выбрал!“ А он: „Спасибо, что заставили народ меня вы-брать!“ Чтоб вам всем пусто было!» Взгляд Мухтар-бея против его воли все время возвращался к Рефику Сайдаму. «Смеется! Дела идут скверно, страна в нищете, а он смеется. Над чем смеешься-то? О стране бы лучше подумал!» Ему вдруг вспомнился друг будущего зятя, Рефик. «Книгу его напечатали, того министра в новый кабинет не взяли… Кое-какие другие изменения тоже, конечно, произошли. Но достаточно ли этих изменений? Разве можно ими удовлетвориться? Со всеми примирились, со всеми нашли компромисс. Не допустили к власти новые кадры. Только бы никто ни на кого не злился, только бы все шло как раньше, только бы никого не обидеть! Но я обижен! Я, Мухтар Лачин, стыдящийся своей смешной фамилии, выпускник Высшей школы гражданских чиновников, бывший губернатор Манисы, всех вас презираю! Я несчастен. Все, что у меня есть, — моя дочь. А всех вас, ваш жалкий мирок я…» — Мухтар-бей, дорог ой, вы что же, на диете? — Простите? — На стол даже не смотрите. Давайте-ка пойдем и положим что-нибудь себе на тарелки. Мухтар-бей посмотрел на партийного инспектора Ихсан-бея так, словно не узнал его. — На тарелки?.. Но я не голоден. — Да вы подойдите только к столу, как увидите, какие там блюда, сразу есть захочется. А то потом ничего не останется. Кстати, что вы думаете о болгарах? — Я думаю… — начал Мухтар-бей и замолчал. Понял, что не придумал заранее, что можно бы сказать на этот счет, смутился и позволил инспектору увлечь себя к столу. — По-моему, этот их пресловутый нейтралитет — не результат политических расчетов, а просто неизбежность. Сами посудите: король у них англоман, правительство настроено прогермански, королева — за итальянцев, а народ питает дружеские чувства к русским. Вы любите курицу? К тому же в Добрудже и в Македонии… «Меня это все не интересует», — думал Мухтар-бей. Сначала он как будто даже позавидовал информированности Ихсан-бея, но потом сказал себе: «И этот тоже из них! Зачем он все это говорит? О, Шюкрю Сараджоглу со мной здоровается…» Мухтар-бей тоже поклонился министру иностранных дел. «Как я с ним поздоровался? Да, сдержанно. Впрочем, нет — согнулся в три погибели. И зачем я сюда пришел? Веду себя как фигляр какой-то. Блюда эти… Народ голодает, а тут объедаются. Эти пухлые, отвратительные женщины с голыми руками… Так и уплетают! Жены и дочери рабов… Нет, моя Назлы не такая! Пойду домой. Что сейчас делает Назлы? И горничной дома нет! Который час? Что он все говорит?..» — Если мы позовем турок из Добруджи в Турцию… Мухтар-бей снова поклонился в ответ на приветствие и на этот раз ощутил какой-то непонятный, смутный страх. «Я рядом с ними — никто!» Полуприкрытые веки поздоровавшегося с ним человека слегка вздрогнули. Это был Керим Наджи. — Вышла ли замуж ваша дочь, Мухтар-бей? — Она помолвлена… — Это я знаю. — А если знаете, так зачем спрашиваете? — сказал Мухтар-бей и растерялся. «Что я сказал? Что я сказал Керим-бею?!» — Вам, кажется, нездоровится? — проговорил Керим-бей. Мухтар-бей хотел что-то сказать и даже подумал, что сказал, но потом понял, что лишь пошевелил губами. — Да, Мухтар-бею сегодня, похоже, слегка нездоровится, — сказал партийный инспектор, желая успокоить разгневанного землевладельца. Отпустил локоть Мухтар-бея и подошел к Кериму Наджи. Мухтар-бей пустым взглядом смотрел в свою тарелку. «Куриная ножка. Вот что я собирался съесть». Ему хотелось швырнуть тарелку об пол, но вместо этого он только тихонько отставил ее в сторону. «Несмотря на всю эту мерзость, я собирался здесь поесть. Жалкий я человек! Куриная ножка…» Он отошел от стола и медленно побрел среди улыбающихся друг другу людей. Кто-то разговаривал, кто-то жевал и кивал головой, чтобы не говорить с набитым ртом. Все эти люди знали Мухтар-бея и, завидев его, дружески улыбались, стремясь показать свое расположение к нему. «Собирался съесть куриную ножку. Что я за человек? Жалкий тип. Грубо ответил Керим-бею. Теперь они надо мной смеются. Бедный Мухтар-бей, мол, слегка рехнулся… И дочку никак замуж не выдаст! Что они сейчас делают дома? Все, пойду домой. Как я мог оставить дочь наедине с этим типом? Ни стыда у меня, ни совести! Как я мог? Да, я нездоров. Керим-бей прав. Что я ему сказал! А Рефик Сайдам смеется. И Исмет на фотографии в газете смеялся. Над чем смеетесь? Что смешного нашли? Точно, Экрем сказал, Экрем. Ухожу. Не удалось вам меня утешить! Меня может утешить только дочь. Эх, жизнь, жизнь! Нужно было поступить, как Рефет. Перестать лицемерить, заняться делом и смотреть на все со стороны. Сидел бы сейчас в загородном доме у камина, слушал бы, как потрескивают дрова, курил бы…» Глава 49 СЕМЬЯ, НРАВСТВЕННОСТЬ И ПРОЧЕЕ Омер сидел напротив венецианского пейзажа и слушал, как шкворчит на кухне сковорода и позвякивает ножом и вилкой Назлы. «Если мы поженимся, я каждый вечер, возвращаясь домой, буду слышать эти звуки и ждать ужин…» С тех пор как он пришел, прошло полчаса. Сначала они с Назлы немного молча посидели, потом, решив не вспоминать о вчерашней ссоре, поцеловались и помирились. Затем Назлы ушла на кухню готовить ужин — потому, решил Омер, что она тоже все-таки продолжала думать о вчерашней ссоре и обо всех их прежних размолвках и не хотела дальше молча сидеть наедине с ним. Вернувшись из кухни с подносом в руках, Назлы накрыла на стол. Омер продолжал разглядывать венецианский пейзаж. Когда Назлы вошла в комнату, он спросил себя, зачем сюда пришел, и ответил: «Потому что больше не мог выносить одиночества!» Назлы вышла и снова вернулась, поставила на стол что-то еще. Глядя ей в спину, Омер думал: «Мы помолвлены, однако даже поцеловаться не можем, не краснея!» Ему вспомнился недавний примирительный поцелуй. «Я пьян!» — сказал он себе и все-таки не смог удержаться, чтобы не думать дальше: «Она, похоже, и не думает о том, что я мужчина, что существует такая вещь, как половое влечение. Словно я бестелесный ангел! Только и знает, что напоминать, что нам нужен свой дом и обстановка к нему!» Почувствовав неприязнь к своим мыслям и к себе самому, Омер встал с кресла и стал ходить по комнате. Вскоре он понял, что его быстрые нервные шаги беспокоят Назлы. Потом Назлы снова ушла на кухню, шкворчание прекратилось, и вскоре она вернулась с блюдом котлет. — Я после обеда выпил, заметила? — спросил Омер, усаживаясь за стол. — Да, поняла по запаху изо рта. — Я пошел к Самиму. Вернее, не пошел. С полдороги вернулся. — Как тебе котлеты? Возьми еще! — Хорошо, возьму. Ты не спросишь, почему я туда не пошел? — Ну, почему? — Потому что решил, что в этой паре есть нечто отталкивающее. Эта пошлая атмосфера заурядной семейной жизни, это навязчивое желание познакомиться с хорошими людьми, попасть в хорошее общество — отвратительны. — Омер бросил взгляд на уставившуюся в тарелку Назлы и не утерпел: — Я хочу еще выпить. — Встал из-за стола. — У твоего отца есть еще вино? Он ведь не скоро вернется? — На кухне, на шкафчике. Не скоро… Омер сходил на кухню, принес бутылку, открыл. — Я тоже хочу, — сказала Назлы. — Ты же знаешь, что вино на тебя плохо действует. Плакать будешь! — Нет, я все-таки выпью! — И Назлы резким движением взяла бутылку. — Значит, ты считаешь Самима и его жену пошлыми людьми? А кто называл его славным малым? И что ты имеешь в виду, говоря об атмосфере семейной жизни? Омер быстрыми глотками пил вино. — Что имею в виду? Что я имею в виду, говоря об атмосфере… Э, постой, как ты быстро пьешь! Так не годится! — Сначала скажи, что ты имел в виду. Омеру хотелось удержать вертевшиеся на языке слова, но не получилось: — Говоря о семейной атмосфере, я имею в виду вопросы типа «Как тебе котлеты?» и прочее в том же духе. — Ему сразу же захотелось сменить тему. — Чем ты сегодня занималась? — Ничем. Хатидже-ханым в отпуске, поэтому я готовила еду. Котлеты эти готовила, над которыми ты издеваешься… Омер не ответил. В комнате повисла тишина. Назлы выпила еще бокал вина, но Омер ничего на это не сказал. Через некоторое время, почувствовав угрызения совести, он спросил: — О чем ты думаешь? — и сразу об этом пожалел. — Все о том же. — О чем? — Ни о чем! Омеру словно захотелось порвать тонкую, но никак не рвущуюся нить: — Пожалуйста, скажи мне, о чем ты думаешь? — Все о том же. О нас. О том, чем все закончится. — Как чем закончится? Поженимся, ясное дело! — сказал Омер и насмешливо прибавил: — Двадцать шестого апреля, если не забыла. — Я тебя не понимаю! Чего ты хочешь? Если ты меня не любишь, если считаешь, что я тебе не подхожу — зачем играешь со мной? Я знаю, ты меня презираешь. Ты даже не стараешься это скрыть, как раньше. Мое желание купить дом и обставить его, хорошо одеваться, общаться с людьми нашего круга, даже нет, не только это, а вообще все во мне вызывает у тебя презрение. Ты все время смотришь на меня с насмешкой — вот и сейчас тоже. Но почему? Не могу понять. Вечно думаю, что сама в чем-то виновата, что сказала что-нибудь не так, потому что дурочка… Считаю себя поверхностной, потому что не могу презирать то, что презираешь ты. Ладно, если это так, почему ты все время сюда приходишь? Ненавидишь меня, презираешь, а все равно приходишь? Ты не обязан это делать. Мы всего лишь помолвлены! — Что же, ты хочешь разорвать помолвку? — спросил Омер — отчасти чтобы не молчать, отчасти же желая, чтобы Назлы почувствовала себя виноватой. В голове беспорядочно роились мысли. Хотелось сказать что-нибудь ироничное, но не получилось. — Нет, не хочу! — закричала Назлы. Голос ее упал до шепота: — Я тебя… — Она осеклась, низко склонила голову, потом гордо подняла ее. Должно быть, это далось ей нелегко. — Мне очень нравились твои письма с железной дороги. Ты в них над всем смеялся и иронизировал, и мне казалось, что я с тобой согласна. Но теперь я понимаю, что я не из тех людей, которым нравится над всем издеваться. Омер почувствовал, что его несправедливо обидели и у него есть право возмутиться. — В тех письмах я писал также, что хочу быть завоевателем! — Ах, это слово! Как это по-детски, как наивно! Этого я уж точно понять не смогу. Вижу, как много оно для тебя значит, с какой серьезностью ты его произносишь, удивляюсь и чувствую себя виноватой, что не могу тебя понять, но не понимаю, и все тут! Вот теперь Омер точно почувствовал, что столкнулся с несправедливостью. — Да, это так! Тебе меня не понять! — До чего же ты себе нравишься! — воскликнула Назлы. — Должно быть, тебе известно что-то такое, что неизвестно мне. И поэтому… — Это страсть к жизни! — проговорил Омер и закричал: — Но должен тебе сказать, что я не привык к таким странным разговорам! Не понимаю, как вообще можно говорить о таких вещах! Я не хочу быть человеком, который может спокойно говорить на любую тему… Я хочу быть самим собой. Жить, смеяться над тем, над чем мне угодно, быть самым умным и сильным, и… — Он вдруг замолчал. — Да, я, должно быть, дурной человек. Я не похож на турка. Не могу молчать и все время думаю о себе. Всех, все на свете воспринимаю как средство для достижения своих целей. Я странный человек, и знаю это. Я честолюбив, труслив, теперь вот пьян. Я знаю, что такое Европа… — Он встал на ноги. — Ужин… Может быть, я тунеядец? Но на железной дороге я трудился больше всех. Как это отвратительно… Женюсь… Хочу… Боюсь… — бормотал он все более неразборчиво и мучался вопросом, что сейчас думает о нем Назлы. Захотелось ее обнять, но он видел, как испуганно она на него смотрит. Потом понял, что его клонит в сон, и усмехнулся: — И зачем я столько выпил? — Тебе нехорошо, — сказала Назлы. — Возвращайся в отель и ложись спать. — Если бы ты знала, как мне хотелось бы остаться с тобой! — Хотя бы не стой посреди комнаты, сядь! — Что я за человек? Каким я выгляжу в твоих глазах? — Наверное, это ты там, в Европе приучился думать о себе. Ты сам об этом говорил. — Да, правда. Это меня и делает дурным человеком! Ум! Или нет, я сам! Я знаю, что я — это я. Здесь об этом никто не думает, только я один. Только я один полностью отдаю себе отчет в том, что я — это я, и поэтому становлюсь все более странным. Превращаюсь в животное! Да, я животное — у меня дурные мысли кипят в голове, кем еще я могу быть среди здешних здоровых душой и телом, уравновешенных людей? К тому же я хозяин, патрон… Отвратительный, хитрый, двуличный тип. Что, по-твоему, важнее? — Пожалуйста, хватит, я не могу больше это слышать! — взмолилась Назлы, закрыла лицо ладонями и вдруг подняла голову: — Папа идет! Омер ничего не слышал. — Правда? — Да, это точно он. Я знаю его шаги. — Ну ладно, я все равно уже собирался уходить, — сказал Омер. — Котлеты были замечательные, большое спасибо. Что мы будем делать дальше? Я ведь почему так много работаю и зарабатываю? Потому что презираю… Завтра прийти? — Как хочешь. Снизу послышался звук открываемой двери, потом шаги на лестнице. — Ну, вот и он. Я знаю, твой отец меня терпеть не может. Меня все ненавидят. И справедливо… Потому что я и патрон, и… В прихожей открылась дверь. Мухтар-бей кашлянул и, должно быть, начал снимать пальто. — Папа, это вы? — крикнула Назлы. — Я, я! — Что случилось? Вместо ответа послышалось шарканье тапочек, и через пару секунд Мухтар-бей появился в гостиной. Омер по-прежнему стоял посредине комнаты. Заметив, что Мухтар-бей с гневным видом смотрит на бутылку, растерянно проговорил: — А мы тут ужинали… Рад вас видеть! — Вино, значит, пили? — спросил Мухтар-бей. — Взяли одну из твоих бутылок со шкафчика на кухне, — сказала Назлы и тоже почему-то встала. — Мою бутылку, со шкафчика на кухне… — пробормотал Мухтар-бей. Увидел, что Назлы направилась к нему, и, похоже, встревожился. — Что с вами, папа? — Со мной не все в порядке. Как оказалось… — сказал Мухтар-бей. Потом снова пробормотал: — Со шкафчика… Вино, значит!.. — и вдруг закричал: — Молодой человек! Молодой человек, я не позволю вам, слышите, не позволю пить вино в такое время в доме незамужней девушки! — Простите? — Не позволю, понял? — Папа, что случилось? — Я и так, впрочем, уже собирался уходить. — Нет, постой! Я хочу с тобой поговорить, — сказал Мухтар-бей и взял дочь за руку. — Ну-ка, что с тобой? Ты тоже пила! А теперь еще и плачешь. Прошу тебя, уходи в свою комнату и ложись спать. — Папа, пожалуйста! — проговорила Назлы и начала плакать, уже не пытаясь сдержаться. — Все это очень дурно! Очень! Уходи к себе и ложись. Мухтар-бей еще в своем уме и не забыл, что такое нравственные устои. Из ума, хвала Аллаху, еще не выжил. Уходи и ложись спать, иначе я буду вынужден впервые в жизни, как отец, применить силу! Назлы, рыдая, вышла из гостиной. — Я, если хотите, тоже пойду, — сказал Омер, однако, взглянув Мухтар-бею в лицо, сел в кресло. — Нет-нет, не уходи пока, сядь! Я на тебя не сержусь. Сейчас я не могу на тебя сердиться. Посиди немного, мне нужно тебе кое-что сказать. Потом уйдешь. Первым делом я скажу вот что: если моя незамужняя дочь посреди ночи — или в девять часов вечера, неважно — сидит дома наедине с мужчиной и пьет вино, что противоречит всем общепринятым нормам морали, то вина за это в первую очередь лежит не на ком-нибудь, а на мне. Да, я виню себя в том, что пренебрег своими отцовскими обязанностями. Из-за некоторых своих неприятностей я перестал замечать то, что происходит у меня под носом. Да, сердиться на тебя я не вправе. Однако ты тоже виноват. Я понимаю, что вы помолвлены и скоро поженитесь, и тем не менее нахожу твое поведение неправильным. — Мухтар-бей указал рукой на дверь и прибавил: — Она, конечно, тоже виновата, но она все-таки девушка! Омер не испытывал ни смущения, ни угрызений совести. С самого раннего детства в подобных ситуациях он неизменно испытывал чувство собственного превосходства и правоты. Именно с таким чувством он слушал сейчас Мухтар-бея. Однако чтобы уйти от неприятного разговора, он, с таким видом, будто делает будущему тестю одолжение, проговорил: — Вы правы. — То-то же! Я прав. Ты это тоже понимаешь, но что ты успел натворить, пока я не опомнился? — Стоило Мухтар-бею услышать, что Омер признает его правоту, как лицо его просветлело. — Я прав… Ты сам это сказал! Обрадовал меня. У меня ведь сейчас очень тяжело на душе. Я тебе еще кое-что потом скажу, но сначала… Этим вечером я ходил в «Анкара-палас» — пригласили на прием в честь болгарского премьера. Ну ты знаешь. И вот с этого приема, ужина, или как там это сборище называется, я ушел, ни на кого не обращая внимания. Ушел, потому что все в этом зале показалось мне отвратительным. Жалким, пошлым и гадким. Я понял, что становлюсь безнравственным человеком. — Ну что вы, — сказал Омер все с тем же видом, будто делает одолжение. Но Мухтар-бей, казалось, его не слышал. — Я понял, что становлюсь безнравственным человеком! — повторил он еще раз. — Вся моя жизнь показалась мне пустой, бессмысленной, скверной. Еще немного, и я поверю, что она была исполнена пошлости и лицемерия! Я многие годы был движим верой в идею. Когда учился в школе гражданских чиновников, когда был каймакамом, затем губернатором — всегда я знал, что готов бороться за свои убеждения, бесстрашно делал то, что считал верным. И честь свою я не запятнал — по крайней мере, так мне казалось до сего дня. Но сейчас… Сейчас я чувствую себя обманутым дураком-мужем, которого бросила жена. Я несчастный человек! Понимаешь ли ты это? Омер промолчал и только кивнул головой. На лице Мухтар-бея появилось сожаление, будто он думал: «Зачем я все это сказал? Никакой необходимости не было!» Потом заговорил снова — обвиняющим тоном, словно речь шла не о нем самом, а об Омере, и все более распаляясь: — Я понял, что удержать меня от сползания в пучину безнравственности могут только мои собственные воля и разум. На обратном пути я думал об этом и, пусть поздно, но принял решение: отныне в вопросах нравственности — и даже нет, вообще всегда и во всем я буду руководствоваться лишь здравым смыслом и ничем иным. Когда я сбился с пути? Не знаю. Где грань между нравственным и безнравственным? Не знаю! Все, что я знаю, — это то, что я оказался в скверном положении, но все-таки понял это. Что такое нравственность? Я ни на что теперь не могу полагаться! — Мухтар-бей говорил все громче и громче, раздражаясь и нервничая, но внезапно как будто успокоился. — Теперь буду смотреть не на других, а на самого себя. Я ждал, что мне окажут уважение, — не дождался. Теперь я опомнился и пришел в себя — и понял: все, что у меня есть — моя дочь. Ты меня не понимаешь и, наверное, про себя смеешься надо мной, но сейчас я объявлю тебе свое решение, которое считаю правильным и необходимым. До свадьбы тебе не следует больше приходить в наш дом и встречаться с моей дочерью. Все, что мог, ты здесь уже видел. Через месяц вы поженитесь. Но до этого ты ее не увидишь. — Тут Мухтар-бей, похоже, разволновался: — Да, не увидишь! Так я решил. И чтобы выполнить это решение, я готов пойти на любые… — Я тоже об этом думал, сударь, — перебил его Омер и встал на ноги. Встал и Мухтар-бей. — Что ж, превосходно. Ты, значит, тоже об этом думал! — проговорил он и стал нервно перебирать пуговицы на пиджаке. — Если так, почему же ты дожидался этого момента? — Я принял это решение только сейчас, — ответил Омер. В этом момент он очень себе нравился и даже, можно сказать, гордился своими словами. — Молодой человек, вы… ты, наверное, это и так знаешь, но я все равно скажу: ты мне совсем не по душе. — Знаю. Наступила тишина. Оба в замешательстве глядели друг на друга. — Не взыщи, — наконец проговорил Мухтар-бей. — Я плохо с тобой обошелся, но по-другому поступить не мог. — Его пальцы снова затеребили пуговицу на пиджаке. — И мне жаль, что я стал изливать тебе душу. Зачем? Ты все равно ничего не понял. — Я пьян. Мухтар-бей помолчал, потом заговорил жалобным голосом: — Ты пил наедине с моей дочерью посреди ночи. Довел ее до слез. И не первый, далеко не первый раз она из-за тебя плачет! — Да, это так. Знаю, я не тот жених, которым можно было бы гордиться, — сказал Омер и направился к двери. — Всего доброго, сударь. — До свидания. Неожиданно дверь в коридор распахнулась, на пороге показалась Назлы и прокричала: — Что тут происходит, что? — Ровным счетом ничего! — сказал Мухтар-бей. — Омер уходит. — Я решил не видеться с тобой больше до дня свадьбы, — сказал Омер так, словно винит в необходимости такого решения только себя самого. Однако на самом деле он вовсе не чувствовал себя виноватым. Мухтар-бей взглянул на дочь и проговорил: — Мы вместе так решили. — Обернулся к Омеру и спросил: — Не правда ли, молодой человек? — Да, конечно, конечно. — Зачем? Постой! Нельзя так! — отчаянно закричала Назлы, но Омер уже вышел. Осторожно, на цыпочках, словно опасаясь что-нибудь разбить, он спустился по лестнице и вышел на ночную улицу. Глава 50 СНОВА В СТАМБУЛЕ Чтобы не попасть на выходе в давку, Рефик поднялся со своего места за несколько минут до конца матча и двинулся вдоль длинной стены бывшей артиллерийской казармы, плац которой был теперь превращен в стадион, к выходу на площадь Таксим. Он уже вышел за ворота, когда кто-то окликнул его: — Эй, Рефик! Рефик! Рефик обернулся и увидел улыбающуюся физиономию Нуреттина, однокашника по инженерному училищу. Они обнялись и расцеловались. — Стыд и срам, не правда ли? Кто в лес, кто по дрова! — сказал Нуреттин. — Да, так бывает, когда поле развезет. — Никакого удовольствия! Друг дружку валят с ног, а по мячу попасть не могут! Не пойду больше на футбол! Хотя, — усмехнулся Нуреттин, — это я только говорю так, а на самом деле пойду. На следующей неделе снова «Фенербахче» будет играть. А тебя что-то совсем не видно в последнее время. — Да уж… — А, ну конечно! Я тут видел Мухиттина, он рассказал, что ты уехал в Эрзинджан. Когда вернулся? — Да уж довольно давно, в ноябре. Четыре месяца назад… — И что ты там делал? Ты ведь был на строительстве железной дороги? — Да, точно. Повидал страну. — Как это замечательно! — вздохнул Нуреттин. — Вот бы и мне представилась такая возможность! Вроде этой железной дороги. Все туда поехали, посмотрели страну, заработали денег… А меня вот засосала рутина, никак вырваться не могу. Из дверей выходило все больше народу. Кто-то задел Рефика плечом. Со стадиона послышался шум. — Кажется, все, — сказал Нуреттин и взял Рефика за локоть. — Прежде чем идти домой, я собираюсь немного… — Он сжал ладонь в кулак, отставил большой палец и приблизил его ко рту, изобразив, будто пьет из бутылки. — Давай со мной! — Нет, я сейчас в теннисный клуб. Не разжимая кулак, Нуреттин с силой ткнул им Рефика в плечо, как делал когда-то, когда они вместе играли в футбольной команде училища. — Идешь, стало быть, в этот снобский клуб? — Сказал он это весело, потому что знал, что Рефик не обидится. Рефик смутился и сделал кислую мину: ничего, мол, не поделаешь! — Значит, не составишь мне компанию? А то выпили бы, согрелись, поболтали… — сказал Нуреттин, но, увидев всю ту же кислую мину на лице Рефика, прибавил: — Ладно, как хочешь. Топай к своим снобам… Да, кстати, как Омер? — Скоро должен жениться. — Серьезно? Один я, похоже, холостым останусь. — Толпа идущих со стадиона постепенно редела, однако несколько человек все-таки прошли прямо между ними. — Ладно, счастливо. На следующей неделе «Фенер» будет играть с «Гюнешем». Я сижу со стороны кладбища за воротами! Рефик улыбнулся и проводил Нуреттина взглядом, пока тот не затерялся в толпе. Потом вернулся немного назад вдоль трамвайных путей, купил билет в кассе Таксимского сада и вошел в ворота. В саду, как всегда по воскресеньям в послеобеденное время, было безлюдно, но со стороны уборной все равно доносилась обычная вонь. Издалека слышался гул расходящейся толпы. «Плохой был матч, — думал Рефик. — Мяч в воротах побывал всего один раз. Но я все равно смотрел. Хотелось подышать свежим воздухом — вот и подышал, даже замерз». Впереди показался деревянный дом, в котором располагались ресторан и клуб. «Да, подышал свежим воздухом. Сейчас все вместе вернемся домой, славно посидим в тепле!» Рефик и Осман с женами приехали сюда после обеда; все пошли в клуб, а Рефик отправился на футбольный матч. Поскольку назад они решили вернуться вместе, Рефику тоже нужно было сейчас зайти в этот «снобский», по выражению Нуреттина, клуб, где когда-то так часто бывал. Открыв деревянную дверь, Рефик быстро поднялся по лестнице, на ходу отмечая, что ничего здесь не изменилось: тот же разбитый дверной молоток, тот же пожелтевший устав клуба, многие годы висящий на одном и том же месте в рамке с треснувшим стеклом; даже улыбка у официанта ничуть не изменилась. От этого ему стало немного грустно, но вскоре грусть исчезла. Пройдя мимо открытых комнат, в которых играли в карты и курили, он нашел родственников именно там, где и рассчитывал. Они пили чай. Рефик поздоровался с присутствующими, сел рядом с Перихан, жестом велел официанту принести чаю и, обрадовавшись, что не нарушил ход разговора, стал прислушиваться к беседующим. Напротив Османа сидел председатель клуба Мюкримин-бей, профессор медицины, которого в председатели выбрали не потому, что он хорошо разбирался в теннисе, а потому, что у него были связи в правительстве и в высшем обществе. Его связь с миром спорта исчерпывалась статьями о пользе здорового образа жизни, которые он время от времени публиковал в газетах. Сейчас председатель рассказывал о грозящей теннисному клубу опасности: новый губернатор собрался снести здание клуба и выделить взамен небольшой участок земли на заброшенном христианском кладбище «Сурп-Агоп», находящемся неподалеку. Могло, впрочем, выйти и так, что даже этот участок не будет выделен: губернатор высказался в том смысле, что клуб, мол, не столько спортивный, сколько развлекательный центр, где процветают азартные игры. Что это такое, вопрошал Мюкримин-бей, как не оскорбление всем членам клуба? Кое-кто возражал председателю, говоря, что нужно быть сдержаннее, другие же предлагали написать письмо премьер-министру и призвать его защитить турецкий теннис. Спор, казалось, разгорелся довольно ожесточенный, но потом кто-то отпустил шутку, и все засмеялись. Когда же одна из дам сказала, что играть в теннис на кладбищенской земле нехорошо, атмосфера еще больше смягчилась, а потом все замолчали. Затем один из присутствующих, одноклассник Османа по Галатасарайскому лицею, торговец железом Хамди, сидевший в уголке и время от времени посматривавший на Рефика, обратился к нему: — Ну а ты, Рефик, что делал в последнее время? Говорят, доехал аж до самого Кемаха? — Да, — ответил Рефик, заметив, что в наступившей тишине вопрос расслышали все. — А чем ты там занимался? — Да так, ничем. — Говорят, книгу написал, а министерство ее издало. Рефик знал, что за разговором наблюдают все присутствующие, и поэтому хотел выглядеть спокойным и безучастным, но, проговорив: — Да, книга вышла, — понял, что в присутствии Османа почему-то никак не может выйти из образа послушного младшего брата. — Ты, выходит, теперь писатель! — сказал Хамди. Слово «писатель» он произнес чуть ли не нараспев. — Пишешь, значит! — И он посмотрел по сторонам, давая понять, что нашел интересную тему для беседы. — И на какие же темы ты пишешь? О насущных проблемах страны, конечно? Пока Хамди не успел еще раз произнести слово «писатель», Рефик сказал: — О проблемах деревни. — О проблемах деревни… — протянул Хамди и еще раз посмотрел по сторонам, словно призывая всех обратить внимание на Рефика. — Интересно… Если я попрошу, подаришь мне экземпляр своей книги? С автографом, конечно. Потому что я тоже… Тут в двери показалась чья-то голова. — Кто-нибудь знает, как закончился матч? Рефик не упустил случая прервать неприятный разговор: — Один-ноль, «Фенер» выиграл! — Вот как? Кто забил? — Яшар! — О, Васыф, дорогой, что это тебя совсем не видно? Почему вчера не зашел? — спросил Хамди, поднимаясь с места. Когда он вышел, в комнате возобновился разговор о будущем клуба, однако теперь уже все перешучивались, и спор превратился в веселую беседу. Даму, говорившую, что нельзя играть в теннис на кладбище, успокоили, сказав, что в том углу кладбищенской территории, о котором идет речь, нет могил, только развалины старой церкви. В комнату, где они сидели, первым делом заглядывали все посетители клуба; кто-то оставался, кто-то уходил. Когда какой-то высоченный малый просунул голову в дверь и попросил у жены разрешения сыграть еще одну «партийку», а та с гневом указала на часы, Осман поднялся с места. За ним встали Нермин, Рефик и Перихан. Подождав, пока Осман переговорит на прощание с председателем клуба, спустились по лестнице в сад. На улице было все так же холодно и хмуро. Перихан прижалась к Рефику, он взял ее под руку. Они уже подходили к машине, припаркованной у кладбищенской стены, когда Осман заговорил с Рефиком: — Мюкримин-бей сказал, что ты уже много месяцев не выплачивал членские взносы. Хотел, чтобы я их внес, но я не захотел платить за тебя. — Да. — Клуб, как тебе известно, переживает трудные времена. Было бы хорошо, если бы ты заплатил. — Да. — Или, может быть, мне нужно было заплатить? — Не знаю. — Что значит «не знаю»? — спросил Осман, остановившись у машины. Обычно он мгновенно доставал ключи из кармана, но сейчас почему-то долго не мог их найти. Сердито посмотрев на Рефика, пробормотал: — И куда запропастились эти ключи? А ведь он всегда с гордостью говорил, что в карманах у него, как и в жизни, все упорядочено и никогда ничего не теряется. — Где же они?.. Раздраженно обшаривая карманы, Осман глядел на Рефика, и взгляд его говорил: «Что ты за человек такой, Рефик? Кем ты себя возомнил? Ты вообще понимаешь, где ты находишься? Когда ты в конце концов придешь в себя и будешь как все мы? Видишь, я из-за тебя даже ключей найти не могу!» Наконец ключи нашлись. Рефик отвел глаза от лица Османа и с привычным видом бестолкового, наивного и глуповатого младшего брата посмотрел в небо. Большая группа облаков нагоняла группку поменьше. «Членские взносы… Да, нужно что-то решать… Эти облака как будто поджидают своих товарищей… Членские взносы… Я умру. Все мы умрем. Они хотят, чтобы я заплатил членские взносы. Что ж, они правы… Но я подумаю об этом позже. Пусть Осман поступает как хочет… Облака сближаются друг с другом. Почему я разозлился из-за такого пустяка? Вот сегодня ходил на футбол. „Фенер“-„Вефа“, 1–0. Сейчас возвращаемся домой. Осман на меня сердит, потому что я не могу быть таким, каким он хочет меня видеть… И он прав. Однако все мы умрем». С сердитым видом, говорящим о том, что так просто хорошее настроение к нему не вернется, Осман открыл дверцы машины и, не дожидаясь, пока все рассядутся, завел мотор. Чтобы успокоить мужа, Нермин сказала несколько шуток, но Осман даже не посмотрел в ее сторону. Не дожидаясь, пока мотор как следует прогреется, тронулся с места. Темно-вишневый автомобиль покатил по брусчатой мостовой в сторону Нишанташи. Все молчали, слышно было только рычание мотора. Рефик на заднем сидении неотрывно смотрел в окно на проплывающие виды, на трамвайные пути, которые он в годы учебы в инженерном училище переходил каждый день, на ничуть не изменившиеся с тех пор здания, стены, деревья, остановки. «Сходил на футбол. Сейчас едем домой. Воскресенье, вторая половина дня. Девятнадцатое марта 1939 года. Завтра, как всегда, пойду в контору. Дети катаются на подножке трамвая… У мамы грипп… Холодно… Дома выпью чаю, посижу немного в гостиной, потом пойду наверх. Поговорим… С Перихан? О чем? Почему мы сейчас молчим? У Османа есть любовница, Нермин об этом не знает. Или знает? Нермин тоже изменяет, а я не сказал об этом Осману. Все мы умрем… Вон стоит человек, чего-то ждет. Кладбища, могилы, христиане… Герр Рудольф… Что мне ему написать? Гольдерлин… Сколько времени? Полшестого. Мама уже беспокоится. Что делает Мелек? Все наладится… Жизнь моя придет в порядок. Я пойму, что мне нужно сделать… Выплатить членские взносы?.. Пойму, как нужно жить… Но это потом, потом… Да, когда я закончу составлять свою новую программу, все в моей жизни наладится. А сейчас что я делаю? Жду, смотрю в окно. В машине ни слова еще не сказал. Но у себя в комнате мы с Перихан разговариваем. С тех пор как я вернулся в Стамбул, прошел уже месяц. Перихан на меня не сердится… Читаю… Живу…» Глава 51 ПОЕЗДКА В КЕМАХ Едва открыв глаза, Омер вскочил с постели. Спал он не раздеваясь, в пиджаке и галстуке, однако чувствовал себя бодрым и веселым, как будто только что умылся холодной водой и оделся в свежее платье. Быстрыми шагами прошелся по номеру, посмотрел на часы: половина шестого. «Воскресенье, дело к вечеру… Впрочем, почему бы не сегодня? — думал он. — Хотя вдруг она мне звонила?» Телефон в номере молчал весь день, и все же Омер спустился вниз и спросил, не звонил ли ему кто-нибудь. Выяснив, что никто не звонил, поднялся в номер, схватил чемодан и снова сбежал по лестнице вниз. Сказал дежурному за стойкой регистрации, что собирается на некоторое время уехать и хочет заплатить за номер. Дежурный позвал сотрудника рангом постарше; тот, узнав, что Омер желает оставить номер за собой, спросил, куда он уезжает и когда вернется. Омер сказал, что намерен съездить в Кемах, где работал в прошлом году, чтобы в преддверии нового сезона продать оставшиеся на бывшей стройплощадке машины и прочий инвентарь. Вернуться планирует в ближайшем будущем. Заплатив за номер, вышел из отеля и на такси доехал до вокзала. Еще утром он выяснил, что поезд отправляется в семь. Купил билет и, решив немного перекусить, зашел в вокзальный ресторан. Заказал жаркое из телятины. На обед он тоже ел телятину и сейчас заказал ее потому, что обед этот был превосходным завершением чудесного утра. Накануне, вернувшись в отель после разговора с Мухтар-беем, Омер решил больше не пить, лег и проспал всю ночь, не просыпаясь. Утром он почувствовал себя удивительно бодрым. Повязал галстук и, решив, что после вчерашнего необходимо принести извинения и что каждый на его месте поступил бы так же, отправился домой к Мухтар-бею. Погода с утра была такая хорошая, что он не стал брать такси и пошел по направлению к Енишехиру пешком. На небе не было ни облачка, сияло солнце. Выпавший ночью снег лежал на ветвях деревьев, стенах и крышах. Как всегда в воскресенье утром, улицы были пусты. Окончательно придя в хорошее расположение духа, Омер стал размышлять, как именно будет просить прощения; поразмыслив же, пришел к выводу, что во вчерашних его поступках не было ничего особенного, а значит, прощения нужно просить не за какие-то отдельные неверные действия, а вообще за все свое поведение — что, конечно, глупо. И снова, как накануне во время разговора с Мухтар-беем, Омер почувствовал непоколебимую уверенность в том, что всегда и во всем прав. Эта уверенность поселилась в нем еще в самом детстве и окрепла в юности: он всегда прав, поскольку умен, красив и все его любят, не ожидая ничего взамен. Проходя мимо заснеженных деревьев и незастроенных земельных участков, он думал, что прав не только потому, что умен, красив и богат, но и потому, что снег на ветвях блестит в солнечных лучах специально для него, и вообще день выдался таким погожим лишь для того, чтобы он, Омер, смог выйти прогуляться. Пройдя Кызылай и свернув к дому Назлы, он вдруг испугался, что стоит ему начать извиняться перед Мухтар-беем (а ведь потом еще наверняка придется выслушивать от него наставления), как радость от ярко-голубого неба и солнца, от ходьбы и морозного воздуха, от собственной бодрости и элегантной одежды будет безнадежно испорчена. Он на секунду остановился рядом с пустырем, на котором дети играли в снежки, решил, что позвонит Назлы из отеля, и повернул назад. Все в том же превосходном настроении дошел до Улуса и подумал, что правильнее будет, если Назлы сама ему позвонит. Потом пообедал в ресторане при отеле — там бифштекс был гораздо лучше, чем тот, что он ел сейчас, — и решил, что настало самое время отправиться в Кемах. По-прежнему ощущая себя бодрым и здоровым, Омер справился с бифштексом и вышел из привокзального ресторана. Подумал, не позвонить ли Назлы, но решил все-таки отказаться от этой идеи, поскольку к телефону мог подойти Мухтар-бей. Чтобы было, что почитать в дороге, купил все сегодняшние газеты и еженедельный семейный журнал. Когда поезд тронулся, он привольно расположился в пустом купе и принялся читать — с удовольствием, вовсе не думая, что занимается чем-то глупым. Потом, почувствовав, что начинает клевать носом, вытянул ноги, слегка склонил голову и погрузился в приятный, спокойный сон. Когда он проснулся, солнце уже поднималось из-за горизонта. Омер потянулся, зевнул, улыбнулся старику, появившемуся в купе, пока он спал, и стал смотреть в окно, на реку, вдоль которой шла железная дорога. Заметив, что река течет навстречу движению поезда, понял, что это уже не Чалты, а Карасу — значит, до Кемаха уже недалеко. Поезд проехал сквозь длинный туннель, потом за окном показалась пропасть, обрывающаяся вниз скальными уступами. Омер стряхнул с себя остатки сна, вновь почувствовал себя полным сил и подумал: «Еще вчера я был в Анкаре, а сегодня — уже здесь!» Каждый раз, путешествуя по железной дороге, он начинал чувствовать, что жизнь — замечательное, длинное и интересное приключение, которым необходимо насладиться сполна. Старику, который, судя по одежде, был чиновником, явно не терпелось завязать беседу Омер посмотрел на него и ободряюще улыбнулся. — Вы всю ночь проспали, — сказал старик. — Молодцом! Омер посмотрел на часы. — Почти одиннадцать часов напролет! — Всю ночь, — покачав головой, повторил старик, словно желая дать понять, что не очень-то доверяет механизмам. — А я так и не смог уснуть. Всю ночь сидел, смотрел на вас и думал, думал… И старик принялся говорить: рассказал, зачем ездил в Анкару, сообщил, что живет в Эрзинджане и работает в кадастровом управлении, поведал, что железная дорога, конечно, принесла много хорошего, но немало и плохого, пожаловался, что ходил в Анкаре к врачу («Вот здесь, сынок, у меня болит!»), но тот ничем ему не помог, только лекарство выписал. Узнав, что Омер работал на строительстве железной дороги, похвалил его за то, что такой молодой, а многое уже успел сделать, увидев же на его пальце кольцо, сказал, что сам тоже когда-то был помолвлен. Когда старик завел разговор о кольце, Омеру вспомнилась Назлы, но он не расстроился, а только пробормотал про себя: «Вчера я был там, а сегодня — здесь!» — и благодушно улыбнулся собеседнику который продолжал без умолку говорить, словно для того лишь, чтобы не дать молодому симпатичному господину погрузиться в тревожные мысли. Омер слушал, как старик излагает свои вовсе не похожие на суждения чиновника мысли относительно железной дороги, современных нравов и путей развития страны, и со всем соглашался: в такое чудесное утро спорить совершенно не хотелось. Несколько раз беззаботно, от всей души зевнул. На пути часто встречались мосты через реку и туннели; при въезде в туннель старик всякий раз замолкал, а когда поезд выезжал на открытое пространство, возобновлял рассказ с того места, на котором остановился. Иногда Омер терял интерес к беседе и начинал думать: «Да, до чего же красива здесь природа… Заснеженные вершины, скалы… Хорошо, что поехал. Хорошо, что мне есть чем здесь заняться!» В Кемахе поезд окружила ребятня и прочие любопытствующие. Омер глядел на лепящиеся по склону белые дома и думал: «Как здесь спокойно!» Закричал ребенок, паровоз свистнул и тронулся с места, старик продолжил свой рассказ. Через двадцать минут после остановки в Кемахе Омер поднял свой чемодан, попрощался со стариком и прошел к дверям вагона. Покачиваясь в тамбуре, повторял про себя: «Вчера был в Анкаре, а сегодня — здесь!» Поезд все не останавливался, и Омер начал злиться. «Был в Анкаре, был в Стамбуле, в Англии… Живу, вижу белый свет! Богат, честолюбив… Завоеватель! Стамбул меня ждет! Ну, наконец-то останавливается!» Сойдя с поезда, Омер увидел, что больше никто не сходит и не садится, и почувствовал, что поезд остановился специально ради него. Он еще шел к станционному зданию, а поезд уже скрылся за поворотом, и стало понятно, как же здесь тихо, в этой укрытой снегом долине, затерявшейся среди высоких гор. В комнате станционных служащих было пусто, в помещении, носящем гордое имя «зал ожидания», — тоже никого. Омер вышел на улицу и решил немного прогуляться. Навстречу попалась курица, потом еще несколько, затем показался курятник, белье на веревках между деревьями и корзина с бельем, еще не развешанным. «Как это хорошо, как по-настоящему! Как славно, что я живу и все это вижу!» Он уже собирался поворачивать назад, когда задняя дверь, ведущая в помещения, где жили станционные служащие, открылась, и во двор вышла женщина. Увидев Омера, она растерялась и инстинктивно потянулась рукой к голове, чтобы укрыть лицо платком, вот только платка на ней не было. «Да, это самое настоящее!» — подумал Омер и улыбнулся. Казалось, кто-то словно специально устраивает все так, чтобы он, Омер, получал от жизни никому не ведомое удовольствие, чтобы только не было ему тоскливо и не нарушился бы его душевный покой. Омеру же оставалось только жить, наслаждаясь тем, что ему предлагают. Снова повернув к железной дороге, Омер увидел возвращающегося от стрелки станционного служащего, представился ему и сообщил, что в здешних бараках у него остались машины и инструменты. Эту ночь он надеялся провести у Хаджи, который теперь сторожил бараки, поэтому спросил о нем. При упоминании Хаджи станционный служащий улыбнулся. — Да, он сюда заходит. Если хочешь, отправим за ним мальчика. Присаживайся! Омер сел и посмотрел на портреты Ататюрка и Исмет-паши на стене. Станционный служащий вышел и вскоре вернулся. — Я послал мальчика, — сказал он, глядя на беспечно зевающего Омера. — Пока он ходит, может, сыграем в нарды? Чтобы время провести… — Конечно, почему бы нет? Станционный служащий достал нарды. Начали играть. Глава 52 ПО-ПРЕЖНЕМУ В ПОИСКАХ Рефик сидел за письменным столом в кабинете. Дверь открылась, показалось озабоченное лицо Османа. — А, вот ты где! — сказал он и вошел в кабинет. — Опять здесь сидишь? Рефик в ответ улыбнулся. — А потом снова возьмешь и куда-нибудь уедешь! — пошутил Осман. — Да, вот увидишь, уеду! Осману не понравилось, что брат поддержал его шутку: — Однако учти, что на этот раз никто не отнесется к твоему поведению снисходительно! Даже твоя жена. — В самом деле? — Ну-ка, что ты читаешь? — С видом отца, проверяющего домашнее задание сына, Осман подошел к столу и взглянул на отложенную Рефиком книгу. — Гольдерлин, Гиперион… Кто это? — Немец, поэт. — Который из них? О чем пишет? — Сложно сказать. Честно говоря, я сам не очень понял. О древних греках, об их цивилизации и… — Ясно. — Осман зевнул и потянулся. — Я вот что хотел спросить: что ты будешь делать на выходных? — Сегодня я дома. Завтра, наверное, тоже. — Я через час поеду в клуб, а Нермин сказала, что пойдет в гости к какой-то своей подруге… «Я еще не говорил ему о Нермин! — подумал Рефик. — Неужели именно я должен это сделать?» — Нас не будет, так что вы с Перихан приглядывайте за мамой. — Хорошо. — Этот грипп у нее уже десять дней и все никак не проходит. Я беспокоюсь. Как бы не оказалось, что это не простой грипп, а как бишь его… Испанский? Азиатский? — Нет, это не то. — Не то, думаешь? — Осман снова зевнул. — Я еще хотел спросить… — Словно желая получше обдумать вопрос, он замолчал и посмотрел на книги и бумаги, лежащие на столе. — Заплатить мне за тебя членские взносы в клуб? — Поверишь ли, я совсем об этом забыл! — заволновался Рефик. — Не было времени подумать! Осман непонимающе посмотрел на брата и с таким видом, будто тревожится за его душевное здоровье, проговорил: — Ты смотри, не перетруждай себя… Я немного посижу внизу, потом поеду в клуб. Когда брат ушел, Рефик стал чертить линии на листке бумаги. Вписав в квадрат треугольник, спросил себя: «Что же я теряю время? Ведь прочитать Гольдерлина необходимо». И он снова взялся за странную эту книгу, которая не вызывала в нем ни волнения, ни интереса. Потом пробормотал себе под нос: «Почему же, собственно говоря, необходимо? Потому что, составляя свою программу, я включил эту книгу в список произведений, которые необходимо прочитать. Кроме того, она пригодится мне, когда я буду писать письмо герру Рудольфу». И он снова принялся читать, на этот раз от скуки покачивая ногами. В книге говорилось об афинянах и о золотом веке греческой культуры, потом о каком-то греческом восстании — похоже, против турок. Рефик очень хотел проникнуться интересом к поэту которого так любил герр Рудольф, даже нашел французский перевод, но ничего не получалось. При мысли о древних греках ему все время представлялись завернутые в нечто вроде простыней бородатые и высоколобые люди, вечно размышляющие о чем-то очень глубоком, — образ из исторических фильмов и книг. Он еще немного почитал, потом заметил, что одолел всего четыре страницы, и попытался вспомнить, о чем на этих страницах шла речь. «Под влиянием Диотимы моя душа, то есть душа Гипериона, обретает покой и… Кто-то пришел? Нет, это не колокольчик, а трамвайный звонок… Да, потом он говорит, что афинское искусство, философия, государственное устройство — это не корень, а плод… Нам это все тоже нужно. Государственное устройство у нас другое… Да… Почему у нас нет философии? Она тоже нужна! И еще здесь все время говорится о разуме. В Афинах понимали, что такое разум, и во всем полагались на него. А в Турции не понимают… В Афинах все было основано на разуме. Кроме того, нужно свести воедино красоту разума и души. Хорошие слова… В каком месте они были?» Найдя искомое место, Рефик сделал пометку на полях. Потом начал грызть карандаш и, ощутив во рту вкус дерева, подумал: «Сколько раз я уже принимался грызть этот карандаш! Который час? Чем сегодня собиралась заняться Перихан?» Внезапно он встал, вышел из кабинета и, быстро поднявшись по лестнице, вошел в спальню. Перихан сидела перед зеркалом, Мелек ползала по полу и с интересом изучала изогнутую ножку кровати в стиле ар-нуво. Рефик поймал взгляд жены в зеркале и отвел глаза. — Что-то мне сегодня не читается. — Ты и так много читаешь. — Чего-то мне хочется, а чего — не пойму, — сказал Рефик и начал бродить по спальне. Потом остановился у окна. — Сегодня на улице холодно… Чего-то мне хочется, что-то меня беспокоит… Осман недавно сказал, что… Ты меня слушаешь? Перихан на секунду перестала красить губы, сказала: — Да! — и вернулась к своему занятию. — Осман сказал, что если я еще раз уеду из дома, как в прошлом году никто не отнесется к этому снисходительно, даже ты. Что скажешь? Перихан засмеялась: — Ты что же, снова намерен сбежать? — Ты ведь понимаешь, что я спрашиваю из чистого любопытства? — Да. Я тебя очень люблю. Я рада, что дождалась тебя и мы теперь вместе. Если уедешь — что ж, снова буду ждать. — Никуда я не уеду — горячо сказал Рефик. — Я тоже очень тебя люблю. — Он подошел к жене и обнял ее, но, увидев отражение в зеркале, смутился и вернулся к окну. — Зачем красишься? — Папа попросил. Сказал, что хочет увидеть свою дочь с накрашенными губами. — А, ну да, ты же сегодня идешь к родителям! Я и забыл, — сказал Рефик и после паузы спросил: — А завтра чем бы нам заняться? — Перихан не ответила: должно быть, все еще была занята губами. — Что будем делать завтра? А послезавтра? А послепослезавтра? Чем мы вообще будем заниматься до самого конца нашей жизни, чем? — Ты ведь ходишь на работу… — Хожу, но время, чтобы думать, все равно остается. Значит, хождение в контору нельзя назвать в полном смысле слова работой. — Осман говорит, что ты много работаешь. К тому же ты ведь решил, что больше не будешь думать о таких вещах. Ты говорил, что будешь работать в конторе, чтобы не позволить этим странным раздумьям вновь овладеть тобой, что дома будешь читать, составишь себе программу, будешь жить нормальной жизнью. — Ну вот, как видишь, я живу. — Я не шучу! — сказала Перихан и, чтобы показать, насколько она серьезна, отвернулась от зеркала и посмотрела на настоящего Рефика. — Ты говорил, что опыт, полученный в Кемахе и в Анкаре, позволит тебе переосмыслить свою жизнь и всерьез задуматься о том, что нужно делать, чтобы жить правильно и достойно, обещал тщательнейшим образом обдумать все от самых больших жизненных целей до самых незначительных бытовых мелочей, составить себе программу и не поддаваться больше глупой тоске, лени и приступам раздражения! Слушая Перихан, Рефик сначала почувствовал гордость за то, что жена так хорошо запомнила его слова, потом понял, что восхищается ей, а за себя ему стыдно, и вспотел от смущения. Чтобы показать, что он пусть немного, но все же думал на эти темы, спросил: — Как бы ты отнеслась к идее переехать отсюда в какой-нибудь другой дом? — Не понимаю, всерьез ты это говоришь или нет, — сказала Перихан и встала. Взяла с кровати сумочку и стала укладывать в нее зеркальце с выгравированной на обратной стороне газелью, платок, расческу… — Да, это серьезный вопрос! — проговорил Рефик с некоторым раздражением. — Его нужно как следует обдумать, но и ты должна высказать свое мнение. — Я хочу быть рядом с тобой, а в этом доме слишком много людей. К тому же после того, как я видела Нермин с тем мужчиной и узнала от тебя о поведении Османа, я все время вынуждена вести себя двулично. Рядом с ними я уже не могу быть собой. — Перихан говорила, одновременно разыскивая что-то в шкатулке. — Понимаешь, о чем я? Может быть, иногда лучше и промолчать, но то, что мы знаем и не говорим о таких важных для них вещах, — неправильно. Если мы так и не сможем сказать… Ой, смотри, что у нее во рту! — И Перихан, подхватив Мелек с пола, достала у нее изо рта пуговицу. — Я как раз эту пуговицу и искала, мама просила принести. А она ее чуть не проглотила! — Перихан присела на стул у тумбочки. — Аллах всемогущий! Мелек сначала не поняла, что произошло, потом начала плакать. Рефик взял дочку на руки, покачал, и она успокоилась. Перихан сказала, что опаздывает, взяла Мелек у мужа, усадила на кровать и быстро надела на дочь пальтишко. — Ты права. У меня такие же чувства. Может быть, мне сказать Осману? — Если ты скажешь, то я должна буду сказать Нермин. Перихан взяла Мелек на руки и открыла дверь. — Может, они оба и так все знают, — усмехнулся Рефик. Увидел, как задрожали у жены губы, и, смутившись, решил, что пошутил пошло. Ему захотелось сказать Перихан что-нибудь другое, но что именно, он не придумал. Вместе спустились вниз. Проходя мимо зеркала в прихожей, Рефик наконец придумал, что сказать, но тут увидел Йылмаза и забыл, что придумал. Перихан открыла входную дверь. — Ты на меня не обиделась? — Нет. На что мне обижаться? Но лицо у Перихан было такое, будто она вот-вот заплачет. — В чем дело, о чем ты думаешь? Скажи, пожалуйста! Ты меня любишь? — Да, очень люблю. Рефик поцеловал жену, даже не поглядев предварительно по сторонам, потом поцеловал и дочку. — Ты как думаешь добираться до родителей? Мелек не замерзнет? — Нет. Пусть подышит немного свежим воздухом, а то сидит целыми днями в четырех стенах. Тут идти-то всего ничего. Пройдемся пешком. Чтобы Мелек не заразилась гриппом от Ниган-ханым, ее уже десять дней не выпускали из спальни. Вспомнив об этом, Рефик почувствовал себя виноватым: «В самом деле, набились все в один дом, нехорошо это!» Ему снова захотелось что-нибудь сказать. Перихан уже сделала шаг за дверь, когда он придержал ее за руку и обнял дочку Глядя в ее живые глазенки и избегая смотреть на жену, сбивчиво заговорил: — Все это, все мои бестактности, сомнения и растерянность, которые тебя так расстраивают, мое скверное, дурное состояние оттого лишь, что я хочу… Я хочу, чтобы эта девочка, наша дочь, когда вырастет, если, конечно, она будет умной девушкой, неравнодушной и образованной, культурной… Чтобы она не осуждала нас. Чтобы, думая о своем отце, о том, что он сделал в жизни, не осуждала его, чтобы не считала нас дурными людьми… Он наконец смог взглянуть на Перихан. Та, заметив это, повернулась к девочке: — Безусловно, когда эта юная особа станет госпожой Мелек-ханым, она будет умной и культурной девушкой! — Рассмеялась и поцеловала дочку. — Ну, госпожой ей быть необязательно… — пробормотал Рефик. — Почему это? — Перихан сделала вид, что обиделась за Мелек, потом снова рассмеялась. — Насчет ума и культуры не знаю, но высоченной она вымахает точно! Сказав это, Перихан быстро повернулась, сбежала по ступенькам и пошла к садовой калитке. Рефик смотрел им вслед, пока они не скрылись из вида. Потом собрался пойти в кабинет, но, проходя мимо гостиной, увидел, что там сидят мама и Осман, и решил присоединиться к ним. Осман о чем-то рассказывал Ниган-ханым, а та, делая вид, что не очень-то его слушает, глядела в окно. Жар у нее еще не прошел. Увидев Рефика, она обрадовалась. — Перихан уже ушла? — Да, ушла. — Жаль. Я бы передала ее родителям свое почтение. Что же она сюда не заглянула? Осман, а Нермин куда отправилась? — К подруге. — К какой? — Не знаю, мама, не знаю. Ты не могла бы все-таки что-нибудь мне ответить? Ниган-ханым только поморщилась, словно желая показать, что сказать ей нечего, и обратилась к Рефику: — Садись, что же ты стоишь? Осман тоже посмотрел на Рефика, видимо, ожидая от него поддержки: — Я говорил о новостройках… Ты знаешь, что пустырь сбоку от нас обмеряют? Йылмаз спрашивал, я тоже наводил справки: будут строить многоквартирный дом. А напротив Таджеттин-бей затеял строительство. Если не в этом году, то в следующем мы… — Ни в этом, ни в следующем — вообще никогда! — перебила сына Ниган-ханым. Ваш отец завещал хранить этот дом, и он не будет снесен! — Что за глупость! — сказал Осман. — К тому же отец никогда нам такого не говорил. — А мне говорил! Я тебе сколько раз об этом рассказывала, и о том, что я по этому поводу думаю, тоже. Мы должны жить в одном доме, чтобы каждый знал, как живут другие. Моя семья всегда жила в большом доме… А не в составленных друг на друга коробках! Все должны проявлять друг к другу интерес, любить друг друга, не скрывать свою жизнь от родных. Вот как должно быть! Осман кивнул в сторону Йылмаза, который незадолго до того вошел в гостиную с ведром и щипцами и стал перемешивать уголь в печке: — Этот дом невозможно протопить… Вы мама, и грипп-то из-за этого подхватили. — Я замерзла по собственной беспечности! — отрезала Ниган-ханым. — Очень тебя прошу, сынок, больше на эту тему со мной не говори. Наступило молчание. Некоторое время никто не мог найти, что сказать, однако просто так сидеть тоже не хотелось, поэтому все стали внимательно смотреть на перемешивающего уголь Йылмаза — так внимательно, что тот, похоже, это почувствовал, смутился, и его движения, так похожие на движения его отца, стали неловкими и неуклюжими. Рефик смотрел на Йылмаза и думал: «Как он похож на Нури… Его отец умер, он тоже умрет… Что мы думаем о его отце? Ничего. А если бы и думали — какая разница? Все мы умрем. Я тоже умру, и что обо мне будут думать, я…» Вдруг он заметил, что Осман что-то ему говорит. — В который раз спрашиваю… Ты решил что-нибудь? — Ты о чем? — Я же сказал: о членских взносах! — Осман встал с кресла, посмотрел на мать, потом на брата: — Ну все, я поехал в клуб, а то с вами совсем терпение потеряешь! — Милый, что с тобой сегодня? — спросила Ниган-ханым. Ничего не ответив, Осман с гордым и гневным видом вышел из гостиной. Рефик тоже поднялся с места. — Я, выходит, сегодня никому не интересна, — сказала Ниган-ханым. — Ах, Джевдет-бей, с тех пор как ты умер, все пошло не так… Поднимаясь по лестнице, Рефик думал: «Да, все мы умрем. Все умрем, но сейчас мне нельзя думать о таких вещах. Я должен читать книги, которые отобрал для прочтения, думать о том, о чем напомнила мне сегодня Перихан, и разрабатывать программу, как обещал и ей, и себе самому. И тогда я покончу с ленью и сомнениями и заживу правильной, честной жизнью. Дочери не в чем будет меня упрекнуть… Вспоминая о рабочих, виденных мной в Кемахе, и о крестьянской нищете, я не буду больше испытывать стыд за свою жизнь. Когда я буду жить в соответствии с программой, мне нечего будет стыдиться. Именно такая жизнь — правильная, в этом я нисколько не сомневаюсь. Чтение поможет мне понять, как вести такую жизнь. Сейчас я возьму одну из книг, которые должны мне помочь, и продолжу ее читать с того места, на котором остановился». Он вошел в кабинет, сел за стол и устремил взгляд на оставленную открытой книгу. «Из того, что я прочитал на данный момент, вытекает следующий вывод: античная Греция была самой счастливой эпохой человечества, и ее нужно возродить. Так, по крайней мере, считает автор. А я? По-моему, в античной Греции было много хорошего — такого, чего у нас нет. Думаю, не ошибусь, если скажу, что мы страдаем из-за отсутствия этого хорошего. Разум, гармония и прочее… Я напишу об этом герру Рудольфу. Пошлю ему экземпляр своей книги. Что он скажет, прочитав ее? Назовет ли меня мечтателем? Да, нам нужен свет разума. Можно сказать, что в эпоху античной Греции этот свет сиял ярко… Чтобы добиться этого в Турции, нужны проекты не столько экономические, вроде того, что составил я, сколько имеющие отношение к культуре… Это важнее, чем то, что я предложил в своей книге. Но сейчас я должен думать не об этом, а о программе! Мне нужно читать!» И он начал читать. Через некоторое время с радостью отметил, что полностью отдался чтению и прочел шесть страниц. Однако читать дальше с той же тщательностью не получилось — мешали мысли о недавнем успехе. И не только они — целая стая мыслей словно ждала в засаде и теперь набросилась на него. «Вот читаю я, читаю, но даст ли мне это что-нибудь? Как вырваться из этого дома? Что сказал бы Сулейман Айчелик, если бы узнал, чем я занимаюсь? Что за человек этот Мустафа, муж подруги Перихан? Сулейман-бей сказал бы: „Вместо того чтобы помогать государству, вы тешитесь пустыми фантазиями, потому что вы чересчур мягкосердечный, безвольный человек!“ Колокольчик! На этот раз точно кто-то пришел». В ожидании рисуя узоры на уголке бумажного листка, Рефик думал: «Хорошо бы кто-нибудь пришел, и мы бы вдоволь поговорили… Но кто? Нет такого человека…» Он снова решил приняться за чтение, но вместо этого почему-то поднялся на ноги. «Что мне делать? Чем бы заняться?» — бормотал он себе под нос, меряя шагами кабинет. Потом услышал, как открывается дверь, обернулся и радостно воскликнул: — Мухиттин! — Заключив друга в объятия, проговорил: — Как же хорошо, что ты пришел, как хорошо! — Я ненадолго, — сказал Мухиттин. — Посижу минут десять и пойду. — Ну рассказывай, как поживаешь? — Хорошо. Проходил мимо и решил зайти. — Мухиттин уселся в кресло у окна и стал оглядывать кабинет своим всегдашним внимательным, изучающим взглядом. — О, портрет твоего отца здесь смотрится очень хорошо! Интересно, когда твои дети повесят твой портрет на стену? — Повесят ли, не знаю… — Не сомневайся, повесят! Ты ведь тоже насквозь семейный человек. Рефик вспомнил старые споры и улыбнулся. Ему снова захотелось поспорить с Мухиттином, как в былые времена, но он знал, что так, как раньше, — не получится. После возвращения из Анкары они виделись три раза. В первый раз выяснилось, что у них возникли глубокие расхождения во взглядах, остальные два раза они просто молчали. Желая забыть об этих расхождениях, Рефик еще раз спросил Мухиттина, как тот поживает и что поделывает, но тут же понял, что спросил это не просто так, а держа в уме его рассказ о своих новых убеждениях, и с тревогой подумал: «Чем же, в самом деле, он занимается? С какими людьми знается?» — Почему ненадолго? Куда идешь? — В Бешикташ, в мейхане. Повидаюсь с курсантами. — А, те ребята? Чем они занимаются? — У них-то все в порядке. А ты чем занимаешься? Я недавно видел Нуреттина, он сказал, что встретился с тобой на футболе и ты был очень задумчив. Я решил: наверное, у нашего Рефика опять душевный кризис, схожу-ка навешу его. Рефик был тронут. — В целом у меня все в порядке. — А в частном? — иронично спросил Мухиттин, встал с кресла и посмотрел на лежащую на столе книгу: — Гольдерлина почитываешь? Я когда-то им интересовался, но совершено не был впечатлен. Дух этих поэтов, вообще дух европейцев нам чужд, дорогой мой. Этот к тому же поклонник греков. Они нам чужды, с ними ты ничего не добьешься. Их книги только с толку тебя собьют. — Но нам нужно многому у них научиться! — взволновано проговорил Рефик. — Чему же, интересно мне знать? Рефик почувствовал, что должен защитить свои книги от злобных нападок Мухиттина, и, хотя сам был не до конца убежден в своей правоте, сказал: — Что ни говори, а у древней Греции и Возрождения нам есть чему поучиться! — Не глядя на Мухиттина и боясь, что смутится, быстро прибавил: — Культура Ренессанса, свет разума… Нам нужен свет разума, чтобы победить варварство и деспотизм… — Ох-ох-ох! Ты, я смотрю, совсем офранцузился. Считаешь нас, стало быть, варварами? «Нет, этого у меня на уме не было… Но что поделать — когда я вижу, как злобно он на меня смотрит, мне хочется чем-то ему ответить…» — подумал Рефик. — Что же, ты и меня считаешь варваром? Я турок, националист, открыто об этом говорю. Что скажешь, варвар я? — Не знаю. Не могу сказать. Я ищу… — Офранцузился ты! Собственно, каждый, кто у нас «ищет», этим и кончает. Вместо того чтобы искать, доверься лучше чувствам. Ты уже знаешь, что я уже не прежний Мухиттин, мы с тобой говорили. Но тебе тоже не мешало бы немного измениться. А то ты, как я посмотрю, пасешься на том же месте, что и пять лет назад. Все те же наивные бредни… Оставь пустые словопрения! — Мухиттин махнул рукой в сторону книжного шкафа. — Ты ведь по-прежнему читаешь, чтобы найти ответ на вопрос, что делать в жизни, так? — Да, так. — Думаешь, это тебе поможет? — Мухиттин посмотрел на хмурое лицо Рефика и встал на ноги. — Я бы еще посидел, поизводил тебя немножко, да времени нет. Как-нибудь в другой раз… — Дойдя до двери, обернулся: — Ты знаешь, что творится в мире. Ты хоть задумывался о том, к чему в таком мире может привести распространение таких взглядов, а точнее, заблуждений, как у тебя? — Я их не распространяю! — Однако взял манеру писать книги. Читал, читал… Впрочем, большого вреда эта твоя книга не принесет. Узнав, что Мухиттин прочел его книгу, Рефик заволновался, хотел спросить, что он о ней думает, но, взглянув в его злобное лицо, отказался от этой идеи. — По утрам, стало быть, по-прежнему сидишь в конторе и занимаешься торговлей? — проговорил Мухиттин и еще раз осмотрел кабинет, словно вынося о нем окончательное решение. — Занимаешься торговлей, читаешь, окончательно сбиваешь с толку свой и без того затуманенный разум… И продолжаешь жить в этом доме. А часы все так же тикают себе, действуют на нервы. Как жена, дочка? — Хорошо, — отозвался Рефик, спускаясь вслед за Мухиттином по лестнице. Мухиттин кивнул головой, словно думая: «А разве может быть иначе?» Потом с задумчивым, рассеянным видом — Рефик никогда его таким не видел — попрощался и вышел. Рефик не стал смотреть ему вслед, потому что решил, что, направляясь к садовой калитке, Мухиттин думает уже не о нем. Испугавшись, что, поднявшись наверх, будет прислушиваться к тиканью часов, сначала посидел немного с мамой в гостиной. Ниган-ханым завела разговор об Айше и Ремзи и спросила, что Рефик думает по поводу их отношений. Рефик сказал, что молодых людей нужно предоставить самим себе — что будет, то и будет. Потом поговорили о всяких мелочах. Решив, что теперь не станет прислушиваться к тиканью часов, Рефик поднялся наверх. Глава 53 РАЗГОВОР С КУРСАНТАМИ Не заходя поздороваться с Фериде-ханым, они прошли в дальнюю комнату: впереди Мухиттин, за ним Тургай и Барбарос. Едва войдя в комнату Мухиттина, курсанты растерянно остановились. Мухиттин догадывался, что они уже долгое время пытались представить себе эту комнату: как она выглядит, как обставлена, что вообще в ней есть. Мухиттин уселся на стул у стола. Рука сама собой потянулась к пачке сигарет, но брать ее он не стал. Вид застывших на месте курсантов, внимательно осматривающих комнату, его злил. «Да, мне совсем не нравится, что они узнали, как выглядит мое жилище. Но что поделать — встречаться в мейхане уже не подобает. Все смотрят… Узнают теперь, что я читаю. Я-то сам не прочь бы выяснить, что они обо мне думают, но вот то, что они так много обо мне узнают, — нехорошо!» — Что смотрите, садитесь! — А? Да, конечно, — пробормотал Барбарос. — Ты, Тургай, проходи сюда. Ну, рассказывайте, что делали на этой неделе? Наступило молчание. Похоже, каждый ждал, что заговорит другой. Наконец Барбарос сказал: — Ничего! — Выходит, за всю неделю вы ничего не сделали? Зачем же вы тогда живете на свете, интересно мне знать? Барбарос сделал виноватый вид, но на самом деле не смутился — курсанты уже успели понять, что таким образом Мухиттин выражает свою любовь. Вдруг он что-то вспомнил, отвел взгляд от книжного шкафа и сказал: — Тургай не ответил на приветствие лейтенанта-албанца! — В самом деле? — взволнованно спросил Мухиттин. Тургай скромно кивнул. — Как же это случилось, рассказывай! — воскликнул Мухиттин. — Молодец! — Я-то сам не видел, от него слышал, — сказал Барбарос. — Албанец Тургая поприветствовал, а тот ему не ответил. Давай-ка, Тургай, сам рассказывай! — Да, не ответил я ему! — На лице у Тургая было простодушное, наивное выражение — симпатичный дурачок, да и все тут. Но Мухиттин знал его уже достаточно хорошо и дураком больше не считал. — Как это вышло? Кто такой этот человек? — Албанец! Его у нас никто не любит. Из-за него с третьего курса выгнали одного. Я с ним столкнулся на лестнице, у двери. Он меня поприветствовал, а я не ответил. — Расскажи-ка поподробнее, что такое это ваше «приветствие». — Если не верите, не буду рассказывать… Он меня поприветствовал. А я прошел, как мимо стены. Он ничего не сделал, только нахмурился. — И не попытался тебя как-нибудь наказать? — Нет. — Ладно, а как это обычно у вас происходит? Какова процедура этого приветствия? Кто кого должен приветствовать первым? Когда я сам служил, у нас однажды случилось нечто подобное, и виновный сильно пострадал. Это не опасно? — Мне наплевать! Мне вообще не очень нравится военная служба. Вот найду какую-нибудь лазейку и уволюсь. Мы же не рабы, в конце концов! Мухиттина вдруг охватила тревога: — Как же можно так говорить? Ты должен остаться в армии! К тому же в любой профессии приходится сталкиваться с неприятными моментами. — Да ничего не случится, не переживайте! — сказал Барбарос. — Он последнее время просто немножко нервный. — Уйду из армии… Спрячусь и буду писать стихи! — Тургай, должно быть, сам не верил в то, что говорил и все-таки явно наслаждался своими словами. — Если подойти к этому случаю взвешенно, то нехорошо ты поступил, Тургай! — сказал Мухиттин. — Для тебя это могло плохо закончиться… — Вот и я то же самое говорю! — поддакнул Барбарос. — Только не говорите, пожалуйста, что я поступил неправильно. Это же албанец! А здесь наша страна! Он выгоняет турок из турецкой армии, а вы говорите, что я не прав! — Однако подобное поведение не поможет достигнуть наших целей! — сказал Мухиттин, чувствуя себя уже не старшим братом, а учителем. — Для того чтобы приблизиться к осуществлению нашей цели, мы должны руководствоваться не чувствами и эмоциями, а разумом! — Но ведь вы сами говорили, что чувства очень важны, что нужно не понимать, а чувствовать? — Чувства важны для того, чтобы верить! А чтобы идти к цели, нужен разум. Каждый шаг должен быть обдуман. Вот смотрите, что вышло: поместили на обложку эту карту, журнал и запретили. Мы видим тут следствие не только подлого заговора против нас, но и нашей собственной ошибки. На этой неделе выпуск единственного печатного органа турецкого националистического движения был прекращен. Снова наступило молчание. Курсанты посерьезнели. «Простите уж Тургая, Мухиттин-бей!» — говорил взгляд Барбароса. Тургай, кажется, все-таки устыдился своего сумасбродного поступка. Наслаждаясь почтительной тишиной, Мухиттин думал: «Ну вот, в конце концов снова стали послушными. А то увидели мою комнату и книги, поняли, что я такой же простой смертный, как они, и стали наглеть!» Он уже придумал свою следующую фразу, но пока молчал. Каждый раз, когда он встречался с курсантами, ему в голову приходила одна и та же мысль, неизменно поднимавшая настроение: «Военная академия будет у меня в руках! Посаженные мною семена дадут всходы, и однажды вся армия…» Но тут он вдруг заволновался: «А если этот дурень и впрямь уйдет со службы? Нет, на это ему смелости не хватит, но что, если его уволят за этот мелкий проступок?» При мысли об этом Мухиттин разозлился: «На словах-то все готовы горы свернуть, но военные в распоряжении есть только у меня!» Ему еще раз захотелось сделать Тургаю выговор, но потом он решил, что заготовленная фраза произведет на курсанта большее впечатление. — За разрешением на издание нового журнала буду обращаться я. — Ух ты! В самом деле? — спросил Барбарос. — Конечно. Или вы думали, что движение теперь развалится? — Нет, такого мы никогда не думали! — возразил Тургай. Ему, видимо, хотелось реабилитировать себя в глазах Мухиттина. — Но не ожидали, что именно вы… Неожиданно открылась дверь, и в комнату вошла Фериде-ханым. Увидев юношей, она не показала удивления, а только улыбнулась и сказала: — Добро пожаловать, молодые люди! — Спасибо! — сказал Тургай, поднимаясь на ноги. — Мы не хотели вас тревожить. — Поклонившись, поцеловал руку Фериде-ханым. То же самое сделал и Барбарос. Мухиттин увидел, как обрадовано заблестели у матери глаза, и почувствовал жалость. В последние годы никто так почтительно не целовал ей руку. Однако поведение курсантов он счел неуместным. — Какой будете кофе, сладкий или не очень? — спросила Фериде-ханым. Выглядела она так, будто не знала, куда девать поцелованную руку. — Средний! — сказал Мухиттин. — Так ведь, ребята? Да, средний. Я зайду на кухню, заберу. — Да я сама принесу! — воскликнула Фериде-ханым, но, увидев, что сын нахмурился, кажется, передумала. — Какая милая у вас мама! — сказал Тургай, когда за ней закрылась дверь. Мухиттин по-прежнему хмурился. — Мы говорили о журнале… Так вот завтра я снова пойду к Махиру Алтайлы. Мне предложили обратиться за разрешением на выпуск нового издания. Они мне доверяют, но я им доверять не могу. Поэтому и не хочу пока вас с ними знакомить. — А почему вы не можете им доверять? — спросил Барбарос. — Потому что в журнале последнее слово всегда было за Махиром Алтайлы. Вы знаете, что я не смог даже уговорить его напечатать некоторые ваши стихи, которые мне очень нравятся. А между тем я не нахожу правильными некоторые его идеи, — сказал Мухиттин и с видом, ясно говорящим о том, что сейчас ему не хочется ничего объяснять и вступать в дискуссию, прибавил: — Не буду сейчас вдаваться в подробности, но… Он снова потянулся за сигаретами. «Махир все время напоминает, что я когда-то читал Бодлера… Намекает, что я отравлен западной культурой. Говорит, что раз дьявол культуры в меня уже проник, у меня не выходит быть скромным. Ну да, если он у нас шейх, то мне остается только быть смиренным послушником. Но я сделаю кое-что вовсе не смиренное… В новом журнале я сам буду шейхом!» Внезапно Мухиттина охватила смутная тревога. «Нет! Ладно, схожу-ка я за кофе, пока мама сама не принесла». Он встал и вышел за дверь. Не успел он ее закрыть, как подумал: «Сейчас они бросятся смотреть книги… Выяснять, что я за человек… Эх, книги, книги! В самом деле, что ли, я вами отравлен? Нет, я просто излишне умен и подозрителен». Фериде-ханым уже сварила кофе и разливала его по чашкам. — А, пришел? Какие славные ребята… Кто они такие, чем занимаются? Мухиттин задумался, сказать ли, что это курсанты военного училища, или нет. Отчасти по привычке, отчасти же оттого, что Мухиттин хотел придать происходящему таинственный оттенок, Тургай и Барбарос по-прежнему оставляли свою форму у фотографа в Бешикташе. — Что молчишь? Все-то ты от меня скрываешь! Мухиттин, не ответив, взял поднос с чашками и вышел из кухни. Ему вдруг захотелось войти в комнату неожиданно и застать курсантов за рассматриванием книг. Он, собственно, и так шел медленно, чтобы не разлить кофе. Бесшумно подойдя к двери, остановился и с любопытством прислушался. — Смотри, смотри, Аполлинер тоже есть! — Нет, ты сюда глянь! Эх, так и не выучили мы этот французский! — Тевфик Фикрет! — Ну-ка, посмотрим… — Глянь, он тоже подчеркивает строчки, как мы с тобой! — Что он подчеркнул? — «Побеждай, или будешь растоптан»… И на той же странице: «Что такое геройство? Кровь, насилие, страх»… Фикрет, выходит, тоже пацифист? — Да, конечно! Но зачем он подчеркнул эти строчки? — Чтобы подвергнуть критике! — Не кричи, услышит! Какой еще критике? Послушай, разве полгода назад он таким был? — А каким? Смотри, Достоевский. На французском… — Тссс! — Зачем ты рассказал про албанца? Он рассердился! — Будешь кричать, еще сильнее рассердится! — Эх, надоело, честное слово! Все на нас злятся! А вот и Бодлер! Вот какие стихи я хочу писать, а не о героизме и борьбе! — Тише, дурак! Решив, что настала пора вмешаться, Мухиттин быстро открыл дверь, не обращая внимания на расплескавшийся кофе, и спросил: — О чем это вы тут говорите? — Строго посмотрел на Тургая, застывшего перед шкафом с книгой в руке: — Что смотрим? Бодлера? Он тебе нравится? Тургай покраснел, сделал непроизвольное движение рукой, будто хотел спрятать книгу, и сказал: — Ведь вы же сами научили нас любить его! — Поспешно поставил книгу на полку, словно она была отравлена. — Если так, значит, я совершил ошибку! — проговорил Мухиттин. — Но ты-то со своим французским что можешь понимать в Бодлере? — Достав из пепельницы потушенную сигарету, снова ее зажег. — Ну что ж, пейте кофе. Вам следует благодарить Аллаха, что вы еще не очень отравлены книжным ядом… Если бы я не вмешался, еще немного — и пропали бы вы! Понятно? Офранцузились и пропали бы ни за грош! Не вышло бы из вас настоящих военных. Кому как не мне, знать, как пропадают люди, отравившиеся книжным ядом! — Чтобы его не поняли превратно, поспешно прибавил: — По Рефику знаю… Помните, я вас с ним знакомил прошлой осенью? Он ездил в Кемах, читал, сам что-то писал, марал бумагу. На прошлой неделе я его видел. Все тот же запутавшийся, оторванный от почвы, безвольный, лишенный принципов и, самое главное, цели турецкий интеллигент… Точнее, живущий в Турции западный интеллигент. Понятно вам? — Он еще раз строго посмотрел на Тургая. Увидев его покрасневшее лицо, немного успокоился, но все же продолжил: — Ничего от меня не скрывайте. Я ведь и так знаю, о чем вы думаете. Дьявол культуры будет и впредь пытаться проникнуть в вас и сбить с пути. Пусть ваш разум служит не дьяволу, а вашим собственным чувствам и убеждениям. Я никогда не устану это повторять! — Вы правы! — сказал Барбарос, глядя в сторону портрета Хайдар-бея. — А, это мой отец. Вы должны быть такими, как он! Жил, сражался, умер! Впрочем, цели в жизни у него тоже не было. В войне за независимость не участвовал. А у вас есть цель! Времени терять нельзя. Сейчас, пока не начал выходить новый журнал, вы должны, ценя свое время, как следует поработать. Если Махир Алтайлы и в новом журнале попытается установить прежние порядки, я буду искать способы с ним справиться… Один из возможных способов — обращение к профессору Гыясеттину Каану, о котором я написал хвалебную статью и которого в самом деле очень уважаю. Таким образом, мы избавимся от Махира… Да, и не вздумайте больше устраивать подобных выходок, как с этим албанцем! Если я получу разрешение, журнал будет наш, и вы… — Простите, Мухиттин-бей, а как будет называться журнал? — «Алтынышык».[94 - Алтынышык (тур.) — «золотой свет».] Но название не главное! — Я понимаю, просто хотелось узнать, — сказал Тургай. Глава 54 ВРЕМЯ И НАСТОЯЩИЙ ЧЕЛОВЕК Проснувшись, Омер по привычке посмотрел на запястье, но часов он теперь не носил. Спал он в свитере, потому что по ночам в комнатах помещичьего дома было холодно. «Сколько же времени? — пробормотал Омер себе под нос и перевернулся на другой бок. — И вообще, в каком я нынче времени? С одной стороны — в двадцатом веке, с другой — на краю средневековья… В старом помещичьем доме, где-то рядом с Эрзинджаном…» Повернув голову посмотрел наверх, на покрытый узорами древоточцев потолок. Одна из стен была целиком загорожена шкафом, на его дверцах виднелись все те же узоры и лодочки арабских букв — строки из Корана. Глядя на эти буквы, проеденные древоточцами до такого состояния, что их невозможно было разобрать, Омер думал: «Может быть, эти строки вовсе не из какого не из Корана, а, скажем, из Намыка Кемаля. Интересно, что за человек был этот каймакам, сосланный сюда Абдул-Хамидом? Пока был в ссылке, купил землю, построил дом, а потом, по всей видимости, или был прощен, или вернулся в Стамбул после революции. Когда же я вернусь домой?» С тех пор, как он уехал из Анкары, прошло семь недель, двадцать шестое апреля миновало две недели назад, а он все еще здесь, живет в полуразвалившемся господском доме, в поместье, где Хаджи когда-то был управляющим. В тот день, когда Омер приехал из Анкары, Хаджи сказал, что больше переночевать гостю будет негде, и поселил его на втором этаже господского дома. «А я все еще здесь… Но скоро уеду! — сказал себе Омер и снова перевернулся на другой бок. — Я тоскую по Стамбулу Уеду, в самое ближайшее время уеду! Сколько времени, интересно, сейчас в Стамбуле?» Чтобы узнать, который час, Омер взглянул на пятно яркого солнечного света на полу. «Весна!» — пробормотал он, но с постели не встал и принялся размышлять: «Может быть, поспать еще немножко, прежде чем приступать к делам? Да, нужно поспать, а то буду квелый!» И Омер отдался на волю мирной дремы. Внезапно ему послышалось, что с улицы донесся автомобильный гудок — но это всего лишь мычала корова. «Интересно, сколько я проспал? Десять минут, час? Хотя какая разница! Славно выспался. Набрался сил, могу приступать к делам! — подумал Омер и зевнул. — Да, дела… Какие? Нужно купить мазут для генератора. Написать задуманные письма. Поехать в Эрзинджан…» Снова замычала корова, потом что-то коротко крикнула женщина. Омер узнал голос жены Хаджи и понял, что она доит корову в примыкающем к дому хлеву и сердится, что та не хочет стоять на месте. «Как хорошо!» Однажды Омер развлечения и новизны ради решил попробовать подоить корову. Хаджи и его жена попытались возражать, но Омер настоял на своем, и те, отойдя в сторонку, принялись с любопытством наблюдать, как господин справляется с этой работой. Впрочем, вскоре они заметили, что Омер начал раздражаться, и поспешили на помощь: Хаджи стал держать корову, а его жена — ведро, которое никак не хотело стоять прямо под выменем. Вспомнив этот неудачный опыт, Омер подумал: «Они меня любят и уважают!» — но сам этому не очень поверил. Он платил Хаджи неплохие деньги, потому-то тот и позволял ему здесь жить и кормил каждый день обедами из трех блюд. Думать об этом было неприятно, и Омер сказал себе: «Во всяком случае, он не показывает, что делает это ради денег. Это я уже сам домысливаю. Да, не зря все-таки я после всего этого так надолго задержался здесь, на природе! Живу и вижу мир!» Еще раз взволновано повторив вслух последние слова, Омер встал из теплой кровати и босиком подошел к окну. Осторожно, стараясь не шуметь, открыл раздвижные рамы и глубоко вдохнул свежий воздух. Солнце встало уже давно и скоро должно было подняться над деревьями. «Как все хорошо, как все правильно! — думал Омер. — Здесь ничего не скроешь, все именно так, как должно быть!» В нем пробудилась жажда деятельности, желание, как он говорил себе когда-то, все преодолеть и всего добиться. «Нужно было бы просыпаться здесь каждое утро, открывать окно, вдыхать свежий воздух, а потом уж ехать в город… Завоевывать…» Поверив, что сегодня у него достаточно сил, чтобы сопротивляться тоскливым мыслям, Омер пробормотал себе под нос: «Эх, город, город! Почему я не там, а здесь?» Снова у него возникло чувство собственной правоты. «Потому что мне здесь нравится. Да, нравится! Конечно, я уеду Стамбул ждет меня… Но какое сегодня утро! В такое утро хочется трудиться! Дел, правда, у меня немного, и тем не менее… Первым делом генератор!» И Омер с удовольствием стал думать о том, что он сделает с генератором, полгода ржавевшим на складе: почистит его, смажет, выяснит, где поломка, починит и установит на первом этаже, чтобы во всем доме было электричество. Потом Омер вспомнил, что этот план придумал на самом деле не он, а Хаджи. У Хаджи была еще одна идея: он советовал Омеру купить поместье вместе с пахотными землями, простирающимися по другую сторону железной дороги до самой реки. Хаджи рассказывал, что земли эти не обрабатываются из-за ссоры между наследниками покойного хозяина; он, Хаджи, однажды попытался вспахать одно поле, но кто-то донес об этом наследникам. Омеру приходила мысль о том, что и сейчас кто-нибудь может донести, что Хаджи тайно поселил его здесь и получает за это деньги; однако останавливаться на этой мысли он не стал, поскольку каждый день говорил себе, что в самом скором времени уедет в Стамбул. «Да, уеду в самое ближайшее время! Я говорил им, что у меня есть намерение приобрести поместье… Кому это „им“?» Подумав немного, Омер с удивлением понял, что при слове «они» на ум приходят не только Рефик, Назлы и Мухтар-бей, но и Керим Наджи. Потом заметил, что ему стало холодно, отошел от окна и начал переодеваться. Стягивая свитер, он спросил себя, почему вспомнил о Керим-бее. «Я ведь терпеть его не могу Такое впечатление, что он лично в ответе за все, что не нравится мне в Турции. Ненавижу его спесивый взгляд!» Сняв свитер, Омер начал расстегивать пижаму. «Что я отвечу когда они спросят, что я здесь делал? Например, тете? Хорошо, что я написал ей. Скажу то же, что в письме: продажа остававшихся здесь машин заняла много времени. И Назлы я так же напишу. Интересно, что она обо мне думает? Ответ все еще не пришел… А если я куплю это поместье, как им это объяснить? Поскольку они уверены, что я человек умный и расчетливый, то решат, что я что-то такое знаю. Знаю ли?» Надев свежую, выстиранную женой Хаджи рубашку, Омер почувствовал себя еще более бодрым. «Конечно. Я скажу, что научился ценить здешнюю настоящую, неиспорченную жизнь. Им этого не понять. Да я и сам в это не верю… В таком случае, почему я до сих пор здесь? Потому что боюсь, что мое честолюбие выдохлось, жажда жизни ослабла! Хотя… Нет, это не так. Моя жажда жизни настолько сильна, что просто так не ослабнет. Тогда почему?» Усевшись на кровать, Омер снял пижамные штаны и, почувствовав, как начали мерзнуть ноги, поспешно начал натягивать брюки, ощущая в себе растущее желание бегать, прыгать, жить. «Потому что тамошняя заурядная, пошлая жизнь не по мне. Здесь, на природе, все такое простое и настоящее… Здесь нет фальши, вот в чем дело!» Он сходил за сапогами, которые вечером, чтобы не чувствовать запаха, поставил в противоположном от кровати углу. «Здесь я ощущаю себя средневековым рыцарем, сипахи,[95 - В Османской империи феодалы, получавшие земельные участки (тимары) за несение военной службы.] живущим в своем тимаре, крупным землевладельцем, настоящим человеком. Какие замечательные сапоги! Такие теперь никто не носит». Сапоги эти Омер купил в Эрзинджане. Заправив в них брючины, встал на ноги. «Вот он, настоящий человек!» — подумал он и прошелся по комнате. Деревянный пол жалобно заскрипел под тяжелыми сапогами. «Внизу услышат, приготовят завтрак». Остановился. «Да! Может быть, я сейчас немного преувеличиваю, но вот что несомненно: я рожден для того, чтобы отдавать приказы, чтобы повелевать! Я всегда это знал». Ему вдруг вспомнился Мухиттин. «Что, интересно, он сейчас делает, этот незадачливый коротышка? Сколько дружим, все время он пытался доказать, что умнее меня. Мало того, что это не так, так ведь еще одного ума мало! Нужна воля и, самое главное, удача! Я удачлив, красив, богат…» Тут Омер вдруг смутился и, словно в детстве, замер, не натянув до конца свитер. «Что я делаю, кем я хочу быть? — размышлял он, сидя в надвинутом на голову свитере. — Вот приехал я сюда, чтобы продать машины и инструменты. Погрузил их в грузовик и отправился в Эрзурум. Покупателя не нашлось, я вернулся сюда. То одно отвлечет, то другое… Так и дата свадьбы прошла. Что я мог поделать?» Ему вспомнилась церемония помолвки: в каком возбуждении был он сам, с каким восхищением и любовью смотрели на него гости… «Что же, теперь опять то же самое? Пришли свататься! Сговорились! Как пошло… Это все не по мне. По мне — жить вволю, досыта!» Он вспомнил, как говорил когда-то эти же самые слова Рефику и Мухиттину. «Как бы мне хотелось об этом забыть! Забыть мое городское фиглярство и лицемерие и стать самим собой!» Натянув свитер, Омер решил надеть пальто, но потом передумал — уж больно солнечный был день, да и чувствовал он себя на редкость бодрым. «Только такие солнечные дни и радость от настоящего дела могут насытить мою душу! Но в Стамбул я все же хочу поехать и поеду. Любопытно, что они там делают, эти знакомые мне и изрядно меня утомившие существа? Как поживает Стамбул? Съезжу туда, узнаю, приму решение и вернусь». Он открыл дверь и начал спускаться вниз по лестнице, прислушиваясь к поскрипыванию сапог. «Впрочем, похоже, решение я уже принял. Принял ли? Завоеватель, ха! „Что вы будете завоевывать, герр Завоеватель?“ Да будет вам известно, герр фон Рудольф, я сейчас спускаюсь по лестнице и ни о чем думать не хочу. Позавтракаю и буду жить дальше…» Спустившись вниз и никого там не увидев, Омер вышел на улицу Сначала его ослепил яркий солнечный свет, потом он увидел лохматого пса Хаджи, а там и его самого. Хаджи завел речь о генераторе и о завтраке. Глава 55 ПРАЗДНИК ОБРЕЗАНИЯ — Ну-ка, скажи мне, сынок, что в этом стакане? — спросил фокусник. — Вода, эфенди! — сказал мальчик-подросток. Он и в самом деле был его сыном. — А откуда эта вода? Из Черного ли моря, из Каспийского ли, из Индийского? Или из здешнего колодца? — Из здешнего колодца извозчики всю воду вычерпали! — сказал Осман. Сидевшие на балконе рассмеялись — они давно готовы были рассмеяться, только шутки у фокусника были какие-то непонятные. На извозчиков, которые повадились поить своих лошадей из колодца у садовой ограды, никак не удавалось найти управу. Ниган-ханым сначала нахмурилась, поскольку тема была неприятной, однако затем тоже присоединилась к общему веселью. Сегодня следовало веселиться: утром внуку Джемилю сделали обрезание. — Из здешнего колодца! — сказал мальчик. Фокусник, огорченный тем, что все смеются над чужой непонятной шуткой, два раза стукнул сына палкой по спине. — Эй, что смеешься? Не смейся, а слушай! — Он уже понял, что и детей на балконе, и самого виновника торжества, лежащего на кушетке, веселят только удары палкой. Отвесив сыну еще один удар, фокусник обратился к Джемилю: — Эфенди, нам нужен помощник! Кто нам поможет? Джемиль обвел взглядом гостей и родственников, сидящих на стульях и в шезлонгах на широком балконе, больше напоминающем террасу. — Дядя Саит! — Нет, назови кого-нибудь другого. — Дядя Фуат… Или дядя Рефик! — Нет, нет. Сколько же у тебя, однако, дядей, сынок! Но им нельзя. Выбери кого-нибудь из ребят, своих друзей. Джемиль указал на одного из своих приятелей. Фокусник ухватил засмущавшегося мальчика за руку и вытащил его на импровизированную сцену. Наступила тишина. Похоже, никому из собравшихся этот фокусник не нравился: он не был похож на них, и шутки его были не из тех, над которыми они могли бы посмеяться. Рефику было жаль фокусника и хотелось как-то наладить взаимопонимание между ним и гостями, но как это сделать, он не знал. Фокусник отпил из стакана и велел сделать то же самое своему сыну. Потом поднес стакан ко рту приятеля Джемиля, опрятно одетого мальчика в коротких штанишках на помочах, и, одновременно вытирая красной тряпкой пот со лба и шеи, сказал: — Сейчас наш маленький господин выпьет до дна, и вода потечет у него из пупка! — Из этого стакана ne bois pas![96 - Не пей! (фр.).] — закричала мама мальчика. — Да-да, постой! — сказала Нермин и велела притулившейся в уголке Эмине-ханым принести чистый стакан. Мальчик растерялся, от испуга крепко сжал губы и стал смотреть на маму, чтобы не сделать чего плохого. — Не нужно стакан! Все, он уже выпил! — раздраженно сказал фокусник, хотя на самом деле мальчик так и не открыл рта. Фокусник взял у сына трубку, приставил ее к животу мальчика и вытащил затычку. — Вот она, вода, из пупка течет! — Из трубки на пол действительно потекла вода. Сообразив, что хозяевам это может не понравится, фокусник быстро вставил затычку на место. Потом еще раз стукнул сына палкой по спине, якобы случайно уронил свой колпак и стал ползать по полу, пытаясь его найти. Найти не удавалось, потому что на колпак наступил его сын. Дети засмеялись. — Уж больно простонародные это развлечения! — сказала Нермин. — Представления «Карагеза»,[97 - Турецкий народный театр теней.] по правде говоря, бывают очень интересны, если хорошо сыграны, — откликнулся Саит-бей. — Однако развлечения, которые устраивают в Рамазан и по случаю обрезания, мне тоже не очень-то нравятся. Я один раз ходил в театр, который когда-то открыл в Бейоглу Нашит-эфенди, — так и не понял, что там смешного. Отцу, впрочем, нравилось. Атийе-ханым достала фотоаппарат, отыскала место, с которого в объектив попадали и смеющиеся дети, и фокусник, и Джемиль, и принялась фотографировать. Нермин повернулась к Осману: — И где ты его только отыскал? — А что такого, дорогая? У Тургут-бея он тоже был. Видишь, дети смеются! Рефику хотелось сказать что-нибудь в защиту фокусника, но снова ничего не пришло в голову, так что он только пробормотал: — Милый человек! — тут же смутился и решил обязательно почитать что-нибудь о «Карагезе» и народном театре. Потом подумал, что раз это все-таки фокусник, то он должен показывать трюки, основанные на ловкости рук, — но кроме никого не обманувшего фокуса с магическим ящиком и этой дурацкой шутки с вытекающей из пупка водой он так ничего и не показал. — Они, наверное, работают сообща с теми, кто совершает обрезание, — предположил Фуат-бей. — Жалкий человечек! — сказала Гюлер-ханым. Рефик бросил на нее быстрый взгляд, потом вспомнил, что Перихан и Мелек сейчас в доме, и решил присоединиться к ним. Когда на балконе появились фокусник и его сын, маленькая Мелек испугалась их колпаков и начала плакать. Всем это показалось очень смешным, но Рефику сейчас стало жалко фокусника. Жену и дочь он обнаружил не в дальней комнате, а в средней — они сидели у окна, Перихан поила девочку чаем. — Айше и Ремзи пойдут погулять к морю и возьмут Мелек с собой. — Может быть, им хотелось бы побыть наедине? — Нет, они сами предложили. Что с тобой? Снова скучно? Мы, наверное, зря сюда приехали? Поскольку у Рефика все никак не получалось составить программу «правильной и честной жизни», они с Перихан решили не ездить в этом году на Хейбелиаду. В начале июня, когда все уехали, дом оказался в их полном распоряжении. Такая жизнь им очень понравилась, и они даже стали думать о том, что осенью нужно будет переехать в другое место, но в конце июля, когда установилась изнуряющая жара, а у Мелек на руках и ногах появились непонятные покраснения, они все-таки решили перебраться на остров — и прибыли сюда в ту самую неделю, на которую было назначено обрезание Джемиля. — Нет, почему же зря? Хорошо, что приехали. Развеялись немного. — Но ты собрался завтра уезжать… — Ты же знаешь, милая, — только затем, чтобы повидаться с Омером и Мухиттином. А вечером в понедельник вернусь вместе с Османом. — Что говорит Омер? — Я же рассказывал. Мы перемолвились только парой слов по телефону Он сказал, что четыре дня назад вернулся из Кемаха и хочет со мной встретиться. Я позвонил Мухиттину. Представляешь, мы втроем не встречались с самой помолвки Омера, то есть два с половиной года! — Омер бросил ту девушку? — Не знаю. Вроде бы свадьба должна была состояться еще весной. Но судя по тому, что свадьбы не было, а Омер несколько месяцев провел в Кемахе в полном безделье… — Можно я завтра поеду с тобой? — Зачем? Мы будем сидеть и разговаривать… — А мы с Мелек подождем тебя наверху, — сказала Перихан, но, посмотрев на Рефика, сразу прибавила: — Ладно-ладно, не поеду. Так просто сказала. Но мне не нравится, что ты будешь сидеть с этими холостяками, спорить о серьезных вещах, пить… Не нравится мне это их презрительное отношение ко всему на свете. — Во-первых, как тебе известно, Мухиттин теперь не пьет. И я не думаю, что он все на свете презирает. У него все-таки есть убеждения — пусть и глупые, но убеждения. А Омер… — И Рефик начал рассказывать про Омера. Потом вдруг вздрогнул, словно от испуга, сказал просительно: — Пожалуйста, Перихан, не надо так о них думать. Это же мои лучшие друзья! — и сел рядом с женой. — Снова они заставят тебя сомневаться в себе. Когда ты с ними встречаешься поодиночке, я ничего не говорю. Но когда вы собираетесь втроем, ты… — Пожалуйста, давай не будем сейчас об этом! — сказал Рефик, кивнул в сторону двери и встал. В комнату вошла Айше, за ней Ремзи. Айше взяла Мелек на руки и сказала ей: — А мы сейчас тебе море покажем! Перихан улыбнулась. Рядом с девочкой толстяк Ремзи выглядел совсем уж неповоротливым. Выходя на лестницу, Рефик еще раз оглянулся на Ремзи и Айше и подумал: «И они поженятся, и у них будут дети… И хозяйство…» Спустившись вниз, он заметил, что в комнате, где стоял водяной насос и стирали белье, собирают свои вещи фокусник и его сын. Желая их приободрить, Рефик зашел в комнату и сказал: — Очень хорошее у вас было выступление. Поздравляю! — Спасибо! Вспомнив о тех пунктах своей программы, в которых говорилось о необходимости быть ближе к народу и узнавать больше о жизни простых людей, Рефик спросил: — Как идут дела? — Сейчас хорошо, обрезания-то летом делают. Потом туго придется. Но в Рамазан работы снова будет много. — Да, конечно, в Рамазан… — повторил Рефик, словно знал этот ответ заранее. Ему казалось, что он очень хорошо понимает фокусника — по крайней мере, так ему хотелось думать. — Чем же вы занимаетесь в другое время? — Я, эфенди, собственно говоря, обойщик. А сына раньше зимами отсылал в деревню. Там над ним смеются, больше он туда не хочет. Обойному делу я его не смог обучить. Мне говорили: твой сын, мол, очень способный, отдай его в училище, пусть учится на актера. Привел я его, а там без аттестата не принимают. И что мне теперь с ним делать, когда наступит зима? Отправить в деревню? У меня у самого-то ничего нет. А он к тому же задыхается. Эта, как ее… астма у него. В деревне батраком и то работать не сможет. Рефик подумал, что нужно быстрее подсказать какой-нибудь выход из этой непростой ситуации: — Надо найти ему работу, не так ли? — Работу! Где она, работа эта? У вас-то, у богатых, возможностей много, а у нас… — Фокусник повернулся к сыну: — Давай, бери сумку, пошли. Рефик подумал, не подыскать ли мальчику работу на складе, но потом его мысленному взору предстало сердитое лицо Османа. — В самом деле… — пробормотал он. — Так-то, эфенди. Мы пошли, нас ждут у Тургут-бея. «Надо бы переговорить с Османом относительно предоставления работы этому юноше», — подумал Рефик и обратил внимание, что, стоило ему только подумать о конторе и компании, как в мыслях у него появились канцелярские обороты. — Я попробую узнать… — сказал Рефик, выходя вслед за фокусником и его сыном в сад. «Конечно, по одиночке им всем не помочь!» — подумал он, но эта мысль его не утешила. Поднявшись по внешней лестнице, он пошел по опоясывающей дом галерее, увитой плющом. «Делаю ли я что-нибудь для того, чтобы помочь им всем разом?» Книга, изданная министерством сельского хозяйства, не вызвала никаких откликов, кроме язвительной рецензии одного профессора, который, впрочем, написал ее скорее для того, чтобы продемонстрировать свои энциклопедические познания. Называлась рецензия «Утопии и реальность». «Впрочем, те мои идеи были ошибочны. В первую очередь нам нужны перемены в области культуры. Сейчас я как раз пытаюсь выяснить, какие именно. А самое главное — пытаюсь понять, какой образ жизни приведет нас к этим переменам!» Но и эта мысль не показалась утешительной. Чтобы отвлечься, Рефик сказал себе: «Как славно мы завтра поговорим с Омером и Мухиттином!» Он предчувствовал, что такого разговора, какого ему хотелось бы, не получится: слишком разными людьми были теперь его друзья; и все же эта мысль его успокоила. Дойдя до балкона, он уселся на стул рядом с Османом, Саит-беем и Нермин. — Фокусник ушел. Сын у него способный мальчик, но не может найти работу. Я тут подумал, не могли бы ему найти место? — Он что, попросил работу? — спросил Осман. — Я ему заплатил, а он, оказывается, еще и работу хочет. Но ты же знаешь, что у нас работа есть только для грузчиков и писарей. — Работу хочет? — заговорил Саит-бей. — Не знаю как сын, а сам этот фокусник не показался мне особо искусным. Но выражение лица у него такое, знаете ли, характерное. Точь-в-точь как у кучера, который служил у моего отца. Добрый был человек, каких поискать. А на козлах сидел, что твой падишах… — Ты, надеюсь, ничего ему не пообещал? — обеспокоенно спросил Осман. — Это мне кое-что напоминает… — протянул Саит-бей. При каком султане было, не помню… После церемонии обрезания сына султан говорит народу: просите, о чем хотите! Те говорят: повели, чтобы нас взяли в янычары. Так вот и начался упадок янычарского войска… — И Саит-бей рассмеялся. Тут Джемиль зашевелился на своей усыпанной подарками кушетке и жалобно застонал. Нермин оторвалась от разговора с Лейлой-ханым, присела у изголовья и что-то сказала сыну. Осман взглянул в их сторону и громко спросил: — Болит? Наступило молчание. Рефик посмотрел на Лале и других девочек, сидящих в уголке. О чем они сейчас думают? «Этот праздник обрезания, в сущности, очень глупый, дикий, примитивный обычай!» — сказал он про себя и встал на ноги. — Постой, куда ты снова уходишь! Посиди немного, а то совсем тебя не видно! — возмутилась Ниган-ханым. «Да, примитивный, дикий, отвратительный обычай. Как это на нас похоже! — думал Рефик. — Решили, что этот кусок плоти человеку не нужен, и отрезают его. Какая в этом необходимость?» Ему вспомнилось, что он читал и слышал о пользе обрезания с гигиенической точки зрения. «Ну ладно, допустим, необходимость есть. Но зачем устраивать эту церемонию? Всем сообщают, все покупают подарки… Мальчик, стыдящийся этого гадкого события, радуется подаркам и забывает о своем горе». Он вспомнил о своем собственном обрезании. Сначала ему было стыдно и хотелось от всех спрятаться; но потом, увидев, что все остальные радуются, смотрят на него с любовью и заваливают подарками, точно он совершил что-то необыкновенное, маленький Рефик поверил словам взрослых и решил, что ему и впрямь есть чем гордиться. Сейчас, направляясь в свою комнату, взрослый Рефик думал: «Уже тогда стало понятно, что у меня слабая личность. Перихан сейчас, по сути, сказала то же самое. Рядом с ними, рядом с этими двоими я… Несомненно, я подпадаю под их влияние». Жены в комнате не оказалось. Рефик улегся на кровать и уставился в потолок: «И зачем я только приехал? Лучше бы мы остались дома. А передать мальчику подарки можно было бы как-нибудь потом». Ему пришла в голову мысль, что он поступил точно так же, как те скудоумные взрослые, которые в свое время осыпали похвалами и подарками его самого. «А что мне было делать? Если бы я приехал без подарков, на меня обиделись бы и решили, что я совсем не люблю племянника. Самое скверное, что Джемиль тоже так подумал бы. Во всяком случае, я подарил ему книгу, и какую! Сам Руссо говорил, что „Робинзон Крузо“ — лучшая книга, которую можно дать почитать ребенку. При этом я, конечно же, решил, что книга — слишком дешевый подарок, и, чтобы показать, как я люблю Джемиля, купил еще и наручные часы». Он вспомнил, как утром мальчик надел на оба запястья сразу все подаренные ему часы, как он смущался и радовался. Лале, в честь которой такой праздник никогда не устроят, держалась в сторонке, а взрослые говорили ей, чтобы она поздравила брата. «Как же все это отвратительно! Необходимо запретить праздновать обрезание! Но какое правительство могло бы ввести такой запрет? Для этого необходимо революционное правительство, а революция давно закончена. Что же делать? Да, мне нужно свести общение с ними до минимума… Как и решили, уедем с Перихан из Нишанташи. Как бы заставить их читать Даниэля Дефо и Руссо?» Для Джемиля Рефик купил «Робинзона Крузо» на французском. Подумав, что мальчику будет лень читать по-французски, он почувствовал, как охватывает его безнадежность. Он видел сокращенный турецкий перевод «Робинзона» под названием «Двадцать восемь лет на необитаемом острове» и нашел его ужасным. «Как же тогда народ прочтет „Робинзона“?» — спросил он сам себя. Тут в голову ему пришла другая мысль, наполнившая его радостным волнением. Вскочив с кровати, он отправился на поиски Перихан и обнаружил ее на первом этаже, у холодильника. Она пила воду Увидев мужа, бросила на него вопросительный взгляд и поставила стакан на стол. — Послушай-ка, я хочу тебе кое-что сказать! — Рефик взял жену за руку. — Может быть, пройдемся немного? Перихан взглядом указала наверх, на балкон. — Ладно, тогда здесь поговорим, — сказал Рефик и улыбнулся поглядевшему на них с любопытством повару Йылмазу. Они вышли в сад и немного прошли вверх по склону стараясь не поскользнуться на сухих, гладких сосновых иголках. — Ну, говори, чего хотел, — сказала Перихан. — А то мы с тобой смешно выглядим. — Ты на меня злишься? Не злись, пожалуйста, и люби меня! — быстро проговорил Рефик. — Осенью я не буду больше ходить в контору. — Чем же ты будешь заниматься? — Я открою издательство, чтобы выпускать книги, которые необходимо всем прочитать, такие, как «Робинзон Крузо»! И еще я вот о чем подумал: нужно запретить праздновать обрезание. Хотя это не так уж важно. Главное — издательство. — Ты хорошо подумал? Точно ли именно это тебе нужно? Сможешь ли ты зарабатывать достаточно денег, чтобы нам хватало на жизнь? — По-моему, деньги и семья по сравнению с этой задачей — дело второстепенное! — ответил Рефик и, чтобы не глядеть в лицо Перихан, стал рассматривать установленный невдалеке пчелиный улей. Где-то рядом стрекотала цикада. — Мне не хочется сейчас плакать… Но если мы будем здесь стоять, я заплачу Давай вернемся! — проговорила Перихан. — А что там? Пошлый, вульгарный праздник. Неужели ты не видишь, как это все гадко и отвратительно? Ничего не скрывая от девочек, наряжают несчастного ребенка, надевают ему на голову эту дурацкую тюбетейку. Собираются вокруг него и ведут глупую болтовню… Смеются над фокусником… Осторожно, упадешь! Пойдем в нашу комнату. Фокусник в тысячу раз более достойный человек, чем они! Взять хотя бы эту Гюлер. Думаешь, мне очень хочется сидеть рядом с ней? — Ничего я не думаю… — Ну, если хочешь, я туда пойду. Но сколько, по-твоему, это может продолжаться? Ты не обиделась? — Нет, — сказала Перихан, обернулась к Рефику и улыбнулась. Рефик обрадовался. — Сам не понимаю, почему заговорил о Гюлер. Надеюсь, ты не думаешь, что я снова начну тот старый спор… А, ну да, ты же ничего не думаешь. Омера эта женщина тоже раздражает. Ну-ка, посмотри на меня! — Перихан снова повернулась, и, увидев, что она по-прежнему улыбается, Рефик окончательно успокоился. — Ты знаешь, что сказал Омер, или, может быть, Мухиттин, об этой женщине? — Ты завтра уедешь, да? — Да. А сейчас-то мы куда? — Перихан направлялась к балкону, Рефик шел за ней. — Хорошо, хорошо, посидим с ними. Нехорошо будет выглядеть, если не посидим… Но я еще раз хочу повторить, что говорил очень серьезно. Подойдя к балконной двери, Рефик увидел адвоката Дженап-бея, целующего руку Ниган-ханым, и неожиданно вскипел: — Вот еще один фигляр! — Дорогой, это ведь совершенно безобидный, мирный человек! — рассмеялась Перихан. Глава 56 СТРАШНЫЙ СУД «Ну, вот я и в Нишанташи! — пробормотал Омер, выходя из такси. — А вот и сам камень-мишень. Что это на нем написано? Никогда не задумывался». Он перешел через дорогу и посмотрел на дом семейства Ышыкчи. «Окна закрыты, шторы задернуты, ставни захлопнуты… Может, Рефика нет дома? Нет, обещал быть… Какие же чувства вызывает во мне вид этого дома? О чем я думаю? О том, что перешел дорогу. О том, что сейчас замечательное воскресное утро. Пять минут двенадцатого…» Пройдя вдоль садовой ограды, он остановился перед калиткой. «Сейчас звякнет колокольчик, и на улицу выскочит Рефик, с нетерпением ожидающий дружеской беседы. Наверняка сидит сейчас и прислушивается». Омер открыл калитку, колокольчик зазвенел, однако Рефик на пороге не появился. «Да, так о чем же я думаю? Он будет задавать мне вопросы. Что я отвечу? Скажу с печальным видом: „С Назлы у меня не получилось, братец!“ Он удивится и спросит почему». Взойдя на порог, Омер подумал, что никогда не приходил сюда в такое раннее время, при ярком утреннем свете. «Всегда во второй половине дня или к вечеру, играть в покер и…» Дверь открылась. — Здравствуй, проходи! Как дела? — приветствовал друга Рефик. — Хорошо. Дома никого нет? — Нет. Я позвонил Мухиттину, но он еще не пришел. Переступив порог, Омер увидел свое отражение в большом зеркале, обрамленном толстой рамой. Раньше, глядя в это зеркало, Омер находил себя даже симпатичнее, чем обычно. Но не сейчас. «Наверное, это потому, что дом пуст и некому мной восхищаться…» — Проходи… А, решил в зеркало посмотреться? — Да. Хочу увидеть, как выглядит хозяин поместья и крупный землевладелец. — Ах вот оно что! Ты теперь надумал стать землевладельцем? Вот к чему все пришло? А как же мечта быть завоевателем? — Я не надумал. Я стал. Три дня назад собрал всех наследников и отвел к нотариусу. Поместье теперь мое. — Серьезно? — воскликнул Рефик. — Поздравляю! Да что мы здесь стоим, пойдем в гостиную! Однако какой же из тебя землевладелец? Ведь это понятие не только экономическое, но и культурное. Да… Я полагаю, что на все нужно смотреть в первую очередь с точки зрения культуры. Это я недавно стал так думать, я тебе расскажу… Тебе, правда, мои идеи могут показаться смешными и ненужными… — Ну почему же, дружище… — пробормотал Омер, входя вслед за Рефиком в гостиную. Увидев, что все кресла покрыты белыми чехлами, а ковры убраны с пола, удивился: — Разве вы с Перихан не остались здесь на лето? — Остались. А, ты про это? Мама боялась, что кресла пропылятся. Садись. Я уже и чай приготовил. — А покрепче ничего нет? — В такой ранний час? Или ты там пил по утрам? Ну, давай, рассказывай, что ты там делал столько времени! — Да ничего особенного. Сейчас расскажу. О, портрет Джевдет-бея, смотрю, повесили! — Давно же ты у нас не бывал! Папины фотографии везде развешаны, по всему дому. Тебе не темно? Может, раздвинуть жалюзи? — Нет, так даже лучше. Похоже на вечер. Самая хорошая атмосфера, чтобы поговорить. — Чтобы поговорить! — эхом отозвался Рефик, не пытаясь скрыть своего волнения, и ушел за чаем. Омер встал на ноги и стал ходить из угла в угол. «Да, поговорим! Он узнает, что я делал, о чем думал, сравнит со своими действиями и мыслями, может, что-нибудь ему понравится, и он обрадуется. Как всегда… А у меня, как всегда, будет такой вид, будто я ко всему этому отношусь пренебрежительно… Вина бы хоть выпили, что ли!» В гостиную вернутся Рефик с самоваром. — Поесть что-нибудь найдется? — спросил Омер, и Рефик с всегдашней готовностью услужить снова убежал на кухню. «Я как будто пытаюсь отложить разговор. Еще со школьных лет у меня есть такая манера… Не люблю, когда меня расспрашивают. Неправильно это!» Омер остановился посередине комнаты. «Эх, если бы я только мог заставить сознание замолчать! Кто я такой, спрашивается?.. Ну вот, еще не пил, а уже…» Он уселся в любимое кресло Джевдет-бея и стал ждать, нервно покачивая ногой. Рефик принес из кухни печенье и сыр. Поняв, должно быть, что Омер сразу принялся грызть печенье просто для того, чтобы не сидеть просто так, сказал: — Мухиттин должен скоро прийти. — Чем он сейчас занимается? — Ты ведь знаешь, что он выпускает журнал? Получил разрешение и… — Знаю, знаю. Глупый пантюркистский журнальчик. Я купил последний номер. Гадость редкостная. Ты расскажи, чем он еще занимается. — Не знаю! — сказал Рефик. Вид у него был такой, будто он размышлял, чем бы развлечь Омера. — Если хочешь, я о себе расскажу. Хожу в контору. Разрабатываю программу, из которой на этот раз точно должен выйти толк. С Перихан у нас все хорошо. Может быть, тебя удивило, что я об этом упомянул? Дело в том, что иногда мне кажется, что наши отношения могут разладиться… А ты ведь знаешь, я не из тех, кто смог бы жить один. Дочка растет. Конечно, она меня радует, но с ребенком, скажу я тебе, непросто. Не хочу, чтобы у меня были еще дети. Читаю. Что еще?.. — Еще, я полагаю, дышишь и ешь. Не помню, писал ли я тебе, что видел в Анкаре Самима? Мы с Назлы даже один раз обедали у него. Он женился. — Вот как? — Дом, мебель, вещи… Хотят обставить дом новыми хорошими вещами и познакомиться с новыми интересными людьми. Рефик застенчиво улыбнулся, словно желая дать понять, что он, увы, не умеет говорить так красиво, и обмакнул печенье в чай. — И он тоже живет, дышит. Да, он кое-что сказал о нас… О нас троих, я имею в виду. Он, оказывается, нас боится. Кажется, колокольчик? — Мухиттин идет. Боится, значит? Что он хотел этим сказать? — Рефик встал и подошел к окну. — Да, это Мухиттин. Рефик пошел открывать дверь, а Омер встал, подошел к окну и в щелку между ставнями посмотрел на Мухиттина. Сначала он почувствовал что-то вроде нежности, но потом увидел, каким сердитым, пристальным взглядом тот смотрит по сторонам, и ему стало не по себе. «Снова будем спорить о жизни. Каждый будет говорить, что он прав. И почему я не рассказал Рефику о Назлы до прихода Мухиттина? Эх, выпить бы! Конечно, в такой жаркий летний день это желание покажется им странным. Ради чего они живут?» Услышав голос Мухиттина из коридора, Омер почувствовал, что в его душе совершается какое-то непонятное движение, и неожиданно подумал, что зря приехал в Стамбул. — Ну вот, как я и ожидал… Гм… Как поживаешь? — пробормотал Мухиттин, входя в комнату и протягивая Омеру руку. — Давай-ка, что ли, пожмем друг другу руки! — Подержав немного руку Омера в своей, он отпустил ее и спросил: — Ну, что скажешь? Как я выгляжу? — Бодрым и здоровым. — В самом деле?.. — Мухиттин обвел взглядом гостиную и повернулся к Рефику: — Что это вы мебель в саваны нарядили? — Похоже, шутка ему самому не понравилась: он насупился и сел в кресло. — Чай будешь? — спросил Рефик. — Буду. Все как всегда, одно и то же… — Что морщишься, солнечный свет ослепил? — спросил Омер. — Нет, шайтан света не боится… Ну, давай, рассказывай. — О чем рассказывать-то? Живу, как видишь, — сказал Омер и тут же прибавил, испугавшись, что Мухиттин заметит, как он нервничает: — Поселился в Альпе, в помещичьей усадьбе и превосходно себя чувствую. — А как же планы, мечты, стремления? Омер посмотрел на Мухиттина так, словно тот говорил на каком-то неведомом языке, потом повернулся к Рефику и улыбнулся, словно хотел сказать: «Этот человек, похоже, говорит о чем-то интересном, но я, увы, его не понимаю!» Поверив, что его улыбка выглядела именно так, немного успокоился. — Планы, стремления… — повторил Мухиттин. — Что с ними? — Все с ними в порядке! — сказал Омер и понял, что волнения скрыть все-таки не удастся. — И с планами, и со стремлениями… Да я и сейчас кое-что делаю. Провел, например, электричество в деревню на горе. То есть в усадьбу… — В самом деле? — обрадовался Рефик. — Значит, ты принес туда свет! Омер решил, что из-за этой простодушной реплики покажется Мухиттину еще смешнее. — Я ведь говорю не о свете в философском понимании, а о самом обычном, электрическом. Рефик, похоже, смутился. — Одно дополняет другое. Но я считаю, что свет в философском понимании важнее… — Нет ли у тебя все-таки выпивки? — Кажется, зря я сюда пришел, — сказал Мухиттин. — Вы оба несете какой-то вздор. — Может, мне сходить купить? — спросил Рефик. — А чай как же? — Сходи, конечно, чего ждешь? — сказал Омер. — На него не смотри, он ведь, кажется, не пьет. Ты ведь не пьешь, Мухиттин? Ты у нас словно в монастырь ушел. Но монахи-то, между прочим, пьют! — Не нравятся мне твои шутки, — проговорил Мухиттин, стараясь казаться хладнокровным и собранным. — Ну, на всех не угодишь. Да, Рефик, что ты будешь покупать? Возьми ракы, наш друг чужеземные напитки не жалует. Можешь еще взять кумыса! — Последняя шутка Омеру самому не понравилась, однако, желая уязвить Мухиттина, он посмотрел на него и улыбнулся. — Ты, должно быть, себя очень любишь, — сказал Мухиттин. — Нет, я никого не люблю. Как и ты. А вот он точно кого-то любит. Поэтому так и… Так и живет. Рефик, похоже, обрадовался, что разговор, которого он так ждал, наконец завязался. Ему явно хотелось ответить Омеру, но нужных слов он не нашел и спросил только: — Закуски купить? Мухиттин, ты если хочешь, наливай себе чаю… — Купи, купи закуски! — сказал Омер. — Если бы не ты, мы с Мухиттином сегодня не сошлись бы. — Наша дружба — совсем особое дело! — проговорил Рефик и вышел. Мухиттин холодно посмотрел на Омера: — Еще раз хочу сказать, что мне твои сегодняшние шутки не нравятся. Не заставляй меня, пожалуйста, жалеть, что я сюда пришел. Я и не собирался приходить, в последний момент передумал. — Не собирался, стало быть? Чем же ты планировал заняться? Я, кстати, купил твой журнал, почитал. — Давай не будем об этом говорить, ладно? — Мухиттин встал и начал ходить по комнате. — Конечно, я не пришел бы… Если бы Рефик не позвал. — Ты и с Рефиком нечасто видишься. Почему? — Наверное, потому, что говорить нам не о чем. Да и времени нет. К тому же Рефик теперь стал совсем странным. — Что ты имеешь в виду? — Не знаю, не знаю… Но эта его наивность, доходящая до идиотизма, эти душевные кризисы по поводу того, что нужно делать в жизни… Раньше он был больше похож на нас, а теперь словно иностранец. Я ему сказал, что он офранцузился. — Мухиттин резко повернулся и посмотрел на Омера. — В этом смысле ты на него похож! — А ты совсем не изменился, Мухиттин, — сказал Омер и почувствовал, что успокаивается. — Вот еще одно поверхностное суждение! Я очень сильно изменился. Я теперь живу во имя идеи! — Это ты только так думаешь! — раздраженно бросил Омер. — Раньше, впрочем, ты не любил таких громких слов. Ты всерьез веришь, что веришь в эту свою идею? — Кончай острить. Какая разница, верю я или нет? Я кое-что делаю. Я приношу пользу движению! А искренне я это делаю или нет, значения не имеет. Я делаю дело и приношу пользу. — Можно ли расценивать эти слова как признание? — Я же сказал, кончай острить. Ишь, умник! Ты ведь по-прежнему полагаешь, что самое важное на свете — это твой ум? — Мухиттин стоял, засунув руки в карманы, и смотрел не на Омера, а на мебель. «Не нравится он мне, — думал Омер. — Похож на меня, поэтому и не нравится. Зачем я сюда приехал? Там была такая спокойная, насыщенная, размеренная жизнь! Хотя… Нет, не знаю. Где же мне жить?» Мухиттин ходил по гостиной, не вынимая рук из карманов. Потом зашел в соседнюю комнату и сказал оттуда: — Что ты думаешь об этом доме? Сколько раз мы тут бывали, и никогда здесь не было так пусто. А сейчас словно… Омер обвел глазами гостиную. Из соседней комнаты донеслись звуки фортепиано: Мухиттин наугад пробежался пальцами по клавишам, потом с шумом захлопнул крышку. — Как твои отношения с той девицей? — Кончены наши отношения. — Она играла на фортепиано? Не играла? Я всегда думал, что ты возьмешь в жены девушку, умеющую играть на фортепиано. Сестра Рефика тебе подошла бы. — Мухиттин усмехнулся. — Они всегда были тебе так рады… Ты так почтительно целовал руку Джевдет-бею. И сегодня смотрел на его портрет с почтением. Великий человек, создатель нашей семьи, несравненный Джевдет-бей! Мы вовек будем тебе благодарны! — С этими словами Мухиттин вернулся в гостиную. — Неплохо ты сам себя развлекаешь. Наступила тишина. Омер закурил. Мухиттин снова стал ходить из угла в угол. — Где же он, наконец? — Сегодня воскресенье. Наверное, не может найти открытую лавку, — сказал Омер — просто чтобы не молчать, и еще чтобы было видно, что он совершенно спокоен. — Э, с тех пор, как ты уехал, Нишанташи здорово изменился. Колокольчик на садовой калитке звякнул, и вскоре в гостиную вошел Рефик с пакетами в руках. Вид у него был возбужденный. — Ну о чем вы тут разговаривали? — Ни о чем! — ответил Мухиттин. — Я сейчас приду, скоро, — сказал Рефик и убежал на кухню, по пути громко, чтобы было слышно в гостиной, рассказывая, что купил и чего найти не смог. Потом вернулся с тарелками, вилками и ножами. — Давайте не будем садиться за большой стол, поедим за этим, трехногим! — Как бы не закапать столик-то, — сказал Мухиттин. — Не закапаем! — ответил Рефик. Потом обернулся, посмотрел на Мухиттина, понял, что в словах его была насмешка, но не обиделся. Должно быть, даже обрадовался, что между ними такие близкие отношения, что они могут подтрунивать друг над другом. Быстро сбегал на кухню за стаканами и достал бутылку ракы. — Смотри-ка, Мухиттин, что он нам принес! — сказал Омер. — Я пить не буду. После обеда у меня дела… — Да ладно, брось ты свои дела! — сказал Рефик. — Посидим, поговорим… Как славно! — Двух часов для разговора более чем достаточно. — Ну что ж, господа, тогда приступим! — провозгласил Омер и открыл бутылку. Быстро наполнив стаканы, поднялся на ноги. — Вот он и пришел, день страшного суда! Ангелы, ведущие записи всех наших дел… Этим ведь ангелы занимаются? Впрочем, неважно. Кто что сделал в жизни, кто прав, кто нет — все сейчас выяснится! — И он залпом осушил стакан неразбавленного ракы. «Зачем я так сделал? Не нужно было!» — Стой, стой, обожжешься! — воскликнул Рефик. Мухиттин молчал и только внимательно смотрел — видимо, хотел показать, что его дело сторона. — Итак, начали! — сказал Омер. — Кто мы такие? Мы… А, вспомнил! Я встретил в Анкаре Самима. Он сказал, что боялся нас. Слышишь, Мухиттин? Этот тихий, скромный паренек, оказывается, нас боялся, когда учился в инженерном училище. Почему, интересно? — Я так думаю, это из-за твоих шикарных костюмов, — сказал Мухиттин. — Ты всегда приходил в училище таким разряженным, да еще и с трубкой. Неудивительно, что твой вид вызывал в мальчике из бедной семьи чувство неполноценности. — Ну, ты и скажешь! Он, между прочим, не меня, а вас боялся. И больше всего, похоже, тебя. Я как почитал твой журнал, холодным потом покрылся, словно температура подскочила. Потом, конечно, рассмеялся. Вот чего-то такого, что в тебе — нет, в нас во всех — есть, он и боялся. Ладно, не делай кислую физиономию. Эту тему мы пока отложим… — Вот и хорошо. — Хотя нет, не отложим! — повысил голос Омер. — Я все выскажу! Вам ведь интересно, чем я занимался, что я сделал, не так ли? О тебе я тоже скажу, но сначала заглянем в свиток моего ангела. Посмотрим, что он записал. Я… — Не слишком ли высоко ты себя ценишь? — спросил Мухиттин. Вид у него был довольный. — Я теперь землевладелец. Помещик… Рефику это слово, правда, не нравится… Пошли к нотариусу, и готово дело! Помолвку разорвал… — Разве для того, чтобы разорвать помолвку, нужно обращаться к нотариусу? — поинтересовался Мухиттин. — Да нет же, у нотариуса он сделку оформлял! — сказал Рефик. — Омер, а не нужно ли теперь будет обратиться в кадастровое управление? — Один выпил, другой нет, но оба как пьяные, честное слово! — пробурчал Мухиттин. — А ты пей свой чай. Тебе алкоголь нельзя! — сказал Омер. — Так вот, я разорвал помолвку Как это получилось? Если близится день свадьбы, а жених где-то прячется, что делать невесте и ее родственникам? Только и остается, что письма писать. Да, Мухтар-бей написал моему дяде. Если бы ты, Мухиттин, его прочитал, хохотал бы до слез. Правда, теперь, может, и нет, не знаю. Хвала Аллаху, они не стали устраивать пошлых сцен, не потребовали назад обручальное кольцо… Вот, рассказал! — Хорошо, а там, в поместье своем, что ты делаешь? — спросил Мухиттин. — Потом, чур, твоя очередь… Встаю ранним утром, думаю, чем бы заняться. Посмотреть генератор, починить мотор грузовика, смазать водяной насос или еще что-нибудь в этом духе. До недавнего времени я не был там хозяином, так что больше ни за что не принимался. Теперь нужно будет заняться землей. Езжу в Кемах по всяким мелким делам или в Эрзинджан повидаться с приятелями. Да, у меня там есть знакомые: губернатор, врач… Играем в покер, беседуем, пьем ракы. Вот и все. Нравится? Теперь ты рассказывай. Или ты, Рефик. — Я тебе уже недавно говорил, но для Мухиттина повторю. — И Рефик пересказал все то, что уже говорил Омеру, а потом спросил у него: — Что Мухтар-бей говорит обо мне? — Да… Никогда не думал, что ты до такого дойдешь! — сказал Мухиттин. — Ничего он о тебе не говорил. Но ты ему, по всей видимости, нравишься. А вот меня он не любил, я это точно знаю. — Вы из-за чего-то поссорились? Омер неожиданно вскипел: — Сейчас очередь Мухиттина! Мухтар-бей не любил меня, мне ли этого не знать! Один мой вид напоминал ему, какую глупую он прожил жизнь! — Слишком уж большое значение ты себе придаешь! — сказал Мухиттин. Потом смягчил тон: — Не сердись, дружище. Мы, конечно, знаем, какой ты человек… — и начал жевать кусок колбасы. — Э, ты давай рассказывай! Или так и будешь молчать? И не пьешь, и о себе ничего не говоришь! — возмутился Омер. — Тогда уж, в самом деле, не приходил бы… — Ладно, я тоже выпью! — внезапно сказал Мухиттин и встал из-за стола. — Ну и ну! Вот молодец! — проревел Омер. — Вот это я понимаю, дружба! Настоящий друг… Глава 57 МЕДУЗЫ …в такие минуты и познается! «И зачем я это сказал?» — спросил себя Мухиттин. Он давно запретил себе пить и сейчас, с одной стороны, думал, что вреда от пары рюмок не будет, а с другой — боялся, что сочтет глупыми убеждения, которые заставили его отказаться от выпивки. — Ну, раз уж решил, так пей! Вот, возьми. Мухиттин взял у Омера стакан. — Не думай только, что я пью, потому что ты меня убедил. — Знаю, знаю, ты не из тех, кого можно убедить. Ты сам кого хочешь и убедишь, и обольстишь, и с пути собьешь. Шайтан ты! Это мы знаем… Не знаем только, какой шайтан тебя превратил в пантюркиста. — И Омер, усмехнувшись, осушил свой стакан. — Отравлен ты, отравлен! Отравлен культурой! Ты… ты… медуза, вот ты кто! Понял? — Почему медуза? — удивился Омер. — Это что, поэтическая метафора? — А я вот совсем не люблю медуз, — сказал Рефик. Мухиттин неожиданно рассмеялся: — Сам не знаю! Сказалось почему-то. — Ну, молодец! — заорал Омер и вскочил со стула. — Знаешь, что я сейчас сделаю? Я тебя расцелую! Я еще вполне трезв, так что никто не скажет, что это спьяну. Решительными шагами подойдя к Мухиттину, Омер склонился к нему и расцеловал в обе щеки. — Ну вот, теперь лед между нами сломан, правда? — сказал Рефик. Мухиттин почувствовал, что попал в ловушку, но постарался не придавать этому особого значения. «Для разнообразия и это можно пережить!» — сказал он себе, чтобы успокоиться, и отпил ракы из наполненного Омером стакана. Потом отпил еще и, подумав, что раз уж начал пить, то нет разницы, глоток выпить или бочку, разом осушил стакан. — Вот теперь наконец все начинается по-настоящему! — обрадованно провозгласил Омер. — Ты, Рефик, тоже пей. Хотя тебе-то особой нужды нет… — Да уж, ему и так всегда хорошо, — сказал Мухиттин. — Счастливый человек! — Друзья, не думайте, что я так уж счастлив! — Тогда расскажи, что тебя печалит, а мы послушаем, — предложил Омер. — Я уже рассказал, но могу еще… В этом доме мне неспокойно. И моя работа мне не нравится. Я пытаюсь понять, как начать жить по-новому… —.. Но понять не получается, — раздраженно перебил Мухиттин. — Не верю я в это Рефик, не верю! Твои, как ты говоришь, поиски ни к чему не приводят. Как жил, так и живешь. Ты просто хочешь успокоить свою совесть! Иначе зачем эти поиски? Что тебе не так? — Мне все кажется пошлым и заурядным. Я не могу делать то, что делал раньше! — Послушай, ты сколько раз мне это говорил!.. — Да, ты прав. — И Рефик виновато потупился. — Нет, друзья, так не пойдет, — проговорил Омер. — Мы только и делаем, что повторяем одно и то же. Надоело! — У вас нет убеждений! — сказал Мухиттин. — Это отвратительно! — Ты, выходит, считаешь нас отвратительными? — спросил Рефик. — Теоретически — да! Да и на деле вы потихоньку начинаете казаться мне таковыми. — Иными словами, дружба наша кончена! — сказал Омер. — Это ты из гордости так говоришь. Не понравилось, что не ты первый сказал… — Нет! Ну или допустим, что да. Но самое главное — ты нас избегаешь. Почему? Даже придя сюда, говоришь, что у тебя нет времени, что ты должен идти куда-то еще. Так ли уж важны эти твои дела? Не думаю. Ты боишься, что мы будем над тобой смеяться. Твои пантюркистские стишки не только страшны, но и смешны! — Да, не нужно было мне сюда приходить! — закричал Мухиттин. — Смешны, дружище, что поделать, смешны! Мухиттин допил второй стакан. — А ты что скажешь, Рефик? Читаешь его журнал? — Читаю. Мухиттин вдруг снова закричал: — Да, ты из тех, кто из страха показаться смешным ничего не может сделать! Только бы не прослыть смешным, заурядным, поверхностным! Только бы никто о тебе ничего такого не подумал! Заурядным человеком ты быть боишься, а скверным — нет. Почему? Ты когда-нибудь над этим задумывался? — Честно говоря, нет! Сказав это, Омер насмешливо улыбнулся, но Мухиттин понял, что он уязвлен, и с чувством собственной правоты продолжил: — Почему же ты так боишься быть смешным и не боишься быть отвратительным и неправым? Да, возможно, ты считаешь, что самое главное — это ум. Я тоже так когда-то говорил. Но почему, если человек что-то делает, он обязательно дурак? Почему, если человек во что-то верит, он непременно идиот? — Я верю в себя, — заявил Омер, стараясь выглядеть веселым. — Верил… Собирался заработать кучу денег, завоевать Стамбул и всю Турцию… Не будем сейчас говорить о том, как это все отвратительно. Но ты ведь этого не сделал? Не женился, потому что испугался, что над тобой будут смеяться. Ничем не занимаешься, ничего не делаешь — хочешь в первую очередь ублажать свой ум. Ведь ты думаешь, что если сделаешь что-нибудь, то потеряешь право критиковать — нет, нет, не критиковать, а просто насмехаться. Не женишься, потому что иначе у тебя не будет права находить брак глупым, заурядным, пошлым явлением. Вот ты сбежал из Стамбула, спрятался в провинции. А зачем, спрашивается, вернулся? Вот зачем: хочешь посмотреть, что мы все тут делаем. Увидишь, какие мы заурядные и пошлые, и обрадуешься. Ты ведь сам говоришь, что приехал сюда из любопытства? Но нет, не из любопытства ты приехал, а чтобы вдоволь покривить губы. Могу себе представить, с какой радостью ты брал в руки мой журнал! И наверняка говорил сам себе: «Кто знает, сколько там найдется всего смешного»! — Я, по-твоему, такой простой человек, Мухиттин? — Может, и сложный, но эта ситуация представляется мне именно такой вот простой. — Скажи тогда вот что: можно ли одновременно жить и над всем смеяться? Можно ли быть счастливым и при этом открыто говорить, что все скверно, если все действительно скверно? Не бывает такого! — Бывает-бывает. Если веришь, бывает! — Но то, во что ты веришь, — смехотворно! К тому же я не думаю, что ты на самом деле веришь. — Что, не нравится тебе, что я к чему-то привязан? Страшно? — Да нет, мне это просто кажется смешным, говорю же. А поскольку я с тобой знаком, то мне, по правде говоря, еще и любопытно, как ты ведешь себя среди этих людей? — Каких людей? — спросил Рефик. Он тоже потихоньку пил. — Среди националистов и пантюркистов. — Я попросил бы не говорить об этих людях таким отвратительным, насмешливым тоном! — Никто не может отнять у меня права говорить о чем угодно и так, как мне это угодно! — Отвратительно и пошло! Какого же ты о себе высокого мнения! У него, видите ли, есть право обо всем говорить и все высмеивать! Да с чего ты это взял? Кто ты такой? Никто! Я видел тебя на помолвке, помню, как ты всем улыбался. Все тобой восхищались. А твой взгляд говорил: «Не смейся надо мной, Мухиттин, пожалуйста!» Хотелось бы мне посмотреть, как ты живешь в этом своем Кемахе, Альпе или как его там. — Ребята, прошу вас, хватит! — сказал Рефик. — Вы меня пугаете. Давайте я расскажу веселую историю — может, у вас настроение немного улучшится? Что бы рассказать? — Он немного помолчал, но так ничего и не придумал. — По правде говоря, я боялся, что вы вдвоем будете нападать на меня. Раньше так бывало, или, по крайней мере, мне так казалось. Но вы, кажется, забыли, сколько лет мы уже дружим… — Милый мой, всему есть свои пределы! — сказал Мухиттин. — Смотри-ка, он не желает, чтобы я говорил о нем то, что думаю! Или, во всяком случае, хочет, чтобы я говорил помягче. Вот к чему была эта его патетическая тирада. Не обижайте, мол, меня, братцы-инженеры, я же верю! Но я не могу не смеяться. Да, я должен ублажать свой разум. Потому что разум для меня — ты, Мухиттин, совершенно правильно сказал — превыше всего. Да здравствует разум! — Тут Омер вдруг повернулся к Рефику и спросил: — Да, кстати, нет ли вестей от герра Рудольфа? — Кто это? — спросил Мухиттин. — Немец. Но не из твоих фашистов. Достойнейший человек! — Не пойму, серьезно ты говоришь или смеешься, — расстроено проговорил Рефик. — Э, да откуда мне знать? С какой стороны посмотреть… Не знаю. А, я ведь говорил про разум? Видишь ли, этот человек… — Омер снова посмотрел на Рефика. — Что вы друг другу пишете? Все те же высокопарные слова? — Он пренебрежительно махнул рукой. — Свет, тьма, дух, идеи, рабство… Все то же? — Да. — Что это еще за свет и тьма? — спросил Мухиттин. — Для таких людей, как мы с тобой, дорогой мой Мухиттин, увязших в болоте страстей и желаний, это слишком чистые понятия, невесомые как дух. Потому что Турция, или, если брать шире, Восток — это край, исполненный мерзости, населенный дураками… — Нет, не так, совсем не так! — перебил Рефик. — Ну-ка, ну-ка, расскажи! — Мухиттин встал со стула. — Хотя я и так понял. — Он сурово посмотрел на Рефика, увидел, что тот смущен, и убедился, что не ошибся. — Да, не думал я, что ты дойдешь до такой гнусности. Ты мне говорил про наше варварство и про свет разума, но, по правде говоря, такого я не ожидал. Переписываешься с христианином и… — Заметив, что Рефик совсем понурился, остановился и прибавил: — Да ты и сам теперь похож на христианина. Я же говорю: офранцузился! — Что такое? Ты это серьезно? — спросил Омер. «Кажется, я зашел дальше, чем следовало», — подумал Мухиттин, несколько растерявшись оттого, что Рефик ничего ему не ответил. «Должно быть, он и в самом деле счастлив! Не хочет ни ругаться, ни спорить. Сейчас, скорее всего, думает о том, что его идеи правильны, и жалеет, что промолчал. А немного погодя начнет жалеть меня!» Повернувшись к Рефику и Омеру спиной, он прошелся по гостиной, потом оглянулся. — Рефик, ты ведь не обиделся? Я просто пошутил! — Не успел он это сказать, как пожалел, что вообще открыл рот. — Я знаю, Мухиттин, ты хороший человек! — сказал Рефик. — Значит, ты считаешь, что такие убеждения, как у меня, свойственны дурным людям? — Мухиттину стало впервые по-настоящему любопытно, о чем думает Рефик. — Ты, кстати, все еще читаешь Гольдерлина? — Он и тебе о нем рассказал? — спросил Омер. — Гольдерлина читал как раз тот немец. — Не рассказывал, я сам видел. Значит, немец надоумил. Чему он еще тебя научил? — Примерно тому, чему ты научился у Бодлера. — Что, получил? — усмехнулся Омер. — Как говорится, не в бровь, а в глаз! — Хотя нет, не так! — сказал Рефик. — Они друг на друга не похожи. Гольдерлин все-таки пытается найти что-то положительное. Или же… — Положительное, говоришь? Это что-то новенькое! — перебил Омер. — Эти темы мне теперь не интересны, — вставил Мухиттин. — Но, по-моему, разницы между ними никакой. — Да, я тоже не уверен, — сказал Рефик. — Не знаю. Мы вообще ничего не знаем. Нам нужно больше читать. И не только нам — всем. Я выпил, набрался храбрости, так что скажу: я собираюсь открыть издательство. Буду печатать хорошие книги и продавать их дешево, чтобы все могли купить и прочесть. Руссо, Дефо в хорошем переводе… — Он смущенно посмотрел на друзей. — Что скажете? Омер зевнул. — Разоришься. — Деньги — не главное! И потом, почему обязательно разорюсь? Неужели народ не будет читать хорошие книги? — Рефик взглянул на Мухиттина. — Вы считаете меня пустым фантазером? — Культура Ренессанса… Греческие классики!.. — пробормотал Мухиттин и рассердился сам на себя, не понимая, что виной тому алкоголь. — Да-да! — обрадованно воскликнул Рефик, но потом увидел, какое злое у Мухиттина лицо, и повернулся к Омеру. — Да, я прав: это то, что нам нужно. Я вчера ездил на Хейбелиаду, племяннику делали обрезание. Какая это гнусная церемония! Ужасно. Женщины, девочки собираются вокруг бедного мальчика, потом приходит этот фокусник, и они… «О чем он говорит? — думал Мухиттин. — Я уже пьян! Нужно сесть. Сколько я выпил? Не обратил внимания… Надо бы закусить». И он положил на тарелку немного колбасы и жареных баклажанов. Потом, покачавшись, уселся напротив Омера. — Да вы меня не слушаете! — возмутился Рефик. — Точно. Никто никого не слушает, — сказал Омер. — Напились, как дураки. Хотя нет, дело не в этом. Наверное, мы теперь просто друг другу не интересны. Каждый думает о себе, каждый занят собой. А что мы сделали в жизни? Ровным счетом ничего! — И он снова наполнил свой стакан. Мухиттин посмотрел на Омера с отвращением: — Говори за себя! — Хорошо, хорошо. Хотя постой. Ты, помнится, говорил, что покончишь с собой, если не станешь хорошим поэтом? — Говорил. Но с тех пор я стал другим человеком. И поэзия такого рода, и подобные мрачные мысли остались в прошлом. Собственно говоря, то, что я теперь пишу, — даже не стихи в полном смысле слова. — Да, не стихи это, а вирши… — пробормотал Омер. — Я оставил поэзию карликам! Пусть стихи пишут простаки! — Вот видишь, видишь? Не сможешь ты себя убить! Я ведь говорил: найдешь какой-нибудь предлог… — Не знаю, почему я до сих пор разговариваю с человеком, который сказал, что не хочет быть вшивым турком! — Не бойся, дорогой, ты скоро забудешь, о чем мы сегодня говорили. — Завоеватель… Видали завоевателя? Никогда не думал, что завоеватель может быть таким жалким, ни во что не верящим, несчастным и сломленным! Должно быть, это какой-то новый вид завоевателя, современный! Завоеватель-то современный, да вот с родиной ему не повезло: несовременная! Или как ты там, Рефик, говорил — непросвещенная? Что же тогда делать завоевателю? Завоевать ничего не вышло, вот он и чахнет. Лелеет свое честолюбие, пока оно всю душу не заполнит, а потом смотрит на себя и думает: ох, какой я великий! Но в этом мире мне негде развернуться! Только и остается, что все высмеивать, — так ведь ты думаешь, завоеватель? — Ладно, а ты почему решил смешаться с толпой? Или дело просто в том, что ты плохой поэт? Пытаешься заглушить голос разума, но не так-то это просто. Потому что ты тоже отравлен культурой, да, ты тоже! Не получится у тебя разделаться с разумом. И не верю я, что ты такой уж убежденный националист. Ты наверняка и сам не веришь, только пытаешься себя утешить: я, мол, что-то делаю. Мы с тобой никогда ни во что не сможем поверить, я это точно знаю. Насчет Рефика не уверен. — Молчи, Растиньяк! Я — турок! И я уже понял, что совершил ошибку, придя сюда. Ваш грязный, жалкий мир мне бесконечно чужд! С моими верными товарищами, преданными общей идее, меня связывают узы истинного братства, а вы… — А, ты про тех молодых военных? — вмешался Рефик. — Видишься с ними? Хорошие ребята. — Военные? — спросил Омер. — В самом деле, военные… Ты их уже охмурил? «Зачем, зачем я только сюда пришел?! — бормотал Мухиттин, еле шевеля губами. — Здесь гадко… И этот жалкий тип… Зачем я пришел, зачем напился? Почему все так…» — Охмурил ты их уже, спрашиваю? Военные, значит… Ладно, почитай-ка нам свои патриотические вирши. Ха! Он, наверное, когда кропает их, сам смеется! Потому что он тоже медуза… — Омер говорил, запрокинув голову и рассматривая потолок. — Медуза, медуза… О, по потолку ангелы летают! — Неужели в первый раз заметил? — улыбнулся Рефик. — Где тут уборная? — спросил Мухиттин. — Как быстро ты забыл! Наверху. — Турецкая уборная внизу! — заорал Омер. «Умоюсь холодной водой!» — думал Мухиттин, выходя из гостиной. Когда голоса Омера и Рефика стихли за спиной, на душе стало полегче. «Да, Мухиттин, — бормотал он себе под нос, поднимаясь по лестнице, — нельзя было сюда приходить. Ты ошибся, но такой человек, как ты, может исправить свою ошибку. Вернусь домой, выпью кофе… Пройдусь пешком. Сколько времени? Два часа. Самое жаркое время дня. Приду домой, посплю…» На лестничной площадке тикали часы. «Кто их завел, Рефик? Или, может, Осман заходит на неделе и заводит, чтобы тиканье не прекращалось». И он осторожно прошел мимо часов, словно боясь их задеть. Открывая дверь уборной, подумал: «Почему я боюсь этих часов? Я могу их сломать!» Умываясь, стал вспоминать первые годы дружбы с оставшимися в гостиной людьми. «Да, студенческие годы были самым лучшим временем!» Выйдя из уборной, снова услышал тиканье и разозлился. «Сломаю я эти часы. Вот они удивятся! Бедному Осману нечего будет заводить!» На столике рядом с часами стояла пепельница. Мухиттин схватил ее и ударил по часам, но ничего не произошло, потому что в последний момент он замедлил движение. «Не разбились! Не сломал я их!» Поставив пепельницу на место, Мухиттин, не осознавая, что делает, открыл ближайшую дверь и вошел в кабинет. «Сколько лет мы играли здесь в покер! А сейчас… Нет-нет, я… Я пойду к Гыясеттину Каану и скажу, что Махир Алтайлы и прочие предали наше дело. А я буду работать с вами… Журнал…» Взгляд его вдруг остановился на портрете Джевдет-бея. «Джевдет-бей… Вся его жизнь… Вещи, вещи, семья, дети, счастье, радость!» Джевдет-бей смотрел на Мухиттина и будто говорил: «Будь осторожен!» Мухиттин вышел из кабинета и уже собирался спуститься вниз, когда его вдруг охватило любопытство. «Что, интересно, в других комнатах?» Он открыл первую попавшуюся дверь — это оказалась спальня Османа и Нермин. Ставни закрыты, комната, как и весь дом, погружена в полумрак. «Большая постель… Здесь торговец спит со своей женой… Запах духов и мыла… Бархатные кресла… Вот где они живут!» Ему хотелось все здесь порушить и разломать. Еще хотелось рассмеяться, но не было сил. Отвернув край покрывала, он достал из-под подушки пижаму Османа, развернул, посмотрел… Вроде простенькая, синяя в белую полоску, но все равно понятно, что это пижама богатого человека. «Никогда не буду больше спать в пижаме!» Он попытался представить себе, как Осман, одетый в эту пижаму, размышляет о своих торговых делах или разговаривает с Нермин голосом, будто вымытым с мылом. Потом вернул все на свои места и пошел в комнату напротив. «Это комната Джевдет-бея, а вот его кровать!» С фотографии на стене все так же предостерегающе смотрел сам Джевдет-бей. Мухиттин глядел на кровать и думал, что Джевдет-бей спал в ней многие годы. «Эх, Джевдет-бей!» — пробормотал он себе под нос и будто ощутил на миг атмосферу праздника: словно открывались и закрывались двери, входили и выходили гости, разговаривали, смеялись, жили — а ему оставалось только слушать издалека их голоса. «Я пьян!» В самом темном углу комнаты стоял платяной шкаф. Мухиттин подошел к нему и быстрым движением раскрыл дверцы. С одной стороны висели платья Ниган-ханым, но это было неинтересно. С другой стороны были ящики. Мухиттин начал их выдвигать. Полотенца, скатерти, куски шелковой ткани, несколько фарфоровых чашек… Он поднял голову. «Они всем этим пользуются… Используют, живут и довольны жизнью!» Неожиданно он покачнулся, испугался, что упадет, и опустился на кровать. «Полежу здесь немножко. Если кто-нибудь придет, встану. Пойду к Гыясеттину Каану и скажу, что остальные предали наше дело. Что он на это скажет? Я читаю ваши статьи! Какая мягкая постель… Слышно, как часы тикают. Махир и Хайдар! Кажется, шаги? Да я уже, собственно, собирался вставать. Встану, чтобы они не решили, что я пьян. Встану и скажу Рефику, что замечательно себя чувствую. Вошел! А я тут прилег немножко… Слаб человек! Особенно когда выпьет. Я уже несколько лет…» — А, вот ты где! Что это ты здесь делаешь? Тебе плохо? Сблевал бы — лучше станет. — Все со мной в порядке! — сказал Мухиттин и встал. — Ты, вижу, шкаф открыл? Смотрел, что там лежит? Мухиттин попытался улыбнуться: — Дай, думаю, взгляну. Что такого, если посмотрю, что там за вещи… — Несчастен ты, так ведь? Вещи! Вещи Ниган-ханым?.. — Закрой, закрой! Вдруг Рефик зайдет? Омер обвел взглядом выдвинутые ящики, платья Ниган-ханым и всю чистую, прибранную комнату. — Ты не знаешь, что делать с этой культурой, правда? — Комната Джевдет-бея мне нравится. Другая комната, где Осман живет, гораздо хуже… Омер понимающе кивнул головой: — И с культурой этой, с этими вещами ты не можешь ужиться, и без них тебе жизнь не в жизнь! На культуру ты злишься или на самого себя? Вещи тебя выводят из себя или собственное неопределенное положение? — Вот бы мы могли быть, как Рефик! — Обеды, ужины, улыбки, семейные праздники… — проговорил Омер, задвигая ящики. — Ты, значит, тоже… — Закрывай быстрее! Кстати, ты что, не понял, что я шучу? Поверил, да? Как раз когда Омер закрыл дверцы шкафа, в комнату вошел Рефик. — В чем дело, ребята? Уф, ну и душно же здесь! — Я искал полотенце, — сказал Мухиттин. — Мы беспокоились, что с тобой случилось. Все в порядке? Это мы виноваты, разве можно пить в такую жару? А эту комнату надо проветрить. Потом выпьем кофе, — говорил Рефик, раздвигая шторы и открывая ставни. В комнату хлынул чистый, яркий солнечный свет. — Ох, как же хорошо на улице! В саду так красиво! И ветерок дует. Давайте-ка выпьем кофе в саду. Под каштаном будет прохладно. Слышите, цикады стрекочут? — Нет, больше я встречаться с вами обоими не буду! — сказал Мухиттин. Глава 58 ВОСКРЕСЕНЬЕ — Пожалуйста, Осман, миленький, не гони так! — сказала Ниган-ханым. — Как же мне ехать, мама, скорость и так меньше пятидесяти! — Да не на меня смотри, не на меня, на дорогу! — Я и смотрю, а вы, мама, меня… — пробурчал Осман и сделал вид, что не договорил фразу, потому что сердит, но на самом деле вовсе не злился. «После обеда поеду к Кериман!» — думал он, чтобы успокоиться. По воскресеньям во второй половине дня они с Кериман встречались в квартире, которую он для нее снимал. — Ох, хватит играть в эту игру! Посмотрели бы в окно! — сказала Ниган-ханым внукам. Джемиль и Лале, как всегда во время автомобильных прогулок, играли в негляделку. Осману правила этой игры были неведомы, он знал только, что дети во время нее закрывают глаза и не смотрят в окно. — Ну-ка, бросайте свою игру! — велела Нермин. — Вы расстраиваете бабушку. Мы ради вас поехали на прогулку, а вы глаза закрываете! — А мы уже все видели, когда туда ехали, — сказал Джемиль. Ниган-ханым усмехнулась. Улыбнулась и Нермин. Они возвращались с воскресной автомобильной прогулки. Было начало сентября, но жара не спадала. В этом году с Хейбелиады вернулись рано. Едва началась война, Ниган-ханым принялась говорить, что хочет вернуться, потому что беспокоится за дом. Когда ей отвечали, что Турция не вступит в войну, а если и вступит, на островах будет гораздо безопаснее, чем в Стамбуле, она только морщилась и прибавляла, что нужно ведь еще готовиться к помолвке Айше. До помолвки оставалось по меньшей мере три месяца, война грохотала за тридевять земель, но выносить угрюмый вид Ниган-ханым не было никакой возможности, так что пришлось переезжать в Нишанташи. «Ну вот, начинается новый год в Стамбуле, — думал Осман. — Снова будем по воскресеньям ездить на Босфор, снова будем покупать рыбу…» Внезапно он вспомнил о том, что война осложнит торговые отношения с Германией, и в который раз за последнее время ему стало тревожно. — Боюсь, как бы рыба не протухла там от жары! — сказала Ниган-ханым. — Она совсем свежая! — возразила Нермин. — И все-таки, Айше, девочка моя, положи, пожалуйста, этот пакет себе на колени. Мы ее пожарим, рыбу эту, так ведь? Хоть бы Рефик с Перихан не опоздали на обед! — Не опоздают, — сказал Осман. Наступило молчание. Три дня назад за обедом Рефик заявил, что они с Перихан хотят жить отдельно. Ниган-ханым сначала гневалась, потом плакала и в конце концов, так и не получив от сына внятного ответа на вопрос, почему именно он хочет переехать, объяснила это очередное несчастье, как и все предыдущие, утратой Джевдет-бея. Однако, по всей видимости, не оставляла надежды отыскать и другие причины. — Почему они хотят от нас уехать? Скажи, Осман, почему? — Мама, пожалуйста, давайте не будем сейчас говорить на эту тему! Он же сам сказал. Комната стала им мала… Девочка растет… — Да неужели мы не выделим комнату для девочки? — сказала Ниган-ханым и повернулась к Айше. — А что говорит Перихан? Вы с ней такие хорошие подруги! Она наверняка тебе что-нибудь сказала. — Говорит, комната маленькая… А больше ничего. — Зачем, зачем? Ты же женишься, уедешь, комната освободится! — Вот тогда-то мы, как все, построим многоквартирный дом! — не сдержался Осман. — Когда проводите меня к Джевдет-бею, тогда и стройте свою коробку! — сказала Ниган-ханым и, кажется, приготовилась плакать. — Ох, Джевдет-бей, с тех пор, как… «Моя Кериман! — думал Осман. — После обеда… Что бы я делал, если бы не она? Кериман… Да, я ведь купил ей шарф!» И он начал думать, как бы вручить любовнице подарок. Потом вдруг вспомнились первые дни после свадьбы с Нермин. «Постарел я! — сказал себе Осман и краем глаза посмотрел на сидящую рядом жену, тоже погруженную в собственные мысли. — Все мы теперь отдалились друг от друга, но моей вины в этом нет! Кто же виноват? Никто, как-то само собой так вышло. Но у компании дела идут хорошо!» Стоило начаться войне, как объем продаж вырос вдвое. «Кроме того, очень хорошо, что Айше выйдет замуж за Ремзи. Теперь не надо бояться, что капитал фирмы будет распылен. Напротив, мы станем только сильнее!» И Осман стал размышлять о расширении компании и о других приятных вещах: «Почему бы не построить фабрику по производству лампочек или электроприборов? Отец писал в завещании… Заключить договор с „Сименсом“…» — Здесь тоже все разворотили! Как после пожара! — сказала Ниган-ханым. Они проезжали через Бешикташ. Осман читал в газетах, что для того, чтобы расчистить место вокруг гробницы святого Барбароса, кладбище собираются перенести в другое место, старые дома снести и разбить на этом месте парк. — Здесь жил один приятель Рефика. Где он сейчас, что-то совсем его не видно? — спросила Ниган-ханым. — Мухиттин? — Нахальный такой тип. Может, это он Рефика надоумил? — Мама, ну не начинайте вы снова! — Ладно. О чем же нам говорить? Все молчим и молчим! — Ну, завтра мы с вами собираемся поехать в Бейоглу… — сказала Нермин. Ниган-ханым засмеялась, к ней присоединилась и Айше. Осман облегченно вздохнул и еще раз спросил, как именно будут готовить рыбу. Потом Айше стала рассказывать, какую рыбу ела в гостях у Фуат-бея. Когда проезжали мимо Мачки, Ниган-ханым вспомнила умершую этим летом Кутсийе-ханым и расстроилась, однако, увидев мечеть Тешвикийе, вспомнила детские годы и принялась весело рассказывать о своей матери. Потом сказала, что собирается на этой неделе навестить сестер, и упрекнула Османа в том, что он никогда не звонит своим тетям. Когда проезжали мимо зеленной лавки Азиза, Ниган-ханым начала ворчать, что сад уже никогда не приведут в порядок, а завидев впереди свой дом и соседний пустырь, на котором уже началось строительство, заявила, что в любом случае больше в сад ходить не намерена. Однако, выйдя из машины, она все-таки решила посмотреть, что происходит на пустыре, и отправилась в сад. Увидев свое отражение в зеркале, Осман сначала снова вспомнил о Кериман, потом подумал, что постарел, и решил, что нужно меньше курить. Размышляя о том, что это внесет в его упорядоченную жизнь нечто новое, взбежал по лестнице и на последних ступеньках сказал себе, что вовсе и не постарел. Войдя в свою комнату, проверил, на месте ли купленный для Кериман шарф. Шарф был на месте. Обрадовавшись, что жена не нашла его, Осман вышел из комнаты, увидел поднимающуюся по лестнице Нермин и отправился мыть руки. Потом, вспомнив, что принял решение ценить время, спустился вниз и стал читать газеты. Все газеты были переполнены сообщениями о войне: «Французская армия приближается к линии Зигфрида… Германия готовит контрнаступление…» Осман вспомнил фильмы о войне и свою службу в армии, попытался вообразить, что происходит сейчас на фронтах и каково сражающимся там людям, но ощутил лишь чувство приближающейся катастрофы, от которой хотелось куда-нибудь убежать и спрятаться. Он представил себе, как падают на Стамбул бомбы, горят склады в Сиркеджи и Каракее, превращаются в пепел бухгалтерские книги, векселя и акции, а сам он сидит там, где спрятался, и хочет лишь одного — уснуть и не просыпаться, пока все это не кончится. Тут он заметил, что зевнул уже второй раз подряд, и решил, что небольшая пешая прогулка по Бебеку пошла ему на пользу. Почувствовав себя на редкость здоровым, он снова начал думать о Кериман, о том, как поедет к ней после обеда, и о других приятных вещах. Потом он вдруг понял, что не может больше сидеть на месте, встал и быстро, словно нетерпеливый ребенок, сбежал по лестнице на кухню. Йылмаз и Эмине-ханым чистили рыбу. — Когда будет обед? — спросил Осман, затем вспомнил, что для этих двоих время измеряется не минутами, а словами, и чуть ли не пропел: — Время — деньги! — Рефик-бей и Перихан-ханым уже пришли? — спросила Эмине-ханым. — А разве нет? Они же собирались вернуться к часу. Начинайте готовить! — сказал Осман, посмотрел в окно и увидел мать. Ниган-ханым медленно прогуливалась по саду, за ней шли внуки. Время от времени они останавливались и смотрели на стройплощадку за оградой: Ниган-ханым — враждебно, дети — с любопытством. Осман вышел из кухни. «Раз, два, три, четыре, шесть!» — считал он, как в детстве, ступеньки. Через предпоследнюю перепрыгнул. «Да, как в детстве… Я ведь здесь родился и прожил всю жизнь! Тридцать три года…» Тридцать три года он ходил по этим ступенькам и никогда не уезжал из этого дома, если не считать нескольких коротких деловых поездок и службы в армии. Войдя в гостиную и увидев сидящих бок о бок Нермин и Айше, Осман тут же весело воскликнул: — Ну-ка, о чем вы тут говорите? Рассказывайте! — Ему нравилось заставать людей врасплох. Впрочем, он сразу вспомнил, почему ему так весело, смутился, сел в кресло и спрятался за газетой. — Мы говорили о помолвке Айше, — сказала Нермин. — О том, что мне надеть, — уточнила Айше. — Хотя это будет еще очень нескоро, — улыбнулась Нермин. Осман опустил газету и тоже улыбнулся. Улыбкой своей он хотел сказать: «Я и вас слушаю, и газету читаю, и живу!» Понял, что улыбка получилась именно такой, какой нужно, и обрадовался, но потом взглянул на портрет отца, и радость куда-то исчезла. «У меня есть любовница, это очень дурно! — подумал он. — Но что бы я без нее делал, ради чего жил бы — не представляю». В разделе светской хроники было написано о разводе Джонни Вайсмюллера. Сам Осман о разводе никогда не думал. «Как жена, как хозяйка дома Нермин несравненна! — сказал он себе и раздраженно прибавил: — Но меня она не понимает!» Нермин и Айше продолжали разговор о помолвке. Осман перевернул страницу. «А как жили родители? Для отца мама была единственной женщиной в жизни. Да, но мама-то его понимала! Сейчас она стала нервной и раздражительной, но раньше была другой». Почувствовав, что этого объяснения недостаточно, пробурчал себе под нос: «Они — люди старого времени!» О том, что он под этим подразумевал, думать не хотелось. — Когда же наконец обед? — спросил Осман, бросил газету на столик и встал. Чтобы успокоиться, стат говорить себе: «У Селяхаттина есть любовница, и у Мустафы… Даже у Фуат-бея раньше была! Жена Мустафы, кстати, знает о любовнице своего мужа — и ничего!» — О чем ты думаешь? — неожиданно спросила Нермин. — О том, почему Рефика так долго нет. — Сейчас придут! — Дорогая, это неправильно! — сказал Осман и решил, что нужно объяснить, что именно неправильно: — Нехорошо так много думать о себе и не думать о других! Ни Нермин, ни Айше ему не ответили, продолжили свой разговор. Осман начал бродить между перламутровой комнатой и лестницей. — К чему так нервничать? Сел бы! — окликнула мужа Нермин. — Что будешь делать после обеда? — Поеду в клуб, — сказал Осман, сел и снова открыл газету, но читать мешало раздражение. Зачем он сказал, что поедет в клуб? Теперь и в самом деле придется туда ехать. «Долго сидеть не буду. Так, загляну ненадолго, покажусь людям на глаза и уйду А вот и обед несут!» Но в комнату неспешно вошла Ниган-ханым. — А где Рефик? — Они еще не пришли, — сказал Осман. — А рыба уже почти готова! Что же нам, по отдельности обедать? Только этого еще не хватало! — Да сейчас придут! — сказал Осман и встал. — Кто сказал, чтобы начинали готовить? — Я. Говорю же, сейчас придут! — Разве так можно? Ведь мы только за обеденным столом все вместе и встречаемся! Если еще и тут будем врозь… — Мама, милая, я же говорю: придут они, придут, сейчас придут! — Заметив, что рука потянулась к пачке сигарет. Осман разозлился. «Если не курить и не интересоваться женщинами — что останется делать?» Почувствовав себя несправедливо обиженным, немного успокоился. — Я посмотрела, что у нас за оградой делается. Плакать хочется! Осман покачал головой и снова уселся в кресло. — Испортили Нишанташи! — вздохнула Ниган-ханым. Немного помолчала. — Как жарко! — Да, жарко сегодня, — сказала Нермин. — Где дети? — Они же ходили с вами в сад. — Ходили, но… — Да вот они, идут. — И обед готов! — возбужденно воскликнул Осман. Заметив, что все недоуменно посмотрели на него, прибавил: — Я голоден как волк! И пахнет так аппетитно! Это, наверное, из-за лаврового листа? — Эмине-ханым в ответ улыбнулась, и Осман поспешил усесться за стол. Однако Ниган-ханым со своего места не встала. Из-за этого остались на местах и Айше с Нермин. Осман принялся их уговаривать: уверял, что Рефик и Перихан скоро придут, шутил, но Ниган-ханым села за стол только после того, как к уговорам присоединилась Нермин, да и то не сразу. Едва Ниган-ханым села за стол и завела речь о том, что все беды из-за того, что нет больше Джевдет-бея, как с улицы донесся звук колокольчика. — Ну вот, пришли! — сказал Осман. — Прийти-то пришли, но мы уже сели! — вздохнула Ниган-ханым. Немного погодя в гостиную, все еще о чем-то разговаривая, вошли Рефик и Перихан. Увидев сидящих за обеденным столом, Перихан улыбнулась. — Хорошо сделали, что не стали нас ждать, — сказал Рефик. — Нет, не хорошо, совсем не хорошо! — пробормотала Ниган-ханым. — Мы смотрели дом. — Потому что сбежать от нас хотите, да? Рефик положил свою руку на руку матери: — Удивляюсь, как ты можешь так думать. И Рефик вместе с Перихан поднялись к себе, чтобы переодеться и вымыть руки. — Почему он таким стал? Что с ним? — спросила Ниган-ханым. — Мама, да все с нами в порядке, хвала Аллаху! — сказал Осман, заметил, что нервно дергает ногой, и разозлился. — Все хорошо, все здоровы, компания процветает, на что ты жалуешься? — Потом, чтобы не молчать, начал рассказывать об одном смешном случае в конторе, но тут же вспомнил, что уже рассказывал о нем, остановился и сказал, что рыба очень вкусная. — Когда в этом году Рамазан? — спросила Ниган-ханым. — Начинается пятнадцатого октября. — Закончится, стало быть, пятнадцатого ноября… Айше, твоя помолвка, выходит, между двумя праздниками? Да, если будут апельсины, надо сказать Йылмазу, чтобы сделал апельсиновый кадаиф. Интересно, можно ли его сделать из мандаринов? Ну, где же вы так долго пропадали? Рыба остыла! — Наша красавица плакала, — сказала Перихан. На руках у нее сидела Мелек. — Давай-ка мы сядем! — И она посадила девочку на высокий детский стул, а сама села рядом. — Мы нашли в Джихангире[98 - Район в европейской части Стамбула на берегу Босфора, южнее Нишанташи и Бешикташа.] замечательный дом! — сказал Рефик. — Решили, что в начале октября купим там квартиру. — В этом районе живут одни выскочки! — заявила Ниган-ханым. — Мама, оттуда море видно! И есть центральное отопление. Новая, чистая квартира с видом на море. Окна большие, много света. Стены белые… — Все, рыбу я доел, — сказал Осман. — Что на десерт? — Вот еще один ребенок. Дитя да и только! — рассмеялась Ниган-ханым. — А что? Ну да, я очень проголодался, — сказал Осман и тоже усмехнулся. «Как славно мы живем! — думал он. — Как я люблю воскресенья! Уже двадцать минут второго… А мне еще нужно показаться в клубе!» — Вы ведь часто будете к нам приходить? — говорила Ниган-ханым. — Мне хочется видеть маленькую Мелек. Она — утешение, посланное мне через неделю после кончины Джевдет-бея! Глава 59 КРАХ? — То, что вы инженер, конечно, очень интересно… — проговорил Гыясеттин Каан. — Почему, эфенди? — Инженер, интересующийся своей нацией, думающий в первую очередь о благе своей нации… — Вы хотите сказать, что инженеры обычно не интересуются тем, что лишено некой конкретики? — спросил Мухиттин. — Да, конкретика… — пробормотал старый профессор и вдруг как будто смутился: — Они ведь, кажется, считают, что и в моей расовой теории слишком много конкретики и научности? — Кто? — Они, они… Ваши бывшие друзья. Махир Алтайлы и его окружение. Разбавляют расовую теорию своей Rassen Psychologie… — Да, действительно, — кивнул Мухиттин и удивленно поднял брови, как будто услышал нечто новое и неожиданное. В Ускюдар, к Гыясеттину Каану он приехал совсем недавно и сразу выложил ему все то, о чем уже намекнул в телефонном разговоре: он, Мухиттин, понял, что не может больше оставаться вместе с Махиром Алтайлы, и хочет теперь попросить опытного профессора о помощи в издании журнала «Алтынышык». — Как вы, однако, быстро забыли своих старых друзей! — Нет, эфенди, я их не забыл! — сказал Мухиттин и встал. Прошелся мимо переполненных книжных полок и остановился у окна. — Они тоже так просто вас не забудут… Вы, наверное, представляете себе, как они будут разгневаны? — Вид у профессора Каана был такой, как будто он знает больше, чем говорит. — Мне все равно! — заявил Мухиттин, глядя в окно. Сад старого особняка был хорошо ухожен. За плодовыми деревьями виднелся курятник. — Как вы решительно настроены! Да, Rassen Psychologie… Интересно, знает ли хоть кто-нибудь из них, как это правильно произносится? — Махир Алтайлы знает. — Немецкий… Он все свои идеи позаимствовал у немцев. Из-за этого нас называют фашистами. А мы не фашисты, мы турецкие националисты! — повысил голос профессор. — Я ему пытался это втолковать, да он не понял. Решил, что я притворяюсь, пытаюсь скрыть свои истинные мысли. Да какая разница, что думает человек! Важно, что он говорит и делает. Мои дела и есть истина. Вы меня слушаете? Мухиттин отошел от окна. — Слушаю! — Вот и слушайте. Какая разница, спрашиваю? Мы не фашисты, потому что мы турки, сказал я ему. А он решил, что я с ним недостаточно откровенен, и обиделся. Но на что тут обижаться? Вы понимаете, что я хочу сказать? Вижу, не понимаете! «Да кем он себя возомнил?» — рассердился Мухиттин. — Однако Махир — умный человек. Да, умный… Я всегда высоко ценил умных людей, даже если они мои враги. А ведь он, собственно, мне и не враг. Передайте ему это! — Не думаю, что мы еще когда-нибудь увидимся. — Увидитесь, увидитесь. И помиритесь, конечно. Сколько нас человек-то всего! Обиды забываются. — Я не считаю, что наши разногласия забудутся. Если бы я так думал, то не пришел бы к вам. Гыясеттин-бей прищурил свои маленькие глазки и стал выглядеть чуть ли не добродушным. По-мальчишески резво вскочил со стула. — Да-да… — Вид у профессора был такой, словно он пытается показать, что верит Мухиттину. — Скалу еще раз, что я пришел не затем, чтобы наладить между вами отношения, — проговорил Мухиттин. — Ладно, ладно, — улыбнулся Гыясеттин-бей. — Больше вы с ними не увидитесь, верю. — Он дошел до середины комнаты, остановился и пробормотал, словно про себя: — Не увидится? Не увидится с Махиром? — Немного постояв, внезапно спросил: — Так, а что они говорят обо мне? Мухиттин понял, что имеет в виду профессор, но все-таки переспросил: — Вы о ком? — и, довольный своим ответом, внимательно посмотрел Гыясеттин-бею в лицо. — О них, о них, дорогой мой, о Махире Алтайлы и его окружении! — Ничего хорошего не говорят, эфенди! — Нет, вы скажите, что именно говорят, что? Мухиттин сделал вид, будто не хочет вести речь о таких неприятных вещах, и подумал: «Кажется, я был о нем слишком высокого мнения». — Ну милый мой, расскажите, что они говорят? — Что у вас одни черепа на уме. — Ну, это мы знаем. Я этого и не скрываю. Что еще? — Говорят, что ваши идеи неправильны… — Это неинтересно, дальше! Что они говорят обо мне лично? — Профессор, мы будем вместе с вами работать над журналом. Какое вам дело до всяких сплетен? Мы с ними порвали! Гыясеттин-бей строго посмотрел на Мухиттина, словно желая сказать: «Ах ты, хитрец!» Покачал головой, повернулся спиной к Мухиттину, взял со стола пачку сигарет и закурил. Потом обернулся и тихо спросил: — А что молодежь? Уважает ли меня? — Они говорят, что вы у себя в саду разводите кур. Лицо профессора Каана исказилось. Щеки будто подтянула вверх невидимая рука, рот раскрылся. «Да, на этот раз я дал маху! — подумал Мухиттин. — Не надо было об этом говорить. Сам себе могилу рою!» — Значит, вот что они обо мне говорят? Кур развожу? Постарел, прежнего пыла нет? Так?! — Гыясеттин-бей злился словно не на тех, кто говорил о курах, а на Мухиттина. — Да не придавайте вы им такого значения, эфенди! — сказал Мухиттин. «Как, однако, на него подействовало!» — Кто это говорит? Махир? Я ведь его, можно сказать, взрастил! — Вы всех нас взрастили! — сказал Мухиттин и уселся на тот же стул, с которого недавно встал. Профессор, однако, остался стоять, и Мухиттину стало неудобно. — Я и в своей статье об этом писал. — Если в основу националистической идеи положить историческое прошлое, то какая, спрашивается, будет разница между ней и идеологией Народно-республиканской партии с ее народными домами?[99 - Культурно-просветительские учреждения, продвигавшие в массы идеологию кемализма.] Никакой! — Я тоже так думаю! — К тому же началась война. Если после нее в мире возникнет совершенно новая ситуация, нам нужно будет найти какие-то новые слова. Какой смысл повторять речи лекторов из народных домов? Вот вы что им скажите! — Эфенди, я с ними… — Да, и правда, вы уже говорили! — Гыясеттин-бей сел за стол. На губах у него появилась улыбка, значения которой Мухиттин понять не мог. Посмотрел на бумаги и книги, лежащие на столе, потом на часы. — Так, стало быть, цель вашего визита… Не повторите ли еще раз в общих чертах?.. Удивившись неожиданно официальному тону профессора, Мухиттин послушно, словно рассказывая внимательному врачу, на что жалуется, заговорил: — Я не хочу больше сотрудничать с Махиром Алтайлы и его единомышленниками в журнале «Алтынышык». Мы с вами… — Сколько вам лет? — прервал его Гыясеттин-бей. — Двадцать девять. — Как вы еще молоды! Вы инженер, не так ли? Что еще делаете? — Еще? Занимаюсь журналом. — А раньше чем занимались? — Работал по специальности… — проговорил Мухиттин, гадая, к чему клонит профессор. — Нет, я не о том. Я знаю, вы писали стихи. — Да, была у меня одна плохая книжка! — сказал Мухиттин и подумал, что окончательно потерял нить беседы и не понимает, что на уме у Гыясеттин-бея. — Почему же плохая? — Потому что тогда я ни во что не верил. — Не верили? Стало быть, главное, по-вашему, верить, не важно во что? — Нет, я говорю об убеждениях, о правильном мировоззрении! — сказал Мухиттин. «Неужели он хитрее меня?» Профессор Каан похлопал рукой по лежащей на столе газете. — Фрейд умер. Что вы об этом думаете? — Что, простите? — Вы хоть что-нибудь у него читали? Как вам его взгляды? Так и не решив, следует ли показаться профессору умным человеком или же только преданным идее, Мухиттин сказал: — Читал. Гыясеттин-бей задумчиво улыбнулся. — Я в свое время случайно познакомился с ним, когда жил в Вене и снимал комнату на Бергассе, 9, неподалеку от того места, где вел востоковедческий семинар. Мне говорили, что на первом этаже находится институт, но что это за институт, я не знал. Однажды вечером хозяйка дома передала мне, что профессор хочет со мной поговорить. Оказалось, что профессор этот — Фрейд. Он сказал, что в институте установлены чувствительные приборы, и попросил, если можно, ходить по дому в тапочках. Я читал одну его книгу, она мне не понравилась, так что я ему сказал: можете сколько угодно говорить, что девочки испытывают вожделение к отцу, а мальчики — к матери, но к нам, туркам, это не относится. Он надо мной посмеялся. — И старый профессор быстро, словно хотел застать Мухиттина врасплох, спросил: — Что вы думаете о его философии? — Полагаю, в чем-то она верна… — Вот, пожалуйста! — сказал Гыясеттин Каан и встал. — Не думаю, что из вас получится турецкий националист. Я в этом, собственно, с самого начала не сомневался. — Простите? — Вы не верите в турецкую нацию! Мухиттин вскочил на ноги и чуть ли не простонал: — Да что вы такое говорите?! — Я вообще не думаю, что вы можете во что-нибудь верить. Вы очень самодовольный и наглый человек. Все время пытаетесь показать, какой вы умный. — Профессор сделал несколько шагов в сторону Мухиттина, немного помолчал и заговорил снова, медленно и размеренно, как машина: — Однако вам следует понимать, что такие люди, как я, не могут воспринимать подобное поведение иначе как неуважение. Вы же один раз себя выдали. Человеку гордому и самолюбивому за такое дело браться не стоит… — Он поморщился и продолжил: — Махир задел твое самолюбие, вот ты и пришел ко мне, так ведь? А завтра пойдешь к кому-нибудь другому. Все, поговорили и хватит. Я ведь Махира знаю, мы с ним видимся… Как ты на его дочь смотришь, а? — И профессор направился к двери. Мухиттин тоже сделал шаг в сторону двери. — Я не сказал бы, что совершил ошибку! — Снова ты о себе! — проговорил Гыясеттин-бей, берясь за ручку двери. — Фрейд, видите ли, в чем-то прав! Ишь, какой умный! Нет, ты не можешь быть достойным сыном нации, живущей с мечом в руке! — Его глаза на мгновение сверкнули. — Все, что хотел, я у тебя выведал. Теперь мне все известно. Кур, стало быть, развожу! Зачем ты это сказал, a? Ты о себе такого высокого мнения, но меня провести не смог! — Профессор открыл дверь. — Растяпа! — Превосходно, ничего не скажешь, — пробормотал Мухиттин, переступая порог. — Как твоего отца звали? «При чем тут отец? — подумал Мухиттин, направляясь к входной двери. — Мой отец был военным». — Как его звали? Хайдар! Шиит![100 - Хайдар — имя, заимствованное из арабского языка, означает «лев». Также является эпитетом Али (зятя пророка Мухаммеда), которого шииты почитают как величайшего святого.] — Гыясеттин Каан шел в двух шагах позади Мухиттина. — Махир мне сказал. Он служил вместе с твоим отцом. Говорит, так себе был человек, не очень достойный. Что, не ожидал? Махир все мне рассказал, и как тебя облапошил — тоже. Сказал тебе, что твой отец был великим человеком, ты и растаял, как малое дитя! «Идет сзади, смотрит мне в затылок и говорит», — думал Мухиттин. Открылась дверь, и в коридоре показался молодой человек с чашками на подносе. — Не нужно чая, гость уже уходит, — сказал профессор. Мухиттин внезапно повернулся к нему: — Вы ошибаетесь. Ошибаетесь! Мой отец был достойнейшим человеком! Гыясеттин-бей открыл дверь и сказал с высокомерным видом: — Может быть, я и ошибаюсь относительно твоего отца, но относительно тебя — нет. Я таких, как ты, знаю! На все готовы, только бы не пострадали их гордость и самомнение. — Сколько вы, однако, всего знаете! — проговорил Мухиттин, стараясь казаться насмешливым. — Да уж знаю. Во всяком случае, мне точно известно, что с такими, как ты, я дел не имею! — сказал Гыясеттин Каан и засунул руки в карманы. — Хорошо, хватит! — буркнул Мухиттин и повернулся к профессору спиной. «Смотрит мне вслед… Обернуться? Нет, зачем…» Не оборачиваясь, Мухиттин вышел на улицу. Темнело. Брусчатые улицы Ускюдара были заполнены народом. На небе не было ни облачка. Мухиттин заметил нескольких чаек. «Что случилось? Только что я был на седьмом небе, а теперь попал в ад! Вышвырнули меня из рая! Просчитался! Смешно!» Ему и в самом деле захотелось смеяться: «Взять, что ли, справку в муниципалитете, что я неумный человек?» Одна из чаек спланировала вниз, жалобно крикнула и улетела прочь. «Будет дождь, — пробормотал Мухиттин. — Дождь… Мир… Да, вышвырнули меня из рая! Почему?» Он понимал, что ироничное настроение стремительно исчезает, но принудил себя еще раз усмехнуться. «Как разозлился старый хрыч! Почему? В чем дело? — думал он, подходя к пристани. — В чем дело, в чем дело, в чем?.. Почему он так разозлился? Упоминание о курах вывело его из себя. Ему хочется, чтобы молодежь его уважала. Поэтому разозлился, что ли? Нет! Наверняка все дело в той хвалебной статье, которую я написал несколько месяцев назад. Должно быть, он понял, что мы над ним иронизируем. Но почему он ни слова не сказал о статье?» Мухиттин вдруг остановился. «Все-то он знает! Махир все ему обо мне рассказал. Но ведь они же поругались!» Ему вдруг стало страшно: «Неужели они сделали это только напоказ? Но не может же быть, чтобы Махир притворялся? Столько всего о нем наговорил! Тогда зачем мы его хвалили? Нет, не мы, я! Заставили меня написать хвалебную статью. Использовали, как пешку!» Справиться с растерянностью никак не получалось. «В чем дело? Почему? Все из-за этого Фрейда! — внезапно решил он. — Да, из-за Фрейда! Надо было придержать язык. Нет, это игра, игра! Они друг с другом встречаются. А я… — Его вдруг охватило отчаяние. — А меня слопали и не поперхнулись! Может быть, Махир меня испытывал. А я не прошел испытания, провалился. Ох!» Мухиттин купил билет и попытался прогнать из головы все мысли — безуспешно. «Выгнал меня старый хрыч. Взял и выставил за дверь! И правильно он разозлился. Я проявил неуважение, попытался над ним посмеяться. Куры! Как у него лицо перекосилось! И вот я выставлен за дверь. Почему? Из-за своей наглости, из-за того, что слишком высокого мнения о своем уме!» Ему вспомнился летний день в гостях у Рефика, спор с Омером. «Ничего из того, о чем я ему говорил, сделать не смог. Выставили меня. А этот еще и Махиру скажет! Что мне теперь делать, Аллах, что делать? — пробормотал он и раздраженно вскочил на ноги. — Как жить? Что после этого делать? Они все друг другу рассказывают, даже то, как я смотрю на дочку Махира!» Это он делал для того, чтобы продемонстрировать, что в доме Махира Алтайлы чувствует себя уверенно. «Мой отец, оказывается, шиит. Ложь! Если бы все Хайдары… А мне сказал, что отец был достойнейшим человеком! Когда-то я давал себе клятву не быть таким, как он. Что с тобой стало, Мухиттин?» Он достал сигарету, чиркнул спичкой. Подошел юноша, попросил прикурить. «Лет восемнадцать, наверное… Хочет быть похожим на взрослого. Мне тоже когда-то нравилось прикуривать у незнакомых людей на улице. Да, не молод я уже, не молод… Двадцать девять лет. Старик спросил, сколько мне лет. Все знает… Через четыре месяца будет тридцать». Причалил пароход, на пристань стали сходить пассажиры. «Значит, самоубийство. Решено!» — подумал Мухиттин и немного успокоился. «Я, собственно, никогда в этом и не сомневался. Другого выхода нет». Двери зала ожидания открылись, Мухиттин побрел к пароходу. Влажный ветер трепал волосы. Внутри парохода было жарко. «Но ведь что-то еще можно сделать! — пробормотал Мухиттин и сел. — Что? Как мне выбраться из этой ситуации? Может быть, поместить в следующем номере статью под названием „Тайные интриги Махира Алтайлы и Гыясеттина Каана“? Пошло! Или так: „О вреде антропометрического и исторического уклонов в турецком национализме“. И что мне потом делать с такой кучей врагов?» Он посмотрел в окно. «Нужно еще подумать… Отношения между Махиром и Гыясеттином испортились, однако они продолжают встречаться. Махир придает большое значение историческому пути народа, критикует антропометрический подход. Почему? Может быть, в нем есть грузинская или черкесская кровь? И все же он идет и рассказывает, что моего отца звали Хайдаром. Зачем же он тогда поручил мне обращаться за разрешением на выпуск журнала? Как быть? Писать стихи, как раньше? Настоящие стихи? Они меня возненавидят!» Мухиттин встал и вышел на палубу. Решил выпить чаю и немного успокоился, пока стоял в очереди. Взял стакан, начал медленно пить. Впереди уже виднелась пристань в Бешикташе. «Брошусь в море между пароходом и пристанью!» Он с детства боялся упасть, сходя парохода, и быть раздавленным бортом о причал. «В газетах напишут… Критики вспомнят о моей книге. Напишут, что мои стихи проникнуты ощущением приближающейся гибели, что я предсказал свою смерть… Сдержу слово! Да, так будет лучше всего». Его охватило волнение. «Минута осталась!» Посмотрел по сторонам. Рядом стоял высокий худой человек, курил сигарету. «Все! Лицо этого типа — последнее, что я видел в жизни. Эх, надо было бы написать предсмертную записку. Длинную, страшную! Где-то я читал о чем-то в этом роде… Кому написать? Рефику. Нет, нет! Что делать? Ах, разум, разум! Все из-за того, что я слишком умен. Я не виноват! Записка не нужна. Поэт сдержал свое слово!» Пароход приближался к пристани. «Брошусь в море, и кончится этот зуд в голове. Десять, девять… На счет два прыгну!» Сбился, начал считать заново. С борта кинули на берег канат. «Сейчас. Сейчас!» Мухиттин прыгнул… И оказался на берегу. — Осторожнее, сынок! Разве можно так торопиться? Чуть не упал! Мухиттин холодно посмотрел на пожилого служащего. «Да, сначала нужно написать записку!» Глава 60 ДНЕВНИК, ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 26 сентября 1939, вторник Почему я решил вернуться к дневнику сейчас, среди всей этой суматохи? Наверное, потому, что почувствовал, как быстро летит время. Собирал свои книги и бумаги и увидел эту тетрадь. Через четыре дня мы с Перихан переезжаем в Джихангир. Сейчас я сижу в кабинете, он же библиотека, он же та комната, где мы играли в покер, и краем уха прислушиваюсь к звукам дома. Просмотрел старые страницы дневника. Последний раз писал сюда полтора года назад — о Кемахе, о герре Рудольфе, о своем проекте… Глупый этот проект в конце концов при помощи Сельскохозяйственного банка был опубликован в виде книги. Никто ее читать не стал, и правильно. Мне сейчас хочется написать сразу обо всем, но нужно по порядку… Потом напишу. Сейчас меня зовут ужинать. Через полтора часа. Половина десятого. На ужин были котлеты с фасолью. Я и раньше всегда начинал вести дневник с таким же жаром, а потом бросал. О чем я еще собирался написать? Нашел в шкафу папины мемуары. Заглавие — «Полвека в торговле». Потом несколько маленьких отрывков, по большей части зачеркнутых. Все мы умрем!.. Передать словами то, что я на самом деле чувствую, не получается. 27 сентября, среда Упаковываю книги в ящики, то и дело начинаю листать и теряю время. Только что пролистал «Бедного Недждета». Как банально! Помню, когда мне было шестнадцать, я проглотил эту книгу за один вечер и был под большим впечатлением, но на следующий день (когда играл с приятелями в футбол) мне стало стыдно, что я так расчувствовался. О чем написано в некоторых книгах, напрочь забыл. Попался на глаза роман Хюсейна Рахми. Он уж больно не любит женщин из простонародья, даже чуть ли не ненавидит. Потом дошло дело до моего любимого Руссо. Снова взялся за «Исповедь», но это не та книга, которую можно читать стоя, второпях перескакивая со страницы на страницу. Заходила Перихан, спрашивала, заберем ли мы с собой шкаф, который стоит на лестнице рядом с дверью в нашу комнату. Я даже не знал, что ответить. Вещи по большей части всегда считались не чьими-то, а общими, домашними. Просто кто-то ими пользовался. Или все. А сейчас делим вещи на «их» и «наши». Например, этот шкаф. Его купили задолго до нашей свадьбы, но мы все эти годы им пользовались. Посуды своей у нас тоже нет. Мама, когда слышит о дележе вещей, начинает злиться и глядит на нас так, будто мы ей отвратительны. Винит нас во всем, а понять не пытается. Но я все же прав. Нужно подробно написать, почему мы уезжаем из этого дома. 30 сентября Переехали. Сейчас три часа ночи. Перихан легла спать. Я тоже очень устал, но испугался, что не смогу уснуть, и решил немного выпить. Пью и пишу. Весь день перевозили вещи… Начинаю привыкать к новому дому! 1 октября, воскресенье Я расставлял книги, и тут пришел повар Йылмаз, принес два письма, одно от Османа, другое от Мухиттина. Первым делом прочел письмо Османа. Это письмо (в смысле, письмо Мухиттина) пришло два дня назад, но его отложили и забыли. Сегодня утром Мухиттин приходил в Нишанташи, хотел встретиться со мной. Узнав, что мы переехали, попросил вернуть ему письмо. Осман, должно быть, удивился (об этом он не пишет), но письмо не отдал. Сказал, что раз письмо отправлено и доставлено, значит, теперь это собственность адресата. Мухиттин сказал, что ему нужно со мной поговорить, и спросил, где я теперь живу, но Осман не дал ему и моего нового адреса: потому что хочет показать, что оберегает меня от влияния дурных друзей, но главное — потому что не любит Мухиттина. Как только Мухиттин ушел, отправил мне эти письма. Очень долго объясняет, почему не сказал, где я живу. Пишет о неуважении, которое Мухиттин когда-то проявлял к отцу, о наглых и грубых выпадах в свой собственный адрес… Потом я сразу прочитал письмо Мухиттина. Страшное письмо. Сейчас его у меня нет — Мухиттин вечером пришел и забрал (где я живу, он узнал у Йылмаза, встретил его на улице), но я попытаюсь изложить, что запомнил. Вот что он писал: «Рефик, я решил покончить с собой. Подумал, что нужно об этом кому-нибудь сообщить, и вспомнил о тебе. Я убью себя не потому, что к тридцати не стал хорошим поэтом (мне и тридцати-то еще нет), а потому, что я несчастен и знаю, что никогда не смогу быть счастливым. Я для этого слишком умный». Вот и все. Нет, на самом деле письмо было чуть длиннее. В конце он говорил о нашей дружбе, желал мне хорошей жизни. Поскольку Мухиттин не покончил с собой, я подумал, что он пошутил. Пошутил, а потом пожалел об этом. Мухиттин тоже уверял, что это была шутка. Придя сюда, он сказал, что написал мне письмо и отправил его в Нишанташи. Узнав, что письмо у меня и я его прочитал, спросил, как мне понравилась его шутка, и рассмеялся. Еще спросил, все ли в порядке с Османом, а то он как-то странно себя ведет. Когда я сказал, что испугался, что он и в самом деле покончит с собой, он заявил, что я очень наивный человек. Говорили мы, стоя на пороге. Внутрь он заходить не пожелал, однако с любопытством заглядывал мне через плечо — короче, самый обычный Мухиттин. Он так настаивал на том, что это была шутка, что я, пожалуй, в это поверю. Хотя, может быть, он и писал всерьез: сначала решил, потом передумал. Но зачем нужно было писать письмо? Я рассказал об этом Перихан, она внимательно выслушала и сказала, что жалеет Мухиттина. Мухиттин сказал, что больше мы не увидимся. Он говорил это и летом, когда мы пили в Нишанташи. Я пытался с ним поговорить и убедить не устраивать больше таких шуток, но он меня не слушал, только нервничал и смотрел мне через плечо. Когда он уже уходил, я сказал ему: «Женился бы ты, Мухиттин!» Он усмехнулся и ушел. Перечитал написанное и снова вижу, что дневник плохо отражает то, что на самом деле происходит в моей жизни. 3 октября, вторник Только что вернулся из конторы. По утрам я хожу туда пешком, а возвращаюсь на такси или, как сегодня, доезжаю на трамвае до Таксима и дальше пешком. Сейчас шесть часов. Поговорили немножко с Перихан, она рассказала, что сегодня делала. Утром ходила с Мелек в парк, после обеда сидела дома. Завтра собирается пойти к подруге, которую зовут Сема. Потом я пошел в эту комнату, захватив с собой чашку чаю. Чем заняться? Программой? 5 октября, четверг Вернулся из конторы. А ведь собирался осенью перестать туда ходить! Из Нишанташи я уехал, но с конторой думаю покончить только после того, как во всех подробностях продумаю план издательской деятельности. Сейчас мы с Перихан пойдем в кино. Девочку оставим дома одну. Мне хотелось бы писать более внятно и упорядоченно. 15 октября, воскресенье С тех пор, как переехали в Джихангир, прошло двадцать дней, а мы все еще обставляем квартиру. Перихан купила ткань для покрывала на кровать, стала мне показывать — и мы поссорились. Она показывает ткань, а я читаю. То есть я немного отрывался, конечно, но одним глазом все равно поглядывал в книгу («Афоризмы» Шопенгауэра). Перихан спросила, понравилась ли мне ткань, я сказал: «Да-да». Тогда она начала говорить, что я нисколько не интересуюсь ни домом, ни ей самой, что, как прихожу сразу удаляюсь в эту комнату. А я сказал, что не могу проводить жизнь в размышлениях о постельных покрывалах и занавесках! Кричали друг на друга. Потом она заплакала, я стал ее утешать, целовать. Помирились. Налил себе чаю и пошел сюда. Сейчас, читая Шопенгауэра, я чувствую себя еще более жалким и отчаявшимся человеком. 20 октября, пятница Я должен наконец закончить составление программы, которой занимался всю весну и лето (или делал вид, что занимался, читая книги). Турции, безусловно, нужно новое движение, целью которого было бы ее культурное развитие. Я понимаю, что эту мою идею, как и предыдущий проект, все сочтут утопической. Мечта о развитии деревни действительно была крайне нереалистичной. Но эту программу я буду осуществлять сам, на свои собственные деньги. Сейчас я постоянно пополняю список книг, которые всем нужно прочитать. Кое-что вычеркиваю и вписываю новые названия. 27 октября, пятница Пришло письмо от Сулеймана Айчелика. Он спрашивает, где я, каков теперь мой образ мыслей. Слегка ироничный тон письма и намеки на мою наивность вывели меня из себя. Ответ решил не писать. 28 октября, суббота Письмо от Омера. Рассказывает о своей повседневной жизни. Пишет, что проведет зиму в поместье, зовет нас к себе. Он и летом об этом говорил мимоходом, а теперь еще и пишет. Почему бы и нет? Через час. Рассказал Перихан, она: «Конечно, давай съездим!» Я удивился и говорю: «Тогда решено, поедем!» Перихан: «Как раз отдохнем от обустройства дома». Я очень разволновался. Знаю, иногда я веду себя как ребенок. Сейчас мы все вместе поедем в Нишанташи ужинать. От этого мне никак не избавиться. Вечером. Только что вернулись. Всю дорогу обсуждали с Перихан предстоящую поездку. Точно поедем! Сказал об этом за ужином. Поскольку со мной поедет Перихан, никто не стал особенно возражать. Да мы и уедем-то всего на неделю. Мама спросила, что мы там забыли в такой холод. Надо было ей что-нибудь соврать. Мелек оставим у них. 29 октября, воскресенье Съездил на вокзал, купил билеты. Теперь уже совершенно точно поедем. Перихан достает из шкафа теплую одежду Завтра после обеда отвезем Мелек в Нишанташи. Чтобы наш приезд не стал для Омера неожиданностью, написал ему, что завтра отправляемся в путь. 30 октября, понедельник Мы в поезде. Пишу в купе, рука дрожит, потому что поезд качается. Столом мне служит маленький чемодан. Два дня предстоит провести в поезде! Я решил, что буду здесь читать и много писать. Перихан тоже читает — Жорж Санд. Правда, мне кажется, что ей не интересно. Она часто зевает, закрывает книгу и рассеянно смотрит в окно. Я иногда поглядываю на нее краем глаза. В купе очень жарко, окно запотело. Настроение замечательное, курю. Перихан: «Не кури перед сном, пусть проветрится чуть-чуть». Что я собирался написать? Мне сейчас вот что пришло в голову: мы с Перихан так и не набрались храбрости сказать Осману и Нермин, что они друг другу изменяют. Жизнь в Нишанташи становилась все более гадкой. Хорошо, что мы переехали. Зачем мы едем к Омеру? Наверное, ради смены обстановки. Еще чтобы Перихан увидела страну. И может быть, еще ради того, чтобы Перихан, увидев, как живет страна, поняла причину моих «кризисов». Это словечко Мухиттина… Что, интересно, он сейчас делает? После того странного письма он мне даже не звонил. Я звонил два раза ему на работу, но его не было на месте. Или он велел так говорить. Проезжаем Измит. Хорошо, что я догадался взять с собой дневник. На вокзале и на зданиях — флаги. Год назад, на прошлый праздник, я был в Анкаре. 31 октября, вторник Полдень. Анкара. Ждем отправления. Проходящие мимо смотрят, как я пишу. Перихан пьет чай. Я заметил, что она положила себе чересчур много сахару, и сказал, что она совсем еще ребенок. Перешучиваемся. Сейчас спросила: «Что ты все время пишешь?» Велел принести еще чаю. Как хорошо жить! Выехали из Анкары, на часах 12.30. Купил газету «Улус». Новости о войне. Вечером. Я как выжатый лимон. 1 ноября, среда Утром. Проводник только что сказал, что мы проехали Сивас. Перихан дочитала Жорж Санд. Я читаю Анатоля Франса. Остановка в Диврике. Я сошел с поезда, но локомотив дал свисток, и я сразу залез назад. Когда смотрю на горы, не могу сдержать волнения. Разговариваем с Перихан. Она снова спрашивает, что я пишу. Сейчас одиннадцать часов. То и дело въезжаем в туннели. Двенадцать. Приближаемся. Остановка в Кемахе. Крепость на холме. До Альпа самое большее полчаса. Вышел из купе, вернулся. В который раз прочитал в коридоре объявление: «В вагонах не плевать!» Поезд тронулся. Начали собираться. Веселимся. Вечером. Что написать? Встретился с Омером. Не надо было приезжать, думаем теперь с Перихан. С чего начать? Генератор не работает. Сидим в холодной комнате при свете газовой лампы, мерзнем. Сойдя с поезда, минут пятнадцать шли по грязной дороге, припорошенной снегом. Я в этой усадьбе уже бывал когда-то, путь знаю. Сначала нам попался Хаджи. Увидев нас, удивился. Позвал Омера, провел нас внутрь. Омер сидел в комнате с огромной жаркой печью и решал шахматную задачу Увидев нас, остолбенел. Мое письмо еще не дошло. Поговорили о том о сем. Посидели. Рассказал ему о письме Мухиттина, о моей жизни в Стамбуле, о переезде, обо всем. Омер сказал, что ничего не делает, только иногда ездит в Эрзинджан играть в покер. Играет сам с собой в шахматы, со станционными служащими — в нарды. Больше рассказывать было нечего. Омер велел приготовить нам комнату. Распаковали чемоданы и спустились вниз. Что делать? Сидели, молчали. Холодком повеяло. Потом начали вспоминать студенческие годы. Омер говорил и посматривал на Перихан. Мы похожи были на старых школьных приятелей, встретившихся случайно и вынужденных провести вместе несколько часов. Чем занимается этот, что поделывает тот… Хаджи принес ужин, поели. Полчаса назад поднялись в свою комнату. Зачем только мы сюда приехали? 2 ноября Съездили на поезде в Кемах, прогулялись. Все на нас глазели, особенно на Перихан. Детвора увязалась. Вместе с ними поднялись к крепости. Ворота закрыты. Один мальчишка показал нам дыру в стене, но Перихан туда пролезть не могла, так что пришлось повернуть назад. Прошлись по лестницам, по улицам и вернулись на станцию. Все останавливались и смотрели на нас. Перихан все время говорила: «Пойдем туда, пойдем сюда! А там, интересно, что?» Четыре часа просидели на станции. Станционный служащий сказал, чтобы мы не уходили, потому что поезд может прийти в любую минуту Утром погода была хорошая, но потом опять испортилась. Сидели, молчали. В Стамбул поедем не завтра, а послезавтра. Купили билеты. Пишу вечером при свете газовой лампы. Омер предложил поехать завтра в Эрзинджан, хотел познакомить нас со своими новыми приятелями. Я сказал, что не надо. Чем мы собирались здесь заниматься? Не знаю, что будем делать завтра, беспокоюсь. Может быть, поговорю с Омером. Что он собирается здесь делать, какая у него теперь цель в жизни и так далее. Жизнь… 4 ноября, после полудня Едем в поезде. Час назад Перихан начала плакать. Я спрашиваю почему, она не отвечает, но я ее понимаю, потому что самому плакать хочется. Обнял ее, попытался утешить… Потом вышел из купе, пошел в вагон-ресторан, сел за свободный столик. Вчера весь день сидели с Омером в усадьбе. Я догадывался, что он хотел бы со мной поговорить, но стесняется Перихан. Несколько часов подряд играли в шахматы. Я иногда спрашивал его, что он собирается делать, когда поедет в Стамбул, но он отделывался общими словами. Говорил, что доволен своей нынешней жизнью. Шутили, смеялись через силу Хаджи принес обед. После обеда то же самое… Достал откуда-то коньяк. Пьем, играем в шахматы, за окном порошит снег… Потом ужин — и снова шахматы. Перихан ушла наверх. Омер к тому времени уже выпил больше, чем нужно. Сказал, что хочет играть, не глядя на доску. Он раньше когда-то уже один раз пробовал такой трюк. Повернулся к доске спиной. Так мы сыграли несколько партий, одну он даже выиграл. И все время пил. Я тоже пил и опьянел. Прямым текстом спросил его, чего ради он здесь (там?) сидит. Он только посмеялся надо мной. Потом между нами состоялся такой разговор. Он: «Ты случайно не знаешь, как поживают Назлы и Мухтар-бей?» Я: «Не знаю». «Помнишь, каким я был на помолвке?» «Да». «Забудь, забудь, ради Аллаха! Я сам уже забыл и сватовство, и помолвку, и даже то, как работал на строительстве туннеля… И о студенческих годах не напоминай мне больше!» И смеется. (А сегодня утром, пока ждали поезда, сам стал вспоминать о студенческих годах — наверное, потому, что хотелось поговорить, а не о чем). Потом сыграли еще партию. Я где-то слышал, что один американец играл вслепую одновременно с шестью людьми, а потом попал в больницу. Омер сказал: «Вот это я понимаю! Должно быть, самое большое наслаждение в жизни — такая вот напряженная работа ума!» Потом я пошел наверх и лег спать. Утром Омер проводил нас на станцию. Поезд опаздывал. О чем говорить, не знали. Я снова начал рассказывать про Мухиттина, про Джихангир… Он кивал. Напоследок сказал, что обязательно приедет в Стамбул, что будет мне писать… Пришел поезд, мы сели, устроились в купе. Через несколько часов Перихан заплакала. Почему она плакала? Может, и сейчас плачет? Пойти утешить ее? Смотрю в окно. Горы, долины, скалы, деревья. Что там, среди них? Что делать в жизни? 6 ноября, понедельник Мы дома. Съездили в Нишанташи, забрали Мелек. Пообедали, посидели вместе со всеми, рассказали о поездке и вернулись к себе. 7 ноября, вторник Что я делал сегодня? Был в конторе. Потом ходили с Перихан к ее подруге. Ее муж — интересный человек. Учился во Франции, получил экономическое образование. Дал мне несколько книг Маркса. Любопытно будет почитать. 14 ноября 1939, вторник Шекер-байрам. Праздничный обед в Нишанташи. Потом вернулись домой. Немного поспал. У Маркса я не нашел того, чего искал. Неинтересно. 27 ноября, понедельник Дом, контора, Мелек, Перихан, Нишанташи, несколько книг, планы, планы, контора, контора! 28 ноября, вторник Так что же с моей программой честной и правильной жизни? Точнее, с ее осуществлением? Нет, издательским делом я займусь непременно! 1 декабря, пятница Письмо от герра Рудольфа из Америки. Пишет о войне и снова о свете, тьме и т. п. Я знаю, что все очень глупо, и все-таки живу. 2 декабря, суббота Перихан сказала, что беременна. Я не мог поверить. Мы же были так осторожны! Что теперь будет с моей жизнью? Я постарел? 10 декабря, воскресенье Писал ответ герру Рудольфу, сейчас остановился. Собираюсь в Нишанташи на помолвку Айше. Перихан простудилась, разболелась, пойти не сможет. У меня в жизни непременно будет цель, и жить я буду достойно. Пишу герру Рудольфу все о той же дилемме свет — тьма. Несмотря ни на что, я счастлив и благодарен природе за то, что живу. Через десять минут. Нет! Все глупо. Не буду я писать никаких писем. Мне хотелось бы до самого конца молчать, но я знаю, что не смогу. Потому что дурак. Глава 61 СУМАТОХА Айше открыла дверь и зашла на кухню. «Милая Эмине-ханым и милый Йылмаз, как всегда, чем-то заняты. А я гляжу на них и улыбаюсь!» — Айше-ханым, вам сегодня на кухню нельзя! — сказала Эмине-ханым. — Почему? Что такого, если я вам немного помогу? Может, мне почистить апельсины для кадаифа? — Нет, сегодня даже не думай! Ах, если бы у меня была помолвка!.. Платье запачкаете. Оно так вам идет! Йылмаз, да посмотри же ты! Йылмаз бросил взгляд на Айше и тут же отвернулся. «Да смотри же, сегодня можно!» — захотелось сказать Айше, но она только улыбнулась. «Они меня любят, меня все любят! Работают на кухне, готовят гостям вкусную еду На кухне жарко… В окно виден сад. Наш садик! Ну ладно, пойду, пожалуй». Айше поднялась по лестнице и вошла в гостиную. «Сколько людей, какое веселье, суматоха, как замечательно все! Куда бы пойти? Все равно куда: со всеми можно о чем-нибудь поговорить, посмеяться… О, Атийе-ханым фотографирует. Ну-ка, я тоже…» — Подождите, подождите, Айше идет! — закричала Гюлер-ханым и подвинулась, чтобы Айше могла сесть рядом. «Сфотографируемся. На скамье мы втроем с Лейлой-ханым и Гюлер-ханым, а сзади Осман, Фуат-бей и дядя Саит. Через многие годы я посмотрю на эту фотографию и вспомню…» Сверкнула вспышка. — Давайте-ка еще раз, — сказала Атийе-ханым. — Ремзи-бей, присоединяйтесь! «Да, сегодня он не Ремзи, а Ремзи-бей, — подумала Айше. — Ему очень идет!» Вспышка сверкнула еще раз, и Айше встала на ноги. У двери в перламутровую комнату беседовали Фуат-бей и его близкий друг Семих-бей. Айше прошла мимо и посмотрела на них, говоря взглядом: «Если вы хотите что-нибудь мне сказать — например, какую-нибудь шутку, — то давайте, говорите!» Но те только улыбнулись, показывая, что заметили ее и, заметив, обрадовались. «Они мне улыбнулись! Мой будущий свекор Фуат-бей и торговец мылом Семих-бей!» — Подошло колечко? — спросила тетя Шюкран. Она сидела на стуле у фортепиано. — Подошло, тетушка! — Миленькая моя! Какая лапочка, правда? — тетя Шюкран с улыбкой обернулась к жене Семих-бея. «Ага, значит, они уже знакомы. Все друг друга знают! Все улыбаются. Все вместе! Я тоже стану, как они, и буду жить!» — Ты еще играешь на фортепиано? — Иногда, если хочется. — Пожалуйста, не бросай после замужества! Ремзи любит музыку? Вместо ответа Айше улыбнулась, присела к фортепиано, открыла крышку, пробежалась пальцами по клавишам, но играть не стала. «Милое фортепиано! Милая перламутровая комната!» Снова улыбнулась, встала и посмотрела на заполняющие комнату вещи. «Перламутровый гарнитур… Кресла… В детстве я не могла сидеть на этих креслах — золотая тесьма впивалась в ноги. И все равно я их люблю». Заметив, что дамы принялись разговаривать о чем-то своем, Айше вышла из перламутровой комнаты. «Милая гостиная! Наша люстра… Высокий потолок… Ангелы, которых я в детстве боялась… Бархатные кресла… Вот папино любимое. Торшер… В буфете за стеклом милые фарфоровые сервизы моей милой мамы… Какой, интересно, она достала сегодня? Тот, что с голубыми розами? Но там много чашек уже разбилось, на всех не хватит…» Улыбнувшись Атийе-ханым, а затем и адвокату Дженапу Сорару, Айше подошла к буфету. «А, конечно, она достала красный сервиз!» Потом направилась к маме, сидевшей на своем обычном месте. — Ну что, доченька, как ты? Довольна? — спросила Ниган-ханым. — Да! — Мы все счастливы! — сказал Осман. Он сидел в кресле Джевдет-бея и курил сигарету. — Жаль только, что Перихан не пришла, — вздохнула Ниган-ханым. — Мама, вы же знаете, она очень больна, — сказал Рефик. — После полудня температура была тридцать восемь градусов! — Он повернулся к Айше: — Не знаю, нужно ли говорить, как она хотела прийти? — Конечно, конечно! К тому же она сейчас… — Айше улыбнулась. «У нее будет ребенок, — подумала она и встала. — И у меня будут дети… Куда бы теперь пойти? К моему жениху! И у меня будут дети, перламутровый гарнитур, вещи…» Ремзи разговаривал с одним своим приятелем. У того была длинная худая шея, да вообще он был весьма высок ростом, поэтому Ремзи, разговаривая с ним, каждый раз задирал голову, а приятель, наоборот, горбился. «Да, он немного полноват, но вообще такой же, как все!» Ремзи рассказывал о недавно купленном граммофоне и пластинках к нему. Теперь, говоря о какой-нибудь вещи, они обсуждали не только ее саму, но и ее цену. Ремзи уже начал ходить вместе с Фуат-беем в контору, а его приятель стажировался в адвокатуре. Он, кажется, тоже в ближайшее время собирался устроить помолвку «А потом мы будем ходить друг к другу в гости, обедать, смеяться!» Постояв немного рядом с Ремзи, Айше отошла в сторонку. «Они разговаривают, не буду мешать». Сзади раздался смешок. «Куда теперь? А, вот бухгалтер Садык-бей и его семья. Что это они забились в уголок?» Она посмотрела на них и улыбнулась, желая показать, как их любит, потом увидела незнакомого маленького мальчика и все с той улыбкой на губах подошла к нему и нагнулась, чтобы поцеловать. Рядом послышался шорох платья. — А, Кадрийе-ханым, это ваш? — Да, вырос, не правда ли? — Но ему, наверное, здесь скучно? — Нет, милая, не скучно. Просто шума испугался. Я тебе кое-что хочу сказать. Ты с каждым днем становишься все больше похожей на свою маму! — Правда? — Конечно! Мне раньше казалось, что ты будешь похожа на отца, но… Вот и прищуриваешься ты точно так же! Сколько тебе сейчас? — Девятнадцать, — сказала Айше, сделала вид, что ей нужно куда-то спешить, и отошла от Кадрийе-ханым, чувствуя, как та смотрит ей вслед. «Кадрийе — ханым… Жена знаменитого женского врача Агах-бея». Айше была знакома с их старшими сыновьями. Подумав об этой семье, сказала себе: «И мы будем такими же, как они! К тому же у нас будет гораздо больше возможностей для хорошей жизни». Осман однажды сказал, что этот брак — большое благо для двух компаний. «Наш дом!» Она попыталась представить свою будущую квартиру, и, как обычно, перед глазами у нее стали проплывать комнаты, которые она видела в других счастливых домах. Потом подошла к Саит-бею и Нермин. Там же была и Атийе-ханым. Саит-бей рассказывал о своей собаке. При виде Айше они на мгновение замолчали, потом Атийе-ханым сказала, что на ней очень красивое платье, и разговор о собаке возобновился. «А будет ли в моем доме собака?» — спросила себя Айше, но решила, что ей эта идея не нравится. Да и Ремзи не такой человек, чтобы терпеть своевольно разгуливающее по дому животное. «А какой он человек? Хороший, щедрый, добрый, джентльмен…» Можно было, наверное, подобрать еще какие-нибудь слова, но сейчас они не приходили в голову Услышав, что Саит-бей начал говорить о войне, Айше отошла и от них. Еще не успев подумать, гуда пойти теперь, она увидела Рефика и погрустнела. «Почему он стал таким? Почему мой брат теперь такой тихий, задумчивый, печальный? — думала Айше, направляясь к Рефику. — Раньше он был другим. Раньше я все время грустила и хмурилась, а он был веселым. Пытался меня развеселить, в шутку дергал за косички, посмеивался надо мной — но не обидно». Подойдя к брату, Айше села рядом. — Как чувствует себя Перихан? — У нее жар. Совсем обессилела. Грипп… — Хоть бы девочку с собой взял! — сказала Ниган-ханым. — Побоялись, что замерзнет. — Да ничего бы не случилось! — Ниган-ханым обвела взглядом всех своих детей: — Я вас с полугода выносила на улицу в любой холод! — О, вся семья в сборе? — сказал, подходя к ним, Саит-бей. Видимо, уже высказал все свои соображения по поводу войны. — Ах, Джевдет-бей! — прошептала Ниган-ханым и покачала головой, глядя на фотографию на стене. — Присаживайтесь к нам, Саит-бей. Вы хорошо знали моего покойного мужа. В вашем особняке, в особняке Недим-паши мы… — Лучше всех Джевдет-бея знал Фуат-бей. Пусть он расскажет! — Саит-бей подошел к Фуат-бею, по-прежнему беседующему с Семих-беем, и что-то ему сказал. Тот улыбнулся, медленно приблизился к Ниган-ханым и сел рядом с ней. Ниган-ханым попросила Фуат-бея рассказать что-нибудь о покойном муже. По дому, по всем его комнатам волнами растекался неумолчный гул голосов. Фуат-бей рассказал о том, как познакомился с Джевдет-беем, когда приехал из Салоник в Стамбул, чтобы открыть здесь лавку, потом стал что-то хрипло бормотать себе под нос, пытаясь вспомнить, в каком году это было. Айше тихо встала, подошла к Ремзи, который все еще говорил со своим приятелем, и неожиданно спросила: — Ну-ка, скажите, о чем вы разговариваете? Молодые люди улыбнулись. Приятель Ремзи что-то сказал, Айше рассмеялась и направилась к буфету. «Фарфор… Тетушки, старый особняк… Сегодня я была помолвлена. А сейчас прохаживаюсь по нашей большой гостиной. Мне девятнадцать лет. Прислушиваюсь к разговорам, смотрю, как все веселятся. Слушаю, как растекается по дому гул голосов. Как славно! Куда теперь пойти? На кухню! Там мои милые Эмине-ханым и Йылмаз… Ой, как здесь тихо!» — Смотри-ка, снова к нам заглянула! — удивилась Эмине-ханым. — Дай, думаю, посмотрю, чем вы тут занимаетесь. — Только что поставили кадаиф в духовку, — сказал Йылмаз. «Надо же, заговорил!» — подумала Айше. Вспомнила повара Нури, потом отца, потом Джезми. Чтобы не стоять просто так, открыла холодильник и выпила воды. Пока пила, читала лежавшую на холодильнике газету. Допив, поставила стакан рядом с кувшином. Вышла из кухни, но не пошла на лестницу, а заглянула в узкий темный коридор. Здесь ее терпеливо поджидали, чтобы напомнить о детстве, запахи из прачечной, комнаты горничной и уборной. Вдохнув их, Айше прошептала: «Зернышко!.. Ладушки-ладушки… Путешествия, поездки в Европу, развлечения…» Вернулась на лестницу и пошла наверх. «Дом, вещи, комнаты, дети, годы, фотографии, ковры, шторы, гул голосов… Как хорошо! Здесь все то же: суматоха, разговоры, веселье! Жизнь! Куда бы теперь пойти?» Глава 62 ВСЕ ХОРОШО Фуат-бей вспомнил, в каком году познакомился с Джевдетом, и перешел к последующим событиям. Рассказал о младотурецкой революции, о том, как после нее оживилась деловая жизнь, и о том, как много работал в эти годы Джевдет-бей. Рефик внимательно слушал эти рассказы, которые не раз слышал от Фуат-бея еще при жизни отца, и пытался извлечь урок из услышанного. Он знал, что в последнее время приобрел привычку, свойственную тем, кто испытывает чувство вины: сравнивать свою жизнь с жизнью других людей, стараясь выяснить, где совершил ошибку, и извлечь из чужой жизни уроки, чтобы не совершать ошибок впредь. Причем, как правило, делал он это совершено безотчетно. Когда Фуат-бей сказал, что Джевдет-бей был одним из немногих, кому, не будучи масоном, удалось после революции наладить хорошие отношения с младотурками из общества «Единение и Прогресс», Рефик сначала подумал, что отец по сравнению с ним был гораздо более решительным человеком и всегда знал, что нужно делать, потом понял, что снова пытается извлечь из рассказа нечто поучительное, рассердился на себя и вспомнил о Перихан. Захотелось уйти домой. Однако с места он не встал, потому что Фуат-бей, поняв, что его слушает не столько Ниган-ханым, сколько Рефик, обращался главным образом к нему. Рассказ Фуат-бея был прерван Атийе-ханым, которая захотела их сфотографировать. Все собрались вокруг Ниган-ханым. После того как было снято несколько кадров, Рефик покинул гостиную и, быстро взобравшись вверх по лестнице, зашел в кабинет. Он ощущал какое-то нетерпеливое ожидание, словно, переезжая в Джихангир, забыл здесь какую-то важную книгу, в которой наконец найдет ответ на мучающие его вопросы. Но стоило переступить порог, как это чувство исчезло, и на смену ему вернулись привычные угрызения совести. «Я до сих пор не принял никакого решения!» — подумал он и понял, что ничего на полках не найдет. Там, где раньше были книги, теперь стояли банки с вареньем и бутылки. На столе лежал школьный учебник арифметики и хрестоматия турецкой литературы. «Нехорошо, что я до сих пор здесь, а Перихан там одна!» Перихан, впрочем, говорила ему, чтобы возвращался домой поздно и веселился, а не думал о ней. «Поеду домой. К чему впустую тратить время?» Испугавшись погрузиться в воспоминания о тех годах, когда он здесь работал, читал и играл покер, Рефик поспешно вышел из кабинета и, провожаемый тиканьем часов, спустился вниз. «Только бы Айше не расстроилась!» — думал он, входя в шумную гостиную. Пытаясь отыскать Айше, столкнулся с кем-то незнакомым, поздоровался, потом увидел Гюлер-ханым и почувствовал раздражение. «Перихан там одна!» — снова пробормотал он себе под нос. Хотелось на что-нибудь разозлиться. Он еще раз краем глаза взглянул в сторону Гюлер и увидел, что та смотрит на него с сочувственным видом. «Все, ухожу. Где же эта Айше?» Тут он заметил, что Саит Недим покинул общество своей сестры и направляется к нему. По его лицу было видно, что ему хочется что-то сказать, так что Рефику пришлось остаться на месте. Взяв Рефика под руку, Саит-бей сказал: — Осман говорил, что вы ездили в гости к нашему Растиньяку. Рефик сначала не понял. — К кому? — К Растиньяку! То есть к Омер-бею. Ему это прозвище Атийе дала, когда мы познакомились в поезде. — А, да, конечно. Он рассказывал. — Ну, чем он сейчас занимается? Рефик нерешительно помолчал, потом вдруг сказал: — Сельским хозяйством. — Сельским хозяйством? Серьезно? Как интересно! Сельское хозяйство… — Саит-бей еще несколько раз повторил эти слова, как будто наслаждаясь их звучанием. Потом улыбнулся: — Что же, больше заняться было нечем? — И сам ответил на свой вопрос: — Тесен оказался ему этот мир! — Фраза эта Саит-бею явно понравилась, он усмехнулся, но потом сдвинул брови: — Жаль, жаль! Очень пылкий был юноша. Говорил, что честолюбив и амбициозен. Да так оно и было. — Увидев проходящую мимо жену, крикнул ей: — Атийе, послушай, о ком мы говорим! О твоем Растиньяке! — В самом деле? Чем он сейчас занимается? У нас есть его фотографии. Хотелось бы с ним повидаться! — сказала Атийе-ханым и потрепала по голове подошедшего мальчика: — Что такое, милый? — Мальчик стал ей что-то шептать. — А, хорошо, сейчас. — Атийе-ханым со смущенным видом подошла к Нермин и стала говорить ей что-то на ухо, одновременно грозя мальчику пальцем. — Как видите, никому не интересны растиньяки наших дней, — усмехнулся Саит-бей и пробормотал: — Завоеватели… Молодежь… Эх, жизнь! — Потом неожиданно положил Рефику руку на плечо. — У вас, кажется, тоже тяжело на душе. Лицо печальное, молчите, не улыбаетесь… Такое впечатление, что все время о чем-то думаете. О чем? — Не знаю! Разве я так выгляжу? Саит-бей улыбнулся: — И из дома уехали. — Это из-за ребенка. — Из-за ребенка… — повторил Саит-бей. Кажется, не поверил. Посмотрел на проходящую мимо женщину и сделал движение в ее сторону, словно хотел заговорить. Передумал, однако руку с плеча Рефика убрал. — Веселитесь, Рефик-бей, веселитесь! — проговорил он медленно, будто пытаясь что-то вспомнить. — Веселитесь, радуйтесь, живите! Попытайтесь найти общий язык с теми, кто вокруг вас, поймите, как важен компромисс. Ваш отец часто об этом говорил. Иначе вы будете очень несчастны! Когда постареете, поймете, как напрасна эта неуживчивость, эта раздражительность. Вот скажите, правильно поступил наш Растиньяк? — Нет, все не так, как вы думаете, — пробормотал Рефик. — К тому же Омер собирается приехать в Стамбул и… Но Саит-бей как будто не слышал: — Живите, живите! Вливайтесь в великий поток жизни! Ведь что мы такое по сравнению с необъятной историей, с неудержимой этой рекой? Даже не капля… Так какой смысл переживать? Испугавшись, что попытается извлечь урок и из слов Саит-бея, Рефик проговорил: — Это идеи не новые. — Да, ваш отец тоже их высказывал. Конечно, не новые! Не помню, приводил ли я вам в пример наш особняк, чтобы пояснить одну свою мысль. Старый особняк мы… — Да-да, вы об этом рассказывали, — раздраженно сказал Рефик. — Значит, рассказывал… Ваш отец тоже был замечательным примером, иллюстрирующим эту мою мысль. В таком случае, что же нужно делать в жизни? Неуживчивость плодов не принесет. Никакой пользы от нее… У Рефика мелькнула мысль, не рассказать ли Саит-бею о планах перевести и издать Руссо и Дефо, но он тут же отказался от этой идеи, тем более что наконец увидел Айше. Она вошла в гостиную и села рядом с Ниган-ханым. — О чем говоришь, Саит? — К ним, оказывается, подошла Гюлер. — Поймал он вас? Наверное, опять рассказывает о нашем отце? — Да-да, — сказал Рефик и улыбнулся. Потом пробормотал: — А, она там! — и побрел к маме и сестре. — Сядь, посиди! Где ты все ходишь? — сказала Ниган-ханым и улыбнулась: поняла, наверное, что по привычке произнесла эти слова жалобным тоном. — Конечно, посиди с нами! — поддержала ее Айше. — Как только выздоровеет, ждем вас у себя! — сказала Ниган-ханым. — И маленькую Мелек непременно берите с собой! — И она начала рассказывать сидящей рядом Лейле-ханым о своей младшей внучке. Айше проводила Рефика до двери. Рефик поцеловал сестру, растрогался, вышел на улицу и вдохнул в себя тишину. Звякнул колокольчик. Над Нишанташи распростерлось чистое лазоревое небо. Ветер раздувал полы пальто. «Небо прямо как летом», — подумал Рефик. На деревянном заборе вокруг стройплощадки сбоку от дома были наклеены объявления. На стене дома напротив висел указатель в бомбоубежище. Время подходило к семи часам. «Перихан удивится, когда меня увидит. Обрадуется ли?» На углу было немноголюдно. Рефик дошел до трамвайной остановки. Несмотря на воскресный вечер, двери недавно открывшейся на первом этаже нового многоэтажного дома закусочной были распахнуты. «Может быть, купить что-нибудь для Перихан? Но захочется ли ей сейчас есть? Тогда, может, для дочки? — подумал Рефик и прошел мимо двери закусочной. — Дочка… А будет и второй ребенок! Что мне делать? Нет, я обязательно должен осуществить свой замысел… Чуть было не стал рассказывать об этом Саит-бею. Отвратительный тип! И эта Гюлер…» На остановке больше никого не было. Рефик стал нетерпеливо ходить из стороны в сторону. «Нужно держаться подальше от этого грязного района! Здесь прошли мои детство и юность… И все-таки я люблю эти деревья, этот ветер…» Мимо проезжало пустое такси, Рефик махнул водителю рукой и сел. «Что я буду делать, когда приеду домой? Приготовлю суп для Перихан. Покормлю чем-нибудь дочку. Потом сяду за письменный стол… И что? Да, что мне нужно делать?» Он почувствовал, что начинает сердиться сам на себя. «Ничего придумать не могу! Было бы у меня мышление хоть на одну десятую таким же ясным, как у Шопенгауэра… Да ведь я же и мыслю! Культурное развитие… Переводы… Я люблю жизнь! Интересно, о чем думает этот таксист? Мне нужно сделать нечто такое, что повлияет — пусть в малой степени, но все же повлияет — на жизнь этого человека. Да, я признаю, что проект развития деревни был утопичен. Маркс! И у него я не нашел того, чего искал. Он мне тоже понравился ясностью мышления, но ответа на вопрос, что нужно делать, я у него, увы, не нашел. Когда читал, винил его за это и в то же время думал, что виноватым следовало бы считать меня самого… Да, я должен избавиться от доли в компании и навеки покинуть контору! Займусь издательским делом. Нужны самые хорошие переводы. Книги, которые всем нужно прочесть… Интересно, что сейчас делает Омер? А Мухтар-бей?» Он вдруг зевнул. «Как же там было шумно… Как я мог столько лет жить в этом шумном доме? Кто знает, может быть, Омер прав. Природа, безмолвие гор — лучше всего. Чистый воздух… Вот что мне нужно. Что надо делать, чтобы дышать свежим воздухом? Ходить на футбол. Но Перихан…» Шофер уточнил, куда ехать, Рефик объяснил. Потом, как всегда, приближаясь к дому стал вспоминать, что сделал за день и чем собирается заняться теперь. «Утром немного почитал. Потом на помолвку… Вот и Айше женится, обзаведется детьми… У меня появится второй ребенок… Мне хочется, чтобы это был мальчик. И пусть он будет не таким, как я, а как все. Имя ему дадим тоже самое обычное: Ахмет. Интересно, каким он будет человеком?» Такси уже подъезжало к дому. «Апрель кончился… Э, да я ведь не поздравил Ремзи и даже не попрощался с ним, когда уходил! Впрочем, неважно…» Рефик расплатился с таксистом и вышел из машины. Поднимаясь по лестнице (лифта в доме не было), прислушивался к ударам своего сердца. «Да, я уже не молод…» Проходя мимо закрытых дверей, он, по обыкновению, пытался представить себе, какая жизнь идет за ними, но никакой зацепки найти не мог — обитатели большинства квартир говорили между собой по-гречески. Открыв дверь своим ключом, Рефик сразу услышал голос жены: — Что, уже пришел? — Пришел, пришел. Как ты себя чувствуешь? — Хорошо! Я выздоровела! — голос у Перихан и вправду был совсем здоровым. Рефик торопливо стащил с себя пальто и, не снимая ботинок, прошел к Перихан и присел на край постели. — В самом деле выздоровела? — Сама не понимаю. Но температура, кажется, упала. Рефик поцеловал жену и протянул ей градусник. — Ну-ка, давай померяем! — Как прошла помолвка? — спросила Перихан, засовывая градусник под мышку. — Как? Хорошо! — пробормотал Рефик. — Мы правильно сделали, что сюда переехали. Что делает Мелек? — Только что играла сама с собой. Кто был? — Все. Твоя Гюлер-ханым тоже была. — Почему «моя»? Рефик легонько похлопал ладонью по спрятанному под одеялом животу Перихан: — Если будет мальчик, назовем Ахметом! Знаешь, о чем я подумал?.. — Сначала расскажи о помолвке. В чем была Айше? — В платье! — улыбнулся Рефик и испугался, что сейчас его радость будет испорчена. — Кажется, в зеленом… — Ой, что же ты вошел в грязных ботинках? Иди надень тапочки! Рефик вышел из спальни, бормоча про себя: «Тапочки, тапочки!..» Вспомнил, что говорил о тапочках Омер, но останавливаться на этой мысли не стал. «Раньше я не носил тапочек, потому что жил в Нишанташи. В том доме они были не нужны». Надев тапочки, сразу пошел в кабинет. На столе лежал раскрытый дневник. Рефик перечитал последние записи, и ему стало за них стыдно; потом просмотрел письмо к герру Рудольфу и снова почувствовал тоску «Сейчас же примусь за дело. Начну переводить!» — сказал он сам себе, убрал письмо в ящик, закрыл дневник и сел за стол. — Температура у меня хорошая, совсем хорошая! — крикнула из спальни Перихан. — Все хорошо, все как обычно, все замечательно! — Наверное, смеялась про себя. ЧАСТЬ III Послесловие Глава 1 НАЧАЛО ДНЯ Едва проснувшись, Ахмет посмотрел на часы: половина первого. «Спать лег в пять. Получается семь часов — даже более чем достаточно!» Он быстро встал с кровати, снял пижаму и зевнул. Одеваясь, подумал, что снова забыл закрыть дверь. В комнате пахло льняным маслом и газом. Однажды он где-то прочел, что льняное масло вызывает рак. С тех пор как пять лет назад от рака умер его отец, Ахмет стал серьезно относиться к таким вещам. «На стене, что ли, написать, чтоб не забывал закрывать дверь, когда ложусь? — подумал он, но потом решил, что слишком уж осторожен. — Осторожных людей не люблю, но стоит появиться сообщениям о вспышке холеры, вперед всех бегу в больницу!.. Да, я хочу прожить подольше. Рисовать так, как хочу, я смогу только после пятидесяти. Гойя прожил восемьдесят два года, Пикассо до сих пор рисует. Рассел умер только в этом году. Шоу, кажется, тоже говорил, что жить нужно долго…» Он мог бы вспомнить и другие высказывания относительно пользы долгой жизни для человека искусства, но не стал. Выйдя из спальни и направляясь в ванную, остановился в большой комнате и посмотрел на стоящую у стены картину, над которой работал накануне и собирался работать сегодня. Потрогал пальцем холст, убедился, что краска подсохла, и обрадовался. Войдя в ванную, он, как обычно, первым делом рассердился на себя за то, что забыл надеть тапочки, потом начал обдумывать планы на предстоящий день. Поскольку по субботам никто не хотел брать уроки французского языка и живописи, почти весь день был в его полном распоряжении. «Как там, интересно, бабушка?» Бабушкино здоровье сильно пошатнулось, врачи даже стали говорить о возможности летального исхода. По целым дням она лежала в кровати, бормотала что-то несвязное. Пришлось нанять ей сиделку. «Да, я ведь собирался нарисовать портрет дедушки!» — подумал Ахмет, намыливая щеки. Чтобы не быть похожим на бородатых, неопрятных богемных художников, каждое утро он тщательно брился. «Похож я на Гойю или нет?» — пробормотал он, глядя на свое отражение в зеркале. Увлечение Гойей началось у него совсем недавно. Немного злясь на себя за такие мысли, Ахмет умылся и вышел из ванной. Под дверь в прихожей были просунуты газеты и конверт — приглашение на выставку. «Генджай напечатал пригласительные билеты! Столько раз со мной говорил об этой выставке, сообщил, когда она откроется, и все-таки решил прислать еще и приглашение. Ну и тип!» Ахмет еще раз посмотрел на пригласительный билет, нашел, что он напоминает приглашение на свадьбу, и чуть было в сердцах не обозвал Генджая мелкобуржуазным субъектом, но передумал: все-таки друзья. Взял газеты и пошел в угол, где стояло кресло. Газеты тоже не порадовали. «Тело с почестями было предано земле. Пять тысяч молодых людей произнесли клятву независимости… 12 декабря 1970». Фотография рыдающей над гробом женщины в чаршафе. «Мать Хюсейна Асланташа!»[101 - Студент педагогического училища, убитый во время столкновений на политической почве.] — подумал Ахмет и посмотрел на подпись к фотографии: «Безутешная мать прильнула к телу убитого сына и зашлась в рыданиях». Ахмета передернуто. «Даже о самых серьезных вещах говорят языком скверной турецкой мелодрамы!» Взгляд перескочил на другой заголовок: «Батур вручил президенту меморандум». Торопливо начал читать: «24 ноября командующий военно-воздушными силами генерал армии Мухсин Батур нанес визит президенту Джевдету Сунаю и, сообщив, что на различных уровнях армейского командования наблюдается крайняя обеспокоенность…» Оторвавшись от газеты, Ахмет сказал себе: «Зийя-бей был прав!» Накануне двоюродный брат отца, отставной полковник Зийя, приходил проведать Ниган-ханым. Увидев Ахмета, поднялся к нему и, напустив на себя свой обычный таинственный вид человека, который очень много знает, но вынужден помалкивать, сказал, что терпение армии на пределе и не сегодня-завтра что-то должно произойти. Потом как бы случайно в его речи проскочило упоминание о Президентском полке и Военной академии. «Да, армия долг исполнит, своего добьется!» — говорил взгляд дяди Зийи. Ахмет стал читать дальше: «Копия письма была вручена также председателю Генерального штаба Мемдуху Тагмачу. После затянувшейся встречи между двумя генералами стало известно, что Тагмач разделяет взгляды Батура». «Значит, Батур перетянут его на свою сторону! — подумал Ахмет. — Будет переворот!» Разволновавшись, встал, прошелся по комнате, потом снова сел и стал внимательно читать статью, обдумывая каждое ее слово. Статья была написана очень осторожным языком. «Интересно, кто сообщил об этом прессе? Как понимать выражение „крайняя обеспокоенность“? Чем они обеспокоены? Кто тому виной? Конечно же, они переживают за судьбу родины. Их беспокоит социальное напряжение…» Он еще раз перечитал статью и снова встал. «„Президент Сунай сообщил о содержании письма премьер-министру Сулейману Демирелю“! А тот, интересно, что на это сказал?» От волнения не сиделось на месте, поэтому Ахмет вышел на балкон и, облокотившись на перила, стал смотреть на Нишанташи. На площади царила обычная полуденная суета. Машины стояли в пробке. Посредине махал руками и свистел в свисток полицейский. У троллейбуса сорвался с провода ус, упал на землю. Из кабины вышел шофер и стал прилаживать его на место, два мальчика в лицейской форме остановились посмотреть. На тротуаре расставили свои корзины цыганки-цветочницы. Трое чистильщиков обуви нашли себе клиентов — одному господину даже пришлось подождать, стоя в сторонке. Изящно одетая женщина возвращалась домой с покупками. Девушка в короткой юбке остановилась перед витриной «бутика». Уличный торговец, незаконно продающий обитателям Нишанташи хлеб более белый, чем полагалось по муниципальному уставу прикрыл свою корзину тряпкой и тоже смотрел, как шофер поправляет троллейбусный ус. Мимо него прошла женщина с собакой на поводке. Перед дверями Делового банка дрались два школьника. В бакалейную лавку напротив зашел Невзат, швейцар дома семейства Ышыкчи. Пробка наконец разъехалась. К продавцу лотерейных билетов подошла женщина в платке, в кофейную лавку зашел господин в бархатном пиджаке. «Переворот! — думал Ахмет. — Всё будет перевернуто вверх дном, и Нишанташи в первую очередь. Армия покажет буржуазии, где раки зимуют!» Потом он вдруг потянулся и изо всех сил зевнул. «Да ничего не случится. Эта суета внизу, похоже, никогда не кончится. А если всё же?..» — Ахмет усмехнулся. «Если стучится переворот, все будут сидеть по домам!» Подумал о дяде Зийе. «Мы с ним оба испытываем отвращение к Нишанташи». Над головой было белесое, какое-то безвольное небо. Бабушкины любимые липы, казалось, пытались дотянуться до него своими голыми ветвями, но стены домов нависали над ними и не пускали вверх. Ахмет повернулся к Нишанташи спиной и посмотрел в окна своей мансарды. «Кто я такой?» Здесь, в мансарде многоквартирного дама в Нишанташи, он жил уже четыре года. Когда он возвратился из Парижа, где «учился на художника», после долгих подсчетов выяснилось, что от отца им с Мелек только и осталось, что эта двухкомнатная квартира на чердаке. Сестре она была не нужна, вот Ахмет здесь и поселился. Поскольку за квартиру он не платил, за отопление тоже, а завтракал, обедал и ужинал внизу, у бабушки, особого недостатка в деньгах он не испытывал. Время от времени ему случалось продать какую-нибудь картину, кроме того, он давал уроки: учил трех человек французскому и еще одного мальчика рисованию. «Кто я такой? — снова пробормотал Ахмет, но грусти не почувствовал. — Я знаю, кто я. Цель моей жизни — сорвать плод с древа искусства!» Он подумал, что наверняка где-то прочел эти слова, но ни сердиться, ни иронизировать по этому поводу не стал. Решив спуститься вниз, чтобы навестить бабушку и поесть, взял ключи и вышел из квартиры. «Общей причиной» бабушкиной болезни врачи называли старость. Причиной же более частного характера было, по всей видимости, сужение сосудов или что-то в этом роде. Спускаясь по лестнице, Ахмет понял, что никогда не интересовался этими подробностями. Точно знал он лишь то, что из-за какой-то неполадки в сосудах в мозг Ниган-ханым не поступало достаточного количества крови. Поэтому бабушка часто забывала, где находится и какой нынче год, а также не узнавала знакомых людей. Наблюдать за этим было порой печально, а порой и смешно. Правнукам Ниган-ханым, жившим на нижних этажах, в последние недели запрещали подниматься к ней именно потому, что прабабушкина болезнь их забавляла. Открыв дверь бабушкиной квартиры своим ключом, Ахмет сразу же услышал, как на другом конце коридора тикают большие часы с маятником. Пошел на кухню, чтобы попросить повара Йылмаза что-нибудь приготовить, однако на кухне никого не было. Подойдя к двери, ведущей из кухни в гостиную, услышал смех и остановился. Из гостиной снова донесся хохоток: теперь смеялся повар Йылмаз. Ахмет заглянул в щелку и в первое мгновение ужаснулся: на голове у бабушки было что-то странное. Присмотревшись, он понял, что это вязаная подстилка с журнального столика. — Если бы вы только знали, Ниган-ханым, как вам идет! — воскликнула сиделка и снова засмеялась. — Вы прямо как невеста, ей-богу! — Ах, зачем вы так делаете? Постыдились бы! — пробормотала Эмине-ханым. — Ниган-ханым, а, Ниган-ханым, — заговорил Йылмаз, — что вы обо мне думаете? Мой отец тридцать лет вам готовил, я тридцать лет готовлю — вы мной довольны? — Да, я тобой довольна, — произнесла Ниган-ханым с отсутствующим видом, так, словно говорила не с поваром, а с кем-то очень далеким и неведомым. — Хватит, хватит, не надо! — бормотала Эмине-ханым. — Не хотите ли закурить? — спросила сиделка. Ниган-ханым кивнула, и та протянула ей зажженную сигарету. Бабушка попыталась затянуться, но сигарета потухла, и она недовольным голосом что-то сказала. Йылмаз усмехнулся. Сиделка снова зажгла сигарету и вручила ее Ниган-ханым. Эмине-ханым что-то проворчала и встала, чтобы снять с головы больной подстилку и отнять сигарету, но Ниган-ханым расставаться с сигаретой не захотела. Ахмет отошел к другой двери, изо всех сил хлопнул ей, громко прокашлялся, дал собравшимся в гостиной время привести всё в порядок и вошел. Сам того не желая, он чувствовал легкий гнев. — Это ее хорошо успокаивает, — сказала сиделка, указывая на сигарету. — А не повредит? — спросил Ахмет. — Как бабушка себя чувствует? — Лучше, чем вчера. — Ахмет-бей, вам что-нибудь приготовить? — спросил Йылмаз. Потом посмотрел на Ниган-ханым, которая все еще пожевывала сигарету и усмехнулся. — Эх, плохо дело! Жалко! Вы, Ахмет-бей, не смотрите, что я сейчас смеюсь. Если бы вы знали, как нам грустно! Что вам приготовить? Может, яйца сварить? Есть котлеты… — Да, свари мне яиц. Йогурту положи. Ну и еще чего-нибудь, если есть, — сказал Ахмет и сел на стул рядом с кроватью. — Хвала Аллаху, сегодня ей лучше! — проговорила Эмине-ханым, аккуратно расстилая подстилку на журнальном столике. — Здравствуйте, бабушка! — сказал Ахмет. — Это ты, что ли? Где ты был? — пробормотала Ниган-ханым. Ахмет чувствовал себя так, словно говорит с глупым ребенком. — Наверху, сейчас спустился! — Где твой отец? — Нет его! Наступило молчание. Ниган-ханым начала о чем-то размышлять, подозрительно поглядывая на Ахмета сквозь толстые стекла очков. Ей явно казалось, что от нее что-то скрывают, и она пыталась догадаться, что именно. — Ну-ка, сходи позови отца! — Умер его отец! — грубо сказала сиделка и выхватила у Ниган-ханым сигарету. — Да, умер! Я, что ли, в этом виновата? Не надо было на той женщине жениться. Заметив, что бабушкин рассудок немного прояснился, Ахмет обрадовался и спросил: — Как вы сегодня себя чувствуете? — Все время слышу песни! Одной из напастей, постигших Ниган-ханым, было то, что в ушах у нее постоянно звучали некоторые песни времен ее детства и юности. — Всё те же песни? — Всё те же! — Вы бы нам их спели, а мы бы послушали! — сказала сиделка. Заметив, как сурово посмотрел на нее Ахмет, встала и вышла на кухню. — Кто эта женщина? — спросила бабушка. — Доктор Зухаль-ханым! — ответила Эмине-ханым и, заметив, что рука Ниган-ханым теребит край одеяла, положила ее на край кровати. Рука, от многочисленных уколов ставшая фиолетовой, не хотела спокойно лежать, шевелилась. Зная, что бабушка все равно не услышит, Ахмет спросил у Эмине-ханым: — Она все еще не ест? Когда перестанут делать уколы? — Это сиделка знает. Вошел повар Йылмаз с завтраком для Ахмета, поставил поднос на столик. Яйца, йогурт, котлеты. — Если хотите, налью компота. — Нет, не надо. — О чем вы говорите? — спросила Ниган-ханым. — Я ем. — Ты откуда? — Сверху, бабушка, сверху. Рисовал! Ниган-ханым неожиданно как будто заволновалась. — Да, у тебя талант! Талант! Это дар Аллаха, не забывай! Цени его! Ахмету стало весело: — Ценю, бабушка, ценю! Рисую! — Всё время рисуешь? — с сомнением спросила Ниган-ханым. — Да! — А деньги? Ты жениться собираешься? Или будешь всю жизнь дома сиднем сидеть? — Иногда я все-таки выхожу на улицу — улыбнулся Ахмет. — Я вот тоже думаю выйти, посмотреть, что там с моим банковским счетом. Ахмет покивал головой. В гостиную вошла сиделка. Йылмаз тоже был здесь, стоял, прислонившись к буфету, и смотрел на Ниган-ханым. Должно быть, все ждали какого-нибудь развлечения, о котором после можно было бы худо-бедно поговорить. Время от времени Йылмаз спрашивал Ахмета, хорошо ли приготовлены котлеты и не налить ли ему компота. Вдруг хлопнула входная дверь, в коридоре послышались шаги. Йылмаз тут же вышел из комнаты, Эмине-ханым и сиделка отошли в сторонку. По звуку шагов Ахмет понял, что пришли дядя Осман и его жена Нермин. Глава 2 МНОГОКВАРТИРНЫЙ ДОМ В НИШАНТАШИ Едва войдя в гостиную, Осман закричал: — Здравствуйте, мама! Как поживаете? — Он тоже был глуховат. — Где ты был? — спросила Ниган-ханым. — На фабрике, — сказал Осман, понял, что мать его не расслышала, и повторил: — На фабрике, говорю! Сегодня ездили с Джемилем на фабрику! Ниган-ханым поморщилась, потом подозрительно уставилась на подошедшую поближе Нермин. — Это я, Ниган-ханым, я! — сказала Нермин. — Не узнали? — Кто это? — спросила Ниган-ханым, повернувшись к Ахмету. — Тетя Нермин, бабушка, тетя Нермин! — Опять она меня не узнала! В последние недели, когда бабушке стало хуже, она перестала узнавать некоторых людей, и Нермин, похоже, была обижена, что оказалась среди них. — Перихан, что ли? — пробормотала Ниган-ханым. — Перихан за другого вышла! Ваша невестка — я! Не узнали? — сказала Нермин и раздраженно повернулась к мужу: — Это она специально, точно говорю! — Нет, дорогая, ну почему же специально? Просто не узнает. Больной человек, что поделаешь! Нермин что-то проворчала себе под нос и уселась в кресло. Ахмет испугался, как бы между дядей и тетей не началась ссора. Осман закурил. — Опять дымишь! — сказала Нермин. Осман пробурчал что-то неразборчивое, и все замолчали. — Что вы делали на фабрике? — неожиданно спросила Ниган-ханым. — А что там можно делать? Смотрели, как идут дела! — нервно сказал Осман. — Всё в порядке, всё хорошо. Работают. Замечательно работают! — А что делают? — Да лампочки же, мама, лампочки! — Ох, разве я думала, что мы до такого доживем! — сокрушенно вздохнула бабушка. Должно быть, она имела в виду забастовку двухлетней давности. С тех пор мысли о фабрике неизменно наполняли душу Ниган-ханым ужасом. Поверив, что между забастовкой и «плохим положением дел», о котором писали газеты, есть некая связь, она стала воспринимать любую плохую новость, не обязательно политического характера, как предвестие катастрофы для своей семьи. — Всё в порядке, не беспокойтесь! — сказал Осман. — Как же не беспокоиться? — забормотала Ниган-ханым. — До чего мы дожили! Мог ли Джевдет-бей себе такое представить? Никто друг друга знать не желает. Ты бы слышал, что сказал вчера Зийя! — И что же он сказал? — Невоспитанный, наглый, дерзкий… Осман повернулся к Эмине-ханым: — Если он еще раз явится, не пускайте! Посылайте его к нам, вниз. Интересно, чего он хотел? — Он разговаривал с Ахмет-беем. — В самом деле? И о чем же? Заметив, что Осман нервничает, Ахмет с удовольствием проговорил: — Да так, ни о чем особенном. Всё в порядке! «А может, сказать ему? Переворот будет! Левый переворот![102 - Такой переворот действительно планировался рядом высших чинов турецкой армии, был назначен на 9 марта 1971 года, однако не состоялся из-за разногласий между организаторами. Вскоре после этого участники заговора были отправлены в отставку, в стране было объявлено военное положение, и начались преследования общественных деятелей, придерживавшихся левых взглядов.] Нишанташи разнесут…» Ему снова на мгновение захотелось, чтобы переворот произошел как можно скорее. — Что он тебе наплел на этот раз, какие небылицы? Человеку семьдесят пять лет, а он все еще не устал врать и угрожать! Что он сказал? Ахмет не смог удержаться: — Сказал, что военные затевают что-то вроде того, что было в 60 году![103 - 27 мая 1960 года в Турции произошел военный переворот, положивший конец пребыванию у власти правой Демократической партии. Президент Джеляль Баяр был отправлен в тюрьму, премьер-министр Аднан Мендерес — казнен.] — Откуда ему знать о таких вещах? Да и нам-то что с того? Ахмету стало еще веселее. — Против импортеров будет переворот! Так он сказал. Левый переворот против Демиреля и импортеров! Взглянув на помрачневшего Османа, Ахмет едва удержался от смеха. Общественное мнение в последнее время было сильно настроено против предпринимателей, производивших товары из импортных деталей, — не меньше, чем против Демиреля. Разговоры на эту тему выводили Османа из себя. Он говорил, что у него на производстве лампочек доля импортных деталей ничтожна, и принимался доказывать это с цифрами в руках. — Что же ты ему не сказал, что мы никакие не импортеры! — воскликнул Осман. Потом, похоже, смутился своего волнения. — Просто о лампочных фабриках речь не зашла, — сказал Ахмет и, улыбаясь, добавил: — К тому же я не помню последних цифр. Сколько там было процентов? — Восемьдесят четыре! — Ну, какой же вы тогда импортер! Осман снова занервничал: — А еще что он сказал? Что еще? — Рассказывал о моем отце, о дедушке… — Э, да что он знает о Рефике? — По большей-то части он говорил о своем отце. Ну и я расспрашивал. Кажется, интересный был человек. Занимался политикой… — Отец, по правде говоря, называл его пьяницей. Разозлившись, Ахмет произнес слово, которое вертелось у него на языке: — Похоже, он был революционером. Осман рассмеялся: — Да, отец тоже говорил, что дядя Нусрет был из мечтателей! — Интересный был разговор… — пробормотал Ахмет. Он уже начал раскаиваться, что так много рассказал. — Что он опять напридумывал?! — Заметив, что Ахмет довольно улыбается, Осман встал на ноги. Взгляд его говорил: «Ты тоже из этих! Что ты за человек такой?» Увидев повара, зашедшего, чтобы забрать у Ахмета пустой поднос, он вспомнил о чем-то другом и слегка улыбнулся: — Ахмет, милый, сегодня вечером приходи к нам ужинать! Да, Нермин? — Конечно, конечно! Сегодня вечером все будут у нас. Осман начал расхаживать по комнате. — Стало быть, называет нас импортерами? А ты ему не ответил! — Пожалуйста, не нервничай! — сказала Нермин. — Мне уже шестьдесят четыре года! — раздраженно проговорил Осман. — Если я до сих пор не научился сохранять спокойствие, когда речь идет о компании, то уже не научусь никогда. — Куда он пошел? — спросила Ниган-ханым. — Никуда я не пошел! Тут я, мама, тут! Нермин внезапно встала с кресла и с хитрым, чуть ли не коварным выражением на лице наклонилась к Ниган-ханым и быстро спросила: — Ниган-ханым, вы меня узнали? Кто я? Ну-ка, скажите, кто я такая? — Ты Перихан, которая рано вышла замуж, — ответила бабушка. Осман усмехнулся, Нермин с расстроенным видом уселась на свое место. Повар Йылмаз спросил, не хочет ли кто-нибудь выпить кофе. Нермин раздраженно заявила, что пойдет вниз. — Я вчера заходил в комнату отца, — сказал Рефик, подходя к Осману. — Видел там старые книги. — Книги… Что же ты ему не ответил-то? Если он еще раз придет, отправляй его ко мне. И не забывай: для того чтобы создать здесь промышленность, стадию сборки из импортных деталей пройти необходимо! — Ей-богу, дядюшка, если вас интересует мое мнение, то я скажу, что против этого переворота! — заявил Ахмет, направляясь к выходу из гостиной. «Это правда, но не стоило ему об этом говорить. Ох, как же я устал от этих моралистов!» Ахмет шел по коридору, прислушиваясь к тиканью часов. Последние десять лет жизни после развода с матерью его отец провел здесь, в одной из комнат бабушкиной квартиры. Неделю назад, когда здоровье Ниган-ханым резко ухудшилось, среди обитателей дома почему-то пробудился интерес к старым вещам. Ахмета это поветрие тоже не миновало: он начал ходить в комнату отца и рыться в шкафах. Он, собственно, уже когда-то заглядывал в эту комнату и даже забрал оттуда несколько заинтересовавших его книг, но и сейчас удалось найти кое-что интересное. Неделю назад Ахмет нашел тетрадь. Он догадался, что это дневник, который когда-то вел отец, но написан он был старыми буквами. Ахмет арабских букв не знал и поэтому отдал тетрадь Илькнур, которая писала диссертацию по истории искусства и говорила, что читает тексты османских времен. Ахмет, таким образом, собирался узнать, что написано в тетради, и в то же время выяснить, насколько хорошо Илькнур умеет читать старые буквы. Когда Ахмет подошел к двери, ему пришло в голову, что сиделка наверняка ушла сюда. Когда ей не нужно было ухаживать за Ниган-ханым, она заходила сюда отдохнуть. Ахмет постучал и открыл дверь. Зухаль-ханым сидела на краешке кровати и курила. — Извините, что побеспокоил. Мне тут нужно поискать некоторые книги, — сказал Ахмет и улыбнулся. «Какой я, однако, вежливый!» — Пожалуйста, это ваш дом, — проговорила сиделка. Ахмет подошел к шкафу и начал разглядывать корешки книг. Он чувствовал себя немного не в своей тарелке: и потому, что книги эти не вызывали у него интереса, и потому, что сиделка, покуривая, смотрела ему в спину. С таким видом, как будто точно знает, где искать то, что ему нужно, Ахмет открыл нижнюю часть книжного шкафа. На прошлой неделе он нашел здесь дневник, но сейчас ничего нового отыскать не удалось. — Вы на меня недавно не рассердились? — спросила сиделка. — За что? — Вы ведь не думаете, что я нагло веду себя с вашей бабушкой? — С чего вы это взяли? — спросил Ахмет, склонившись к самой нижней полке. — Мы просто шутили! — сказала сиделка. — Уход за больными — такая тяжелая работа! Бывает, утомишься, и так всё надоест… К вашей бабушке это не относится, но некоторые больные, пардон, ходят под себя, убирать приходится, и не по одному разу за день. — Да, это, конечно, неприятно, — пробормотал Ахмет. — Мы шутили. Нервы-то ведь не железные. Ахмету хотелось побыстрее что-нибудь отыскать и уйти, но ничего интересного не находилось. — Я-то все время работаю в хороших семьях, вроде вашей. Вы знали Гюльмен-ханым? После обеда мы с ней даже выезжали на Босфор! Ахмет наткнулся на какую-то тетрадь, обрадовался, но, открыв, увидел всё те же арабские буквы. Закрыл шкаф, встал. — Бывает, так скучно станет! — сказала сиделка. — Может, здесь есть какой-нибудь интересный роман? Я бы почитала. Зачиталась бы и забыла обо всем на свете. Это книги вашего отца? Он был профессором? — Ей-богу, не знаю! — пробормотал Ахмет и пошел в гостиную. Пробравшись между загромождающей комнату мебелью, подошел к стене, на которой висела фотография дедушки. В последнее время он размышлял, не написать ли портрет Джевдет-бея. Однако сейчас, внимательно посмотрев на фотографию, решил, что сначала замысел портрета нужно как следует обдумать, и отложил это на потом. «Да, передать внутренний мир этого человека будет не так-то просто!» — Что ты там делаешь? — поинтересовалась Нермин. — Не видишь, что ли, на фотографию смотрит, — сказал Осман. — В самом деле, Ахмет, нарисовал бы ты портрет дедушки! Ахмет, улыбаясь, обернулся, потом бросил взгляд на бабушку. Нермин еще раз сказала, что ждет его к ужину. Вернувшись к себе, Ахмет быстро осмотрел последние картины. С некоторых пор он взял за правило делать это каждое утро после завтрака, поскольку верил, что в это время суток может выносить более здравые и взвешенные суждения. Разглядывая расставленные вдоль стены картины, думал: «Здесь ясно видна излишняя старательность. Не нужно было так делать… Вот эта хороша. Зачем написал эту, не знаю; потеря времени. „Обедающие“ получились неплохо: тут видно, в каком направлении мне нужно дальше двигаться. А эту написал просто для того, чтобы понравиться — показать, что меня как турецкого художника заботят беды родины. И все же картина получилась. А вот стариков этих нужно переделать. Уберу кошку и нарисую цветочный горшок. Нельзя идти на поводу у собственных мелких пристрастий. Здесь очевидно влияние Гойи. Эти сидящие мне нравятся. И футбольная серия тоже нравится». Он еще раз осмотрел картины, на этот раз не по отдельности, а все вместе, чтобы вынести суждение о своей живописи в целом. Потом начал работать над большим холстом, который проверял утром. Было два часа. Ахмет понял, что для работы ему не потребовалось сначала посмотреть на репродукции Гойи, и обрадовался. Глава 3 СЕСТРА В дверь позвонили. Ахмет взглянул на часы: половина четвертого. Подумав, что это Илькнур, бросился к двери, но, еще не добравшись до нее, понял, что ошибся: звонок выдал еще несколько шутливых трелей. Едва он открыл дверь, из полумрака лестничной клетки в прихожую словно влетело огромное пушечное ядро. Ахмет не успел еще даже понять, что это его сестра Мелек, как она поцеловала его в щеку. Ахмет подставил другую. — Что нового? — спросила Мелек. — Как поживаешь? Какой-то ты невеселый! — Она уже была в комнате: за какие-то несколько секунд успела обойти ее и осмотреть. — Да нет же, всё в порядке. — В самом деле? О, какая на тебе красивая рубашка! Где ты ее купил? — Старая рубашка, я ее всегда… — Как тебе мои сапожки? — Новые? — Да! Муж привез. — Из-за границы? — Какой ты, Ахметик, забывчивый! — сказала Мелек, повернувшись к брату спиной и разглядывая картины. — Он мог бы тебе красок привезти, да ты не попросил. — Как он быстро съездил! — Это тебе так кажется, потому что ты все время тут сидишь… Ой, как красиво! Ахмет стало интересно, что привлекло внимание сестры. Оказалась, что она смотрит на картину, которая ему самому казалась настолько неинтересной, что он собирался счистить с холста краску и нарисовать на нем что-нибудь другое. «Что она здесь нашла?» — подумал Ахмет. Впрочем, он давно к такому привык и не очень удивлялся. — Как хорошо ты подобрал цвета! Тебе стоило бы нарисовать что-нибудь в этаком, знаешь, странном стиле… Забыла, как называется: когда вместо рисунка пятна и линии… — Абстракционизм. — Да, точно. Нарисовал бы ты что-нибудь абстрактное! Муж говорит, сейчас в Европе все стали абстракционистами. Чем еще занимаешься? Сейчас работаешь над этой картиной, да? — Да. Мелек, никогда не стеснявшаяся трогать чужие вещи, сняла холст с мольберта, поднесла его с самым глазам, потом, как обычно, понюхала, покрутила в руках и, наконец, повернула к свету. Ахмет иногда думал, что сестра, более чем кто бы то ни было еще, инстинктивно понимает вещественную сущность живописи. — Ну, — сказала Мелек, — я не вполне поняла смысл этой картины. Это не абстракция, но я все равно не понимаю. Что ты хотел этим сказать? — Она же еще не закончена. — Вот я и не понимаю, что это такое будет в законченном виде! — хитро улыбнулась Мелек, словно балованный ребенок, разгадывающий с отцом кроссворд. Потом указала на другую картину: — Ладно, вот эта вполне закончена. Что ты здесь хотел сказать? Хорошо одетый мужчина в галстуке, рядом женщина в очках… Какой у этой картины смысл? Что ты хотел выразить? — Живопись должна говорить сама за себя. — Вот и все время ты так. Уходишь от ответа! — сказала Мелек и еще раз огляделась, словно хотела обновить впечатления и вынести какое-нибудь новое суждение. Потом нахмурилась. — Бабушка, похоже, совсем плоха… — Да. — Я очень переживаю, если честно. — Почему? — Не знаю. Жалко мне ее. Вчера весь день… — Мелек уселась на табуретку, но тут же испуганно дернулась. — Сиди, сиди, там чисто, не запачкаешься! — Ох, а я испугалась. У тебя такой беспорядок! — Ну, знаешь ли, ты меня обижаешь. Я здесь через день прибираюсь! — В самом деле? А кто пол моет? Эмине-ханым? — Нет, раз в две недели приходит Фатма. — Это кто, горничная Джемиля? Анаша, представляешь, сбежала. Почему, отчего, я так и не поняла. Три дня назад… — Мелек вдруг замолчала, грустно посмотрела на Ахмета и вздохнула: — Очень жалко бабушку! — Да. — Я тебя отвлекаю? Сейчас выкурю сигаретку и уйду. А если хочешь, и курить не буду. Я тебя все время ставлю мужу в пример: решил парень четыре года назад бросить курить и с тех пор ни-ни! — Мелек достала из сумочки спичечный коробок и пачку сигарет. — А он знаешь, что отвечает? Он же, говорит, художник! — Чиркнула спичкой. — А художники ведь все много курят и пьют, разве не так? Кстати, тебе следовало бы отпустить бороду. — Смотри, пальцы обожжешь! — Ой, правда! Какая я болтливая! Сестра закурила. Ахмет сел на стул. — Да, жалко бабушку… — еще раз проговорила Мелек. — Ты к ней заходила? — Конечно. Оставила там пальто и пакеты. — Поговорили? — Да, со мной она всегда разговаривает. Сразу узнала меня, обрадовалась. Потом спросила, сколько мне лет. Когда я ответила, что мне тридцать три года, сказала, что Аллах послал меня ей в утешение через неделю после смерти Джевдет-бея и что всегда любила меня больше других внуков. Спросила, как поживает мой муж. Сознание ясное, всё понимает. — Как же так? Когда я у нее был… — Сиделка тоже удивилась. Бабушка очень радуется, когда я захожу. Но сиделка велела не утомлять больную. Пришлось уйти. Очень грустно. — Да… Наступила тишина. «Скоро ей станет неудобно, и она уйдет», — думал Ахмет, однако смутить Мелек было не так-то просто. Она снова встала и принялась рассматривать картины. Как всегда, глядя на могучую фигуру сестры, на ее мощные бедра и длинные ноги, Ахмет размышлял, что за человек ее муж, о чем они говорят за ужином… Муж Мелек был известным адвокатом. — Ну, а еще что ты делаешь? — улыбнувшись, повернулась к брату Мелек. — С кем видишься, где бываешь? «К чему, интересно, она клонит?» — подумал Ахмет и промолчал. — Муж видел тебя с девушкой на углу у полицейского участка! — В самом деле? — Она ему очень понравилась. Вы прошли буквально в двух шагах от него, он ее хорошо рассмотрел. Расскажи, кто она? Чем занимается? Что ты, Ахмет, в самом деле, ничего нам не рассказываешь? Муж говорит, сразу видно, что девушка умная, серьезная. Кто она, а? — Поняв, что Ахмет не собирается отвечать, Мелек надулась: — Ну и скрытный же ты! Настоящий дикарь! Жениться тебе нужно, жениться! — С чего это ты взяла? Мелек уселась. — Муж говорит, что если ты женишься, многого сможешь достичь. Эта девушка — а по ней, говорит, сразу видно, что она очень умная — приведет твою жизнь в порядок. — Ну-ну, — пробурчал Ахмет. — Ты же знаешь, как мой муж тебя любит! Он мне однажды сказал, что в юности был таким же, как ты, ничего ему не нравилось, ничто не устраивало, но когда познакомился со мной, поумнел и понял, что к чему в жизни! — Я уже не юноша, мне тридцать лет. — Вот-вот! А мужу, когда он со мной познакомился, было двадцать восемь. Он говорит, что был таким же, как ты, но это не помешало ему стать успешным адвокатом. Кто эта девушка, а? — Давай закроем эту дурацкую тему! — Ну ладно. Ни о чем с тобой не поговоришь. Да я уже и уходить собиралась. Поняв, что сестра обиделась, Ахмет сказал: — Нет, посиди еще немножко, — и, снова подумав, что впустую теряет время, прибавил: — Ты еще даже не докурила. — А как докурю, могу, значит, уходить? Этот твой страх потерять время, ты уж меня извини, довольно глуп. Отдохни немного, прогуляйся, съезди куда-нибудь! Что, у тебя нет друзей-художников? Или они все такие же, как ты? Не думаю. Отдыхать все-таки нужно. Вот мой муж знает цену отпуску. Он говорит, что столько дел, сколько он делает за одиннадцать месяцев, за двенадцать ни за что бы не смог сделать. Понятно? Эх, знал бы ты, как славно бывает отдохнуть, развлечься! Кстати, мы недавно в одном ресторане встречались с твоим одноклассником по Галатасарайскому лицею, Тунджером. — И что поделывает этот чурбан? — Ну зачем ты так? Он адвокат. И жена у него очень милая. Муж говорит, что его ждет замечательное будущее. — А мне-то что с того? — Дорогой мой, мы же просто разговариваем! — Мелек погрустнела. — Что с тобой, Ахмет? Ты такой нервный! Не нравится мне, как ты выглядишь. Тебе надо бы немного отдохнуть. Приходи как-нибудь к нам, поужинаем вместе! Мужу очень хотелось бы тебя повидать. А хочешь, сходим в ресторан. Если, конечно, ты не считаешь нас компрадорами. — Я такими модными словечками не мыслю. — Браво, браво! — с легкой иронией сказала Мелек и мелодично рассмеялась. — Какой умный у меня брат! Горжусь! Ни у кого такого умного нет! «Ушла бы она наконец! Я бы хоть поработал…» — расстроенно подумал Ахмет. — Ну ладно. Только дай слово, что пойдешь с нами в ресторан. Куда бы тебе хотелось сходить? — К Абдуллаху! Два года назад сестра и ее муж водили Ахмета в ресторан «У Абдуллаха», и там, через два столика от них, сидел Джеляль Баяр. Ахмет так на него засмотрелся, что не доел свою порцию. — Вижу, тебе там понравилось! — Ну, знаешь ли, не каждый день увидишь, как через два столика от тебя скрипит вставной челюстью бывший президент. Как он лопал! С таким аппетитом и не сто, а двести лет проживешь! Мелек улыбнулась, но потом снова приняла печальный вид: — Какой ты злобный! Почему ты таким стал? Раньше был другим. В детстве ты был веселым, милым мальчиком, все тебя любили. Как славно мы с тобой играли! — Ты с мамой встречаешься? — Три дня назад ходила к ней после обеда. Вечером не хожу, чтобы не встретиться с ее мужем. — Почему? Он ведь тоже адвокат. Кажется, даже известный. Адвокат Дженап Сорар! Когда я произношу это имя, у меня возникает такое ощущение, будто я читаю газету… Нет, будто листаю гражданский кодекс! — Я ведь говорила! Он в носу ковыряет. Почему, как ты думаешь, мама бросила отца и ушла к этому типу? — Мама была права… — Да, ты всегда был на стороне Перихан, а я — на стороне Рефика. — Сестре нравилось иногда называть родителей по именам — по всей видимости, она находила в этом какое-то странное удовольствие. — Чем занимается мама, о чем вы с ней говорили? — Жалуется на ревматизм. — Как дни проводит? — Как проводит дни?.. — сестра замолчала, подумала и, улыбнувшись, продолжила: — У нее есть несколько подруг, ходит с ними в кино. А что еще делать? — Мелек вдруг зевнула. — Вот и сигарета закончилась. Всё, я пошла. — Она и в самом деле встала и направилась к двери. — Вечером у нас будут гости. Если, пронеси Аллах, бабушке станет хуже, позвони. Неожиданно Ахмету кое-что пришло в голову: — Ты помнишь дядю Зийю, кузена нашего отца? — Кажется, видела один раз. — Он вчера заходил, мы с ним поговорили. — Наверное, тяжело ему было по лестнице подниматься? — Нет, он еще полон сил. — Ахмету хотелось рассказывать дальше, но он боялся, что голос его будет звучать иронично. — Рассказал очень интересные вещи. Оказывается, его отец Нусрет, то есть папин дядя, был революционером! — Разве в те времена были революционеры? «Нет, она не поймет! — подумал Ахмет. — Расскажу лучше Илькнур!» — О, я смотрю, ты покрасил потолок! Хорошо придумал, славно получилось! — Он протекал. — Протекал? Ну, так ведь и должно быть в мастерской настоящего художника! — рассмеялась Мелек, стараясь, впрочем, чтобы смех не прозвучал ехидно, и взялась за ручку двери. Потом еще раз обвела комнату быстрым взглядом. — Смотри не перетруждай себя, ладно? Отдыхай, выходи на улицу, гуляй — и работать тогда будешь плодотворнее. Мой муж говорит, что столько дел, сколько он делает за одиннадцать месяцев… Ахмет не удержался: — Военные готовят переворот Левый переворот! — Переворот, говоришь? — Это дядя Зийя сказал. Ахмет внимательно наблюдал за выражением лица Мелек. — Когда? — Скоро! — Тогда на улицу нельзя будет выйти, так ведь? Только бы подождали до завтрашнего вечера, а там уж пусть устраивают свой переворот, когда хотят. Завтра мы с мужем идем в кино, я уже билет купила. — И Мелек рассмеялась. Потом, увидев, как серьезно смотрит на нее брат, прибавила с понимающим видом: — Этого Демиреля, значит, скинут? — Немного подумала. — Уж больно он толстый! — Снова рассмеялась, на этот раз уже не так весело. — В последнее время всё пошло в разлад. Страна в ужасном положении. Вчера, когда я шла к маме, среди белого дня, в Нишанташи ко мне стали приставать! Ни стыда, ни совести! В Нишанташи, среди белого дня! — Что говорили? Мелек открыла дверь. — Так, всякую ерунду: птенчик, леденчик… Коротких юбок я не ношу, и всё же… Муж сказал, чтобы я была осторожнее. — Кстати, передай мужу, что будет левый переворот! — весело сказал Ахмет. — Что, интересно, он на это скажет? — Ему было очень любопытно, какое лицо будет у мужа Мелек, когда он услышит эту новость. Попытался себе это представить. — Скажи, что новость из надежных источников! — Муж очень обрадуется, когда узнает, что ты о нас думаешь! — сказала сестра, расцеловала Ахмета и в мгновение ока исчезла. Устыдившись своего злорадства, Ахмет подумал: «Да ведь он, в конце концов, адвокат. Мелкая буржуазия! Его переворот не затронет». Но вычитанные из книг суждения были не так убедительны, как лицо сестрина мужа, вновь возникшее перед его мысленным взором. Ахмет снова ощутил радостное волнение, рассердился на себя и подумал: «Пустое!» Потом вышел на балкон и стал смотреть на Нишанташи. На площади и в переулках было всё так же многолюдно. Два голубя сидели на карнизе и подозрительно поглядывали на Ахмета. «Сколько времени? Когда же придет Илькнур? — думал он. — Четыре часа! Время уходит!» И Ахмет поспешил вернуться в комнату, где еще не развеялся запах сестриных духов. Продолжил работать. Глава 4 ДРУГ Коротко звякнул звонок. Ахмет посмотрел на часы: шесть. «Это Илькнур! Уже шесть часов!» Торопливо открывая дверь, он проговорил: — Здравствуй, кузнечик! — и оторопел. На пороге стоял Хасан. — Какой такой кузнечик? — удивился Хасан. — Привет! Я проходил мимо, дай, думаю, зайду. — Немного помолчав, прибавил: — Я не вовремя? «Хороший, порядочный парень! — подумал Ахмет. — К тому же революционер». — Нет, садись, садись! — Если ты занят или кого-то ждешь, я пойду. — Нет-нет, присаживайся. Поговорим немного. А то тебя совсем не видно. — Я то же самое хотел сказать о тебе. — Чай будешь? — Буду, пожалуй, — сказал Хасан и неожиданно со всего маха стукнул Ахмета по спине кулаком. — Эй, как жизнь-то? На мгновение Ахмет потерял равновесие, но постарался этого не показать. Зажигая на кухне горелку маленькой газовой плитки, почувствовал, как онемела спина. — Всё рисуешь? — послышался из комнаты голос Хасана. — Рисую! — Ну-ну! Давай быстрее чай готовь! Поставив чайник, Ахмет поспешил назад. Хасан сидел на табуретке посредине комнаты, вытянув ноги в солдатских ботинках, курил и посматривал на картины. Ахмету вдруг захотелось его позлить: — Милый мой, тебе уж скоро тридцать, а ты, как восемнадцатилетний левак, ходишь в шинели и армейских ботинках, усы закручиваешь. Разве это подобает выпускнику Галатасарайского лицея? — Да, я учился в Галатасарае, но я сын народа! Как и ты… — Хасан помолчал. — Каждый раз, когда я бываю в Нишанташи, когда смотрю на эти магазины, бутики и разряженных теток, я чувствую, как закаляется моя ненависть к буржуазии! — Тогда ходи сюда почаще, на пользу пойдет. — Мне это не нужно. Вот тебе, может, и не повредило бы, но у тебя душа совсем огрубела. Посмеялись. «Всё как обычно, — думал Ахмет. — Он считает меня недостаточно активным, но все же любит. Раньше тоже так было. Раньше…» Он почувствовал легкую грусть. Хасан был младше его на три года. Знакомы они были еще со времен учебы в Галатасарайском лицее, но подружились по-настоящему много позже, после того, как Ахмет вернулся из Франции. «Да, славное было время!» — подумал Ахмет, рассердился на себя за такие мысли и стал внимательно рассматривать Хасана. «Меня он своей амуницией с толку не собьет — видно, что тоже уже не юноша!» — Ну, чем сейчас занимаешься? — спросил Ахмет. — Сижу дома со своим стариком. Мама, как ты знаешь, полгода как умерла. — Знаю. Переводишь? — Да. На жизнь хватает. — Университет собираешься заканчивать? — Я там не появляюсь. Закончу, нет ли — понятия не имею. — А не выгонят? — Нет, я могу хоть всю жизнь там числиться. А, ну да, ты ведь в Париже учился, здешних порядков не знаешь! Ахмет сделал вид, что немного обиделся, однако если что и могло его расстроить, так это упоминание о том, что он изучал живопись, а не о том, что учился в Париже. Пододвинув стул, он уселся напротив Хасана и стал изучающе рассматривать его лицо. Хасан, должно быть, это чувствовал, но продолжал переводить взгляд с одной картины на другую. Взгляд был внимательный и серьезный, как будто Хасан не смотрел на картины, а читал книгу. Потом он обернулся к Ахмету и улыбнулся. — Как тебе? — спросил Ахмет. — Ей-богу, не понимаю я ничего в живописи. — Как ты, однако, осторожен в суждениях! — Ну, по части осторожности мне до тебя далеко, независимый ты социалист! — сказал Хасан, поднимаясь на ноги. — Ты ведь у нас по-прежнему независимый? Сам Хасан был членом Рабочей партии. Гордился он этим не меньше, чем своим отцом — школьным учителем. — Сейчас полно социалистов, не входящих в Рабочую партию, — сказал Ахмет. — И, между прочим, шум устраивают как раз они! — Шум-то устраивать все горазды, а вот нужное дело делать… — проговорил Хасан и осторожно продолжил: — Вот что я тебе скажу: не такой уж я правоверный партиец. Среди нас есть немало таких, кто, как я, пытается примирить идеологию Рабочей партии и НДРД.[104 - Народно-демократическое революционное движение.] Мы с этими товарищами… — У тебя, смотрю, взгляды меняются по обстановке. Как прижмут к стенке, так ты уже и не партиец! — Каким ты пламенным борцом стал, дома-то сидючи! — Ну, если ты думаешь, что Турция достигнет социализма путем выборов… Знаем мы, к чему приводят эти выборы, видели! — Мы с тобой, кажется, уже говорили на эту тему. Давай не будем начинать снова… — Ты вот смеешься надо мной, называешь «независимым социалистом». А я и в самом деле хочу попробовать эту самую независимость на вкус. — Ты, брат, с самого детства пробуешь, и всё никак не надоест. Но ведь чтобы распробовать хорошенько, нужно все-таки что-то делать, не правда ли? Хасан сказал это по-дружески, не желая обидеть. Ахмет был тронут, но всё же сказал в ответ: — Ну и что с того, что я ничего не делаю? Просто мне не нравится то, что делаете вы, вот и всё. Не нравится! — Не нравится, так критикуй. Обсудим, поспорим! «Что ж, он прав», — подумал Ахмет. Попытался придумать ответ, но в голову лезли какие-то странные мысли. В конце концов он пробурчал: — Мы, знаешь ли, картины рисуем! — и обвел комнату рукой. Потом виновато усмехнулся и пошел заваривать чай. «Выгляжу я, наверное, довольно-таки жалко. Но Хасан хороший человек, плохо обо мне думать не будет!» Когда он вернулся в комнату, Хасан все еще разглядывал картины. — Ну, что скажешь? — О чем? — Да о картинах же! Ты в них уже дырки просмотрел, а говорить — не говоришь ничего. — Ну, я вижу, что ты стараешься, пытаешься воплотить какие-то замыслы, но ничего не понимаю, по правде говоря. Ахмет было рассердился, но тут же остыл. «Хороший парень Хасан! Метин или Саджит сразу бы начали выискивать в моей живописи страх перед жизнью, неверие в массы или пораженческие настроения». — И все-таки скажи. Что тебе приходит в голову, когда ты на них смотришь? — Не знаю. Какой-то замысел у тебя явно есть, но я в этих тонкостях не разбираюсь. — Увидев, что Ахмет расстроился, Хасан решил, что нужно еще что-нибудь сказать: — Ей-богу, не понимаю, серьезен ты, когда рисуешь этих людей, или смеешься над ними? — Ты не шутишь? Хасан удивился. — В каком смысле не шучу? — Правда по моим картинам непонятно, серьезен я или насмехаюсь? — спросил Ахмет и, не в силах сдержать волнения, чуть ли не закричал: — Вот здорово! Да будет тебе известно, что то же самое говорили о Гойе! Не понимали, смеется он над аристократами или восхищается ими. — Ты, я так полагаю, этими людьми уж точно не восхищаешься. — Конечно, нет! И все же пытаюсь их немного понять. И через них постичь турецкую… — Как ты, однако, разволновался! — перебил Хасан. Ахмет расстроился, но тут же сбегал за альбомом Гойи и стал, переворачивая страницы, показывать Хасану репродукции, приговаривая: — Нет, ты посмотри на это, посмотри! Я только теперь начинаю понимать Гойю! — Ты пытаешься ему подражать? — спросил Хасан и тут же прибавил: — Но твои картины совсем не похожи на эти! А, постой, это «Маха обнаженная»? Это мы знаем. Фильм такой был, не смотрел? Смеется художник над этой обнаженной или нет? Ахмет, склонившись, стоял рядом с Хасаном и быстро перелистывал страницы лежащего у того на коленях толстого альбома. Наконец он нашел то, что искал: «Расстрел». — Ну, что ты на это скажешь? — Ах, чтоб тебя! Замечательно! Кстати, эту картину я знаю. — То-то же! Увидел? — сказал Ахмет и вдруг вздрогнул, сообразив, что не понимает уже, за кого он так горд — за Гойю или за самого себя. Немного успокоившись, подумал: «Зачем я ему это показываю? Чтобы он понял меня. Неужели для того, чтобы понять меня, нужно понимать Гойю?» Он так рассердился, что захотелось наговорить Хасану резкостей. — Ладно, хватит, закрой! Не понимаешь и не любишь ты живопись! — Да нет, мне понравилось, — сказал Хасан и, не задумываясь, прибавил: — Мы в последнее время недооценивали роль искусства… — Была у него манера иногда вставлять в речь такие вот заученные, подходящие к случаю фразы. Ахмет выпрямился и отошел в сторону, но Хасан продолжал сам перелистывать страницы. — Смотри-ка, у него здесь тоже кошка, совсем как у тебя. Дети, птицы, кошки… — Вид у него стал какой-то ребячливый. — А вот это, конечно, смешно. Королевы, надменные дамы… Ха-ха. Гойя мне понравился! Молодчина! — Сказав это, Хасан вдруг захлопнул альбом, встал, потянулся и едва заметно улыбнулся, словно говоря: «Ну, спасибо, развлек немного!» — Пойду чаю принесу, — проговорил Ахмет, внимательно глядя на Хасана. В голове у него бродили неясные мысли об искусстве, революции и революционерах. А Хасан, еще раз взглянув на Ахметовы картины, вдруг посерьезнел, словно вернулся из веселого сна в реальность. — Смотри-ка, у тебя на картинах тоже кошки… Смотрю я на этих буржуа, или кто они там такие, эти люди, и как будто что-то чувствую. — Вид у него стал немного смущенный. — В самом деле, я, кажется, отчасти догадываюсь, что ты хотел сказать, но… Но ты, брат, не хуже меня, наверное, знаешь, что картинами революции не сделаешь! — И Хасан совсем смутился, как будто сам был в этом виноват. — Это, конечно, так, — пробормотал Ахмет. — И все-таки я не сказал бы, что эти картины ни на что не годны. — Конечно, конечно, — облегченно сказал Хасан и зевнул. «Да как же я мог с этим согласиться?» — раздраженно подумал Ахмет и выпалил: — И вообще, может живопись помочь революции или нет — спорный вопрос! Хасан снова зевнул: — Да, спорный, но сейчас мы о нем спорить не будем. — Закурил. — Мы недавно говорили с друзьями кое о чем, и я подумал о тебе. — Подожди, я чаю принесу! — сказал Ахмет и ушел на кухню. «Сейчас он расскажет, зачем пришел!» — думал он, наливая чай в чашки. Когда он вернулся, Хасан расхаживал по комнате. — Так вот, я подумал о тебе… — Почему? Сколько сахару? — Я сам возьму. Мы собрались выпускать журнал… — Вот как? И чему он будет посвящен, искусству? — спросил Ахмет, хотя прекрасно знал, что это не так. — Нет, это политический журнал. — На лице у Хасана было очень серьезное выражение. — А надо бы, чтобы там было и про политику, и про искусство. Теперь такие журналы в моде. — Послушай, Ахмет, я говорю серьезно. Начал уже было, да ты меня перебил. Итак, есть группа людей, которые колеблются между позициями Рабочей партии и НДРД, а точнее, признают, что в чем-то правы и те, и другие. Ты, конечно, гордясь своей независимостью, можешь над ними посмеяться и назвать «неопределившимися», но это не так. Я, несмотря на членство в Рабочей партии, вхожу в эту группу Как я уже говорил, нас не устраивает ни склонность Рабочей партии к парламентским методам борьбы, ни рассчитанные на внешний эффект действия приверженцев НДРД. Чтобы достичь объединения, нам нужно сначала подвергнуть обе стороны серьезной критике и изложить наши собственные взгляды. А для этого нужен журнал. Вот о чем я хотел бы тебя попросить: не поможешь ли нам с обложкой и вообще с оформлением? Подожди, послушай еще секунду! Во-вторых, не сможешь ли ты помочь нам материально, то есть, попросту говоря, деньгами? — Конечно, помогу! — ответил Ахмет, не задумываясь. — Нет, ты сначала подумай. Разве можно так сразу? — Тебе помощь нужна или нет? — Если бы была не нужна, я бы не пришел, — сказал Хасан и поспешно поправился: — То есть не завел бы этот разговор. Но мне хочется, чтобы ты подумал и принял взвешенное решение. — Хорошо, я уже подумал. Только вот что имей в виду: денег-то у меня не так уж много. Даже, по правде говоря, мало. — Ахмету вдруг стало весело. — Мой отец проел всё, что у него было, ничего мне не оставил. Половина этого этажа считается моей, но пристроили его незаконно, и, если не выйдет амнистии по нарушениям в строительстве, я и его потеряю. Твой отец тоже, кажется, владеет одним этажом — в Ялове,[105 - Город в западной части Анатолии на берегу Мраморного моря.] что ли? И земля, какая-никакая, у него вроде бы есть? — Говорил он, глядя Хасану в лицо и улыбаясь. Потом прибавил: — Чем смогу, помогу. Я уроки даю. — Ахмет, деньги — не главное! — сказал Хасан так, словно хотел его утешить. — Но ты уж больно поспешно принял решение. А я хочу спросить: идеологически-то мы в одном лагере? — Зачем преувеличивать расхождения в наших взглядах? — Я не преувеличиваю! Мне просто хотелось бы, чтобы наше сотрудничество имело под собой прочную основу. Союз, не основанный на общих принципах, обречен быть недолговечным. — Ты прямо как по книге излагаешь! Хасан нервно встал и подошел к окну. На улице давно стемнело, и из-за света лампы, отражающегося в стекле, ему, наверное, ничего не было видно, но он все-таки остался стоять, повернувшись к Ахмету спиной. — Обиделся? — спросил Ахмет. — Ты уж извини, у меня сегодня что-то голова плохо соображает. Хасан отвернулся от окна. — С тобой, брат, и двух слов не скажешь: сразу начинаешь шутить, язвить, иронизировать, нападать! — Извини! — повторил Ахмет и подумал: «Переворот разрешит все вопросы! Если уж суждено ему произойти, то поскорее бы!» — Я тебя, впрочем, понимаю, — сказал Хасан. — Ты злишься, нервничаешь… — Он замолчал, потому что в дверь позвонили. «Это Илькнур! — подумал Ахмет. — Как неудачно!» Ему вовсе не хотелось, чтобы Хасан ее увидел. Открывая, он встал прямо посередине дверного проема. — Это снова я! — произнес мелодичный голос. За дверью стояла Мелек. — Пришла тетя Айше, мы заболтались внизу с ней и с Мине. Я сейчас убегаю домой, у нас будут гости. Хотела тебе кое-что сказать. — Заметив, что Ахмет стоит так, чтобы загораживать проход, и придерживает рукой дверь, сестра, должно быть, поняла, что в комнате кто-то есть, и, снова пробормотав, что хочет кое-что сказать, неуловимым движением миновала Ахмета и очутилась в квартире. Увидев Хасана, удивленно остановилась. «Наверняка она думала, что у меня сидит Илькнур!» — подумал Ахмет. — А, Хасан-бей! Здравствуйте! — сказала Мелек. — Я вас сначала не узнала. Хасан встал, поскрипывая своими огромными ботинками. — Здравствуйте! Они пожали друг другу руки. Ахмету эта ситуация представлялась забавной: оба чувствовали себя не в своей тарелке и все-таки внимательно разглядывали друг друга. «Посмотрим, у кого нервы крепче!» — подумал он, и Хасан тут же отвел глаза. Ахмет огорчился за него и за себя тоже, а сестра тем временем уже вернулась к двери. — Я хотела тебя спросить, когда ты сможешь сходить с нами в ресторан. Ахмет обрадовался, что сестра сказала это вполголоса, но потом сам вдруг чуть ли не закричал: — Да-да, обязательно нужно будет сходить в ресторан! В среду вечером устроит? Я к вам зайду. — Устроит, — сказала Мелек немного растерянно. Громкий голос брата, кажется, ее испугал. Не поцеловав его на прощание, она в мгновение ока исчезла. Ахмет закрыл дверь и вернулся в комнату. — Это твоя старшая сестра? — спросил Хасан. — Да, Хасан-бей! — ответил Ахмет, подражая голосу Мелек. — Что, не узнали сначала? — Она изменилась, стала такой… — Какой, какой? — спросил Ахмет и заметил, что Хасан посерьезнел. — Но ты, конечно, не скажешь… Хотя и учился в Галатасарае. Хасан рассмеялся: — Хватит уже поминать этот лицей! — Поднялся на ноги. — Я ухожу. В целом мы с тобой более-менее договорились, так? Мы, собственно, еще только начинаем. Однако если вокруг журнала начнется объединение левых сил — а это обязательно случится, — Турцию ждут перемены. Ахмет кивнул и снова подумал о перевороте. «Надо ему сказать!» — Я думаю, ты и сам понимаешь почему: существует большая группа людей, не согласных с линиями обеих партий. Мы станем тем центром, вокруг которого они могли бы объединиться. Хороший журнал подходит для этого как нельзя лучше. Как писал Ленин в своей статье «Что делать?»… «Да, что делать, что делать?» — хотелось сказать Ахмету вслух, но он сдержался, не желая раздражать Хасана. — Мы еще, конечно, в самом начале пути. Результатом нашей работы, по Ленину, должно стать создание партии. До этого еще далеко… Но я решил, что тебе нужно узнать об этом уже сейчас, а не тогда, когда все будет доведено до конца. — Из моих знакомых среди вас еще кто-нибудь есть? Хасан принял серьезный и настороженный вид: — Зачем спрашиваешь? — Потом, конечно же, прибавил: — Ты уж извини. К тому же, брат, я ведь не из руководства, всех подробностей не знаю. Ахмет обиделся, но постарался не подать вида: — Метин есть? Я не из любопытства спросил, так, вспомнилось кое-что. Он однажды написал статью, в которой все время твердит: «Эти судари, эти судари»… Если увидишь его, передай, что «господа» звучало бы более эффектно. — Если увижу… — проговорил Хасан все с тем же серьезным видом. Подом, глядя в сторону, прибавил: — Не знаю, стоит ли упоминать, что о нашем разговоре не нужно никому рассказывать? Ахмет разозлился. Захотелось ответить грубо, однако затем он вдруг ощутил угрызения совести и произнес: — Да я, собственно, ни с кем и не вижусь… — Это, между прочим, очень плохо, — сказал Хасан, направляясь к двери. — Нельзя все время сидеть в четырех стенах. Кстати, если журнал будет успешным, тебе придется часто общаться с людьми, так что начинай привыкать! Помнишь, что сказал Назым Хикмет? Ахмет не мог придумать, что ответить, и только смерил Хасана гневным взглядом. — Назым сказал: «Если ищешь — ищи на улице, в комнате не найдешь». — Это не комната, а мастерская, — сказал Ахмет, но этого показалось ему недостаточно. Нервным движением засунув руки в карманы, он проговорил: — Скоро будет переворот! Это стало мне известно из очень надежных источников. — Из Службы национальной безопасности, что ли? — улыбнулся Хасан. — Шучу, шучу! Откуда? Ахмет чуть было не сказал, что от папиного кузена, но подумал, что это прозвучит смешно. — От одного дальнего родственника. Он полковник в отставке. Своеобразный человек. — Почему-то вдруг растрогавшись, Ахмет прибавил: — Передай своим ребятам! — Мы как раз собирались начать неделю против фашизма, — сказал Хасан и улыбнулся: — Переворот, надеюсь, левый? — Конечно. Вроде того, который Торрес устроил в Боливии. Ты читал сегодня газеты? Хасан покачал головой. Они смотрели друг на друга и улыбались. Хасан тоже засунул руки в карманы. Ахмет вдруг почувствовал к нему огромную симпатию, и ему стало грустно. — Давай, что ли, в кино сходим, развеешься немного, — предложил Хасан. — Не могу. Времени нет! — сказал Ахмет, думая об Илькнур. «Почему она до сих пор не пришла?» — Ну и домосед же ты! Я тебе вот что скажу: ты, наверное, гордишься тем, что не женился и не живешь упорядоченной семейной жизнью, но интересам пролетариата это ни в коей мере не служит! — Знаю! — сказал Ахмет, но сразу поправился: — В самом деле? А картины? — Я в живописи не разбираюсь. — Отлично! Хасан открыл дверь и остановился на пороге. — Побегу скорее из этого Нишанташи, чтобы грязь не пристала! — Что ты думаешь по поводу переворота? — спросил Ахмет. Потом нерешительно, словно пытаясь убедить самого себя, проговорил: — Ничего особенного ведь не случится, правда? Это же Турция! Пошумят недельку, потом жизнь вернется в свое русло и всё будет как раньше. Так? — Ну, не знаю… — сказал Хасан. — Ладно, прощай! — Обнял Ахмета и расцеловал в щеки. — Если что-нибудь будет нужно, заходи. — Я попросил, чтобы ту работу поручили тебе, — проговорил Хасан. Он, похоже, тоже расчувствовался и, чтобы не показать этого, стукнул Ахмета кулаком — на этот раз не так сильно — и побежал вниз по лестнице. Глава 5 У ТЕЛЕФОНА Ахмет прошелся по комнате, посмотрел на картины. «Революции картинами не сделаешь! — пробормотал он себе под нос и разозлился на Хасана: — Почему я ему не ответил?» Населявшие картины пожилые торговцы и их жены, юноши и девушки, господа и слуги стояли и сидели в садах, на лестницах, в гостиных, неизменно в полумраке и в окружении одних и тех же вещей, беседовали друг с другом и как будто чего-то ждали, однако это что-то всё никак не случалось, и поэтому они, казалось, хотят разойтись по своим делам, но не решаются и продолжают свой разговор, повторяя одно и то же по сотому разу «Всё без толку! Если мои картины ничего не говорят Хасану, зачем, спрашивается, я так много работаю?» Чтобы утешиться, Ахмет стал рассматривать свою футбольную серию: очередь в кассу, торговцев котлетами, болельщиков, бурно выражающих свои эмоции, и угрюмых футболистов. Но утешиться не удалось. «Безнадежно! Здесь тоже нет никакого смысла. Что это такое? Какую пользу может принести, на что сгодиться? Для кого я это делаю? Всё плохо! Плохо, незрело, фальшиво, плоско, неискренне! Банальное повторение всего того, что вслед за Гойей и Боннаром тысячи раз делали все импрессионисты». Испугавшись своих мыслей, Ахмет, как всегда, когда хотел преодолеть чувство безнадежности, стал вспоминать свои утренние суждения. «Да, тогда я был доволен. Не хулил всё скопом, а замечал, где получилось хорошо, а где плохо. И сейчас мне нужно попытаться думать так же». Надеясь, что теперь удастся взглянуть на картины с тем же чувством, что и утром, Ахмет снова осмотрел их одну за другой, однако все нашел заурядными и подумал, что Хасан был прав, не проявив к ним интереса. Он испугался, что сейчас начнет раскаиваться в том, что посвятил живописи всю свою жизнь. Такое раскаяние посещало его крайне редко, но переживать его снова совершенно не хотелось, поэтому Ахмет попытался подумать о чем-нибудь другом и вдруг вспомнил о Илькнур. «Где же она? Уже начало восьмого. Не придет! Но почему? Мне так хочется ее сегодня увидеть!» Рассердившись на Илькнур, Ахмет решил спуститься вниз и позвонить ей. Дверь бабушкиной квартиры он снова открыл своим ключом. Осман по-прежнему был здесь, читал газету. Сиделка что-то весело рассказывала Ниган-ханым, время от времени поправляя одеяло, которое больная то и дело принималась теребить. Увидев Ахмета, Осман сказал: — В газете тоже пишут! — О чем? — Я про военных. Зийя, выходит, в газете вычитал! — Но он мне об этом вчера говорил, — сказал Ахмет, направляясь к тому углу, где стоял телефон. — Да ничего не будет!.. — пробурчал Осман, поудобнее устраиваясь в кресле. — А что такое? — спросила сиделка. — Военные хотят взять власть? Ахмет присел у телефона и вдруг подумал, что ему совсем не нравится, что разговор услышат дядя и сиделка. Нерешительно посмотрел на трубку На самом деле гораздо больше его беспокоила мысль о родственниках Илькнур. Дома у нее он был один раз, понял, что ему там не рады, и с тех пор старался звонить ей как можно реже, а если и звонил, то только если заранее предупреждал о времени звонка, чтобы она ждала у телефона. Пока он размышлял об этом и пустым взглядом смотрел на телефонную трубку, дверь открылась, и в гостиную кто-то вошел. Не поворачивая головы, Ахмет по шагам понял, что это Нермин, и подумал, что теперь позвонить точно не удастся. Нермин слишком уж интересовалась всеми подробностями его жизни. «Что делать? Вернусь наверх и продолжу работу! Попусту сердиться и страдать из-за непонимания — глупо. Да у меня на это и права нет!» Нермин тем временем заговорила. — Ужинать будем не у нас, спустимся к Джемилю. — Вот как? — сказал Осман. — Я решила сходить пригласить Ахмета. А то еще обидится, не придет, голодным останется. А его, оказывается, нет наверху. — Осман, должно быть, кивнул в сторону племянника, потому что Нермин воскликнула: — А, так он здесь! — и, повернувшись к Ахмету, улыбнулась. Ахмет попытался принять равнодушный вид, но, решив, что притворяться глухим нехорошо, проговорил: — Я здесь поем. Йылмаз мне что-нибудь приготовит. — Йылмаз отпросился на вечер. К тому же все хотят тебя увидеть!. — Я, если хочешь, могу быстренько пожарить яичницу, — сказала, заглянув в комнату, Эмине-ханым. Ахмет благодарно улыбнулся горничной: — Ну, тогда я здесь поем. — Пожалуйста, я очень прошу! — с обиженным видом сказала Нермин. — Мине тоже хотела, чтобы ты пришел. Ты ведь и к ним совсем не заходишь. Что с тобой происходит, дорогой мой? — Ладно, ладно! Во сколько? — Через полчаса спускайся вниз, — сказала Нермин и посмотрела на телефон. — Ты собирался кому-то звонить? — Передумал. — Ахмет встал, но, подумав, что тетя, может быть, скоро уйдет, решил пока остаться в гостиной. Нермин прошла мимо мужа и направилась к двери. Осман крикнул ей вслед: — Может быть, на этот раз мама тебя узнает. Ну-ка, спроси! — Столько лет прожил, а ведешь себя как ребенок! — бросила Нермин и вышла. Ахмет снова сел к телефону и стал поспешно набирать номер, пытаясь сообразить, что он скажет Илькнур. Сердце забилось чаще. Ответил ему женский голос — наверное, ее мама. — Будьте так любезны, позовите, пожалуйста, Илькнур, — сказал Ахмет и рассердился на свою чрезмерную учтивость. Краем глаза посмотрел на Османа — тот читал газету. — Вы кто будете? — Знакомый. Последовало короткое молчание. Женщина, кажется, хотела еще что-то спросить, но передумала. — Подождите минутку. Ахмет покрепче прижал трубку к уху и стал ждать. Из трубки доносились чьи-то веселые возгласы, смех и турецкая музыка. «Большое вам спасибо, Нимет-ханым!» — воскликнул кто-то. Ахмет посмотрел на фотографию Джевдет-бея. Тот как будто улыбался, но вид у него был такой, как будто он хочет дать какое-то наставление. «Да, вот таким осмотрительным, решительным, дотошным и надо быть!» — говорил его взгляд. Кто-то снова засмеялся, потом послышался звук приближающихся шагов. Сердце забилось еще быстрее. — Алло? — Это я! Почему не пришла? — Привет! Не получилось. Извини, у нас гости… — А говорила, что придешь! — Нет, я сказала, что, может быть, приду. — Тебе-то что с этих гостей? — Среди них есть один человек, с которым я дружила в детстве и с тех пор не встречалась. — Кто это? Ладно, что же получается, я тебя сегодня не увижу? — Может быть, вечером выберусь. — Так уже вечер! — насмешливо сказал Ахмет и поспешно прибавил: — Когда за тобой зайти? — Ну, сейчас полвосьмого… Ладно, приходи в девять. — В восемь? — В девять, говорю же. Что с тобой сегодня? — Ничего особенного. Просто голова не соображает. Ты что сейчас делаешь? — У нас же гости! Жду тебя в девять, хорошо? Хотя постой. Не надо за мной заходить, я сама приду. — Милая моя, разве можно ходить одной так поздно? Да еще в такую даль! — Илькнур жила в Тешвикийе, в десяти минутах ходьбы. Ахмет поискал еще какой-нибудь предлог, чтобы зайти за ней, и придумал кое-что смешное: — Разве можно так поздно? Говорят, будет переворот! — Заставил себя засмеяться и взглянул в сторону Османа. Тот по-прежнему читал газету. — Какой еще переворот? — Шучу, шучу! Потом поговорим. В девять жди меня внизу! — Ахмет хотел сказать еще что-нибудь ласковое, но, посмотрев на Османа, передумал. В последний момент кое-что вспомнил: — Да, и прихвати тетрадь! — Какую? — Не читала? Ту, в которой отец писал старыми буквами. — А, читала, читала! — весело сказала Илькнур. — Очень понравилось. Твой отец, оказывается, был таким интересным человеком! — Ну вот и хорошо. Захвати тетрадь с собой. — Очень интересно! — повторила Илькнур. — Да у тебя вообще, как я посмотрю, жизнь интересная. — Всё, всё, пока! Ахмет положил трубку и, нервно барабаня пальцами по телефонному столику, посмотрел сначала на фотографию Джевдет-бея, потом на Османа. «Да, нужно будет написать портрет дедушки… Как бы его изобразить? На складе, среди товаров и рабочих, или в домашней обстановке, в окружении вещей и семьи?» Улыбнувшись, Ахмет поднялся на ноги. «Да, вещи, вещи…» Бабушкина гостиная была переполнена вещами. В тот год, когда построили новый дом, Ниган-ханым велела перенести все вещи из старого на свой этаж. По стенам развесили полочки, четки, безделушки и фотографии Джевдет-бея. Чтобы пройти через гостиную от одной двери до другой, приходилось пробираться через лабиринт расшитых золотом кресел, стульев с перламутровыми инкрустациями, столов и столиков. Фортепиано, на котором никто никогда не играл, служило подставкой для ценного бабушкиного фарфора: безделушек, статуэток, китайских ваз, тарелок и чайных чашек. Поскольку Ниган-ханым не разрешала никому прикасаться к этим предметам, боясь, что они разобьются, а сама уже несколько месяцев была не в состоянии протирать их тряпкой, все они были покрыты толстым слоем пыли. «Интересно, сколько это всё стоит? — подумал Ахмет и вздрогнул. — Если бы я стащил отсюда несколько вещичек и продал, Хасан на эти деньги полгода мог бы издавать свой журнал!» В буфете за стеклом, по всей видимости, стояли самые дорогие предметы. «Как бы их стащить?» Ему вспомнилась связка ключей, с которой бабушка всегда ходила по дому, — в детстве ему очень нравилось, как она звенит. Подойдя к буфету, он увидел, что тот закрыт на ключ, и стал разглядывать расставленные на полках предметы. Ему пришло в голову, что он впервые смотрит на них с такого близкого расстояния. Однако в последние несколько недель Ахмет не видел связку ключей и не слышал ее позвякивания. «Да ведь пропажу непременно заметят и обвинят в ней горничную или еще кого-нибудь…» — подумал он и решил отказаться от этой идеи. — Что он там делает, у буфета? — спросила Ниган-ханым. — Ничего, бабушка, просто смотрю! — повернулся к ней Ахмет и, подумав, что вид у него, наверное, сейчас виноватый, взглянул на Османа. — Твой отец был великим человеком! — произнесла Ниган-ханым. — Вы о ком, бабушка? — недоверчиво спросил Ахмет. — О твоем отце! — сказала Ниган-ханым и прищурилась. — О твоем отце, Джевдет-бее. Он всё это создал! Осман улыбнулся. Сиделка начала объяснять Ниган-ханым, что Ахмет ей не сын, а внук. Та что-то забормотала в ответ. Ахмет решил получше осмотреть шкаф, в котором не получилось как следует порыться утром, и прошел по коридору в комнату отца. Размышляя о том, что в этой комнате отец провел последние десять лет своей жизни и здесь же умер, он стал перебирать книги, но ничего интересного опять не нашел. В выдвижном ящике было пусто. Прихватив с собой книгу, написанную отцом и изданную министерством сельского хозяйства, и сборник стихов Мухиттина Нишанджи, Ахмет вышел из комнаты. Идти с книгами вниз не хотелось, поэтому он оставил их на кухне. Глава 6 УЖИН Без пятнадцати восемь Ахмет спустился на три лестничных пролета вниз и позвонил в квартиру Джемиля. Из кухонной двери выглянула молоденькая горничная и улыбнулась, будто увидела что-то забавное. Парадную дверь она открывать не стала, пригласила Ахмета пройти через кухню. Ему захотелось немного задержаться на кухне, чтобы вдохнуть запахи еды, посмотреть, как торопливо работает повар, выяснить, какие блюда будут поданы к столу, и подготовиться к встрече с таким количеством родственников разом; поэтому он решил выпить стакан воды. Закрыв дверцу холодильника, Ахмет сказал себе: «Да, я художник. Мое призвание — живопись!» — и вышел из кухни. Первой, кого он увидел, войдя в гостиную, была тетя Айше. Заметив племянника, она встряхнула головой, будто что-то вспомнила, и сказала: — А! Я ведь собиралась зайти к тебе наверх. Дочь одной моей подруги выходит замуж. Мы решили преподнести ей на свадьбу одну из твоих картин. — Конечно, тетя, пожалуйста. Заходите, я вам что-нибудь подарю. — Нет-нет, мы хотим купить! — запротестовала тетя. Увидев упрямое выражение на лице Ахмета, прибавила: — Иначе не возьмем! — и крикнула мужу: — Слышишь, Ремзи, он хочет бесплатно отдать нам картину! Ремзи пил виски в компании Джемиля и Недждета, мужа Лале. Увидев Ахмета, они оживились и громко его поприветствовали. Ахмет подошел к ним. В комнате клубился табачный дым. На столике перед мужчинами стояли блюдца с фисташками и лесными орехами. На какое-то мгновение все трое задумчиво уставились на Ахмета, потом Недждет пригласил его присесть. — Пить будешь? — спросил Джемиль. — Виски, джин с тоником? — Нет, спасибо. Но Джемиль явно был уверен, что перед едой необходимо что-нибудь выпить: — Тогда, может быть, вино или ракы? Или апельсиновый сок? — И он крикнул, чтобы принесли апельсинового сока. Потом снова повернулся к Ахмету: — Ну, кузен, рассказывай, как поживаешь. — Ему нравилось напоминать Ахмету о родственной связи между ними. — Что-то ты совсем к нам не заходишь. Ахмет что-то пробормотал в ответ и стал прислушиваться к возобновившемуся разговору. Недждет рассказывал о недавно купленной стереосистеме и пытался выяснить у Ремзи, правильно ли он расставил колонки, но тот никак не мог представить себе, как именно они размещены. В конце концов тему закрыли, решив, что Ремзи как-нибудь на неделе заглянет к Недждету и увидит всё своими глазами. Потом Недждет задал Джемилю вопрос по поводу страховки. Ремзи тоже нашлось, что сказать на этот счет. Джемиль заявил, что на всех заправочных станциях бензин разбавляют водой. Недждет поинтересовался, доволен ли Джемиль своим новым транзисторным радиоприемником. Ремзи рассказал, как, будучи в Анкаре, смотрел в отеле телевизор, и прибавил, что не верит, что такие штуковины когда-нибудь научатся делать в Турции. Тем временем Лале принесла Ахмету апельсиновый сок. Недждет сказал, что их с Лале сын Тамер буквально на днях вернулся из армии и не смог приехать навестить больную прабабушку, потому что отправился встречаться с друзьями, которых столько времени не видел. Ахмет спросил, что поделывает сестра Тамера, Фюсун, и тут же сам вспомнил, что она изучает во Франции филологию. Потом наступило непродолжительное молчание, которое нарушил Недждет: — Ну-ка, Ахмет, расскажи нам немного о себе. Как дела, чем занимаешься? Рисуешь? — Взгляд его говорил: «Ты же художник! Наверняка ты ведешь необычную жизнь, и с тобой происходят всякие интересные события. Поделись с нами!» — Да, рисую, — ответил Ахмет и, решив, что нужно все-таки чем-то их развлечь, прибавил: — Сейчас делаю серию, посвященную футболу. — Как интересно! — сказал Недждет. — Раньше, кажется, никому не приходило в голову взяться за такую тему. Ты ходишь на матчи, чтобы делать зарисовки? Ахмет начал рассказывать что-то о живописи, но быстро понял, что эта тема никому не интересна. Взгляд Недждета говорил: «Да, жаль, что у вас, художников, тоже есть свои заботы!» Потом он вдруг развел руки в стороны и спросил: — А вот такой величины картина, интересно, сколько примерно сейчас стоит? — Увидев, что Ахмет затрудняется с ответом, повторил: — Примерно! — Три-четыре тысячи лир. — А, вы тут беседуете об искусстве? — сказала, подсаживаясь к ним, Мине. — Ужин уже скоро. Ахмет, решив все-таки рассказать что-нибудь такое, что могло бы заинтересовать родственников, завел разговор о ценах на картины. Те сначала сочли цены высокими, но потом, вспомнив, что в Турции, где искусство не ценят по достоинству, художнику удается продать всего несколько картин в год, пришли к мнению, что цены все же следует считать низкими. Ахмет припомнил несколько историй, которые могли бы показаться родственникам небезынтересными. Сначала рассказал об одном французском художнике, которого десять лет назад никто и знать не хотел, а теперь он стал миллионером; потом — про знаменитого изготовителя подделок, отбывающего сейчас срок в немецкой тюрьме. Ремзи поинтересовался, как тому удавалось подделывать подписи, Ахмет же ответил, что это-то как раз самая легкая часть работы, и объяснил, что сложнее всего найти старые холсты и рамы и правильно высушить краски. Говоря об этом, он вдруг подумал: «Лучше бы я съел яичницу Эмине-ханым!» Джемиль вспомнил об одном фильме, в котором рассказывалась история изготовителя поддельных картин, но тут в гостиную вошел Осман. Все встали со своих мест и пошли садиться за стол. Ахмет посмотрел на часы: десять минут девятого. — Что это ты на часы смотришь? — спросила Мине. — Тебе уже скучно? — Нет-нет! — Почему ты никогда к нам не заходишь? Раньше Ахмет, бывало, заглядывал к ним немного поболтать, но теперь не находил на это времени. Пробормотав что-то невнятное и улыбнувшись, он уселся за стол между Османом и Джемилем. В гостиную вносили еду. Ахмет уже знал, что будет на ужин, — видел, когда пил воду на кухне, — но все равно пригляделся: так и есть, жаркое с картошкой. «Хорошо, что я не стал есть яичницу. Мне нужно внимательнее относиться к своему питанию!» — подумал он, отбросил тоскливые мысли и протянул повару свою тарелку. — Ну, что скажешь? Чем это всё, по-твоему, закончится? — спросил Осман. На лице у него было печальное выражение — как бывало всегда, когда он чувствовал необходимость поговорить о бедах родины. — Да ничем, наверное, — сказал Ахмет, но потом прибавил: — Хотя, похоже, кое-что все-таки будет! — Вы о чем? — спросил Джемиль. — Он говорит, что военные устроят переворот! — сказал Осман наставительным тоном, словно желая упрекнуть сына в том, что он ничем не интересуется и ни о чем не думает, кроме фабрики и своей семьи. — Да, в газете что-то об этом писали, — вспомнил Джемиль. — Зийя об этом говорил, Зийя! Пришел вчера вечером и заявил, что военные возьмут власть в свои руки. — О, я столько лет его не видел! — сказал Джемиль. — Но мы поговорили с Ахметом и решили, что ничего не будет! Так, Ахмет? — Разве? — пробормотал Ахмет, торопливо режа мясо ножом. — Хотелось бы мне повидать дядю Зийю! — проговорил Джемиль и, повернувшись к Недждету, пояснил: — Это папин двоюродный брат. Отставной полковник, но, кажется, очень интересный человек. — Я сегодня сидел наверху, думал, может быть, он снова придет. Но нет, теперь уж мы его нескоро дождемся. Заявится через несколько лет, не раньше. Если, конечно, жив будет! — сказал Осман и осекся. — Да придет он, придет, что ему станется. Словно этот, как его… Словно призрак! — Как призрак… — повторил Джемиль. — Мы недавно ходили к Тарыку, — заговорил Джемиль, улыбаясь. — Его жена говорит: давайте вызовем духов! Я в эти дела не верю, Лале тоже, но они очень настаивали. Сели за стол… Так я даже перепутался. Его жена уж больно во всё это верит. Вышла из себя, стала говорить что-то несвязное… Я, знаете ли, пожалел Тарыка. Весь дом у него забит подшивками журнала «Дух и материя». — Это у его жены когда-то была депрессия? — спросила Мине. — Передай мне, пожалуйста, салат. — Да, с головой у нее немного того… — усмехнулся Джемиль. — Кажется. Тарык связался с другой женщиной, — сказала Лале. — Э, давайте не будем сплетничать при детях! — улыбнулась золовке Мине. — Дорогая, какие такие дети? — возразил Джемиль. — Если просят дать им машину покататься, то уже не дети! Все посмотрели на Джевдета и Кайю. — Ты ведь, Джевдет, в этом году окончишь лицей? Куда потом? — спросил Ремзи. — За границу его отправим. Здесь разве можно учиться? — ответил вместо сына Джемиль и краем глаза посмотрел на Османа, пытаясь понять, одобряет тот его слова или нет. — И отец с нами согласен. — Да, университеты в ужасном состоянии! — сказал Ремзи. — Хвала Аллаху, наши уже окончили! — Да разве только университеты? — воскликнул Недждет. — Всё в ужасном состоянии, за что ни возьмись. Рыба, как говорится, гниет с головы. А когда голова сгнила, что заднице делать? За столом прыснули, но потом наступила тишина. — Недждет, ты, пожалуй, больше не пей сегодня, — сказала Лале. — А что, разве он не прав? — вопросил Джемиль. — На заправках бензин водой разбавляют! Я об этом уже говорил, да? Если никто за этим не следит и не наказывает за такие проделки — как тут не разбавлять? Видит человек — все разбавляют, и думает: я что, один такой дурак, что ли? Кстати, смотрите-ка, что я придумал насчет нитей накаливания для наших лампочек… — Ты тоже, кажется, выпил лишнего! — обеспокоенно сказал Осман. Джемиль раздраженно посмотрел на отца. Ахмет, сидевший между ними, решил, что нужно как-то смягчить обстановку, но не нашел, что сказать. Впрочем, остальные, похоже, ничего не заметили. — Я вчера ходила в зеленную лавку Азиза, — сказала Лале. — Дедушка в свое время так ему помог! Он раз десять сказал, что очень уважает моих родителей, а потом подсунул самые лежалые фрукты! — Видали? — спросил Недждет. — А почему он так делает? — По привычке! — сказал Ремзи, потянувшись за добавкой. — Ты и так уже много съел, — строго посмотрела на него Айше. — Не по привычке, а из-за порочной системы! — проговорила Мине и посмотрела на Ахмета. — Да, конечно, дело в системе, в порочной компрадорской системе! — сказал Джемиль. — Действовать пора, действовать! — Усмехнувшись, он тоже посмотрел на Ахмета. — Вот скажи-ка, этот зеленщик — компрадор? — Нет, компрадорами считаются импортеры и экспортеры, — сказал Ахмет и, чтобы немного позлить родственников, прибавил: — И еще те, кто собирает вещи из импортных деталей. — Ну-ну! — сказал Осман. На этот раз он, похоже, не встревожился. — Да, все жалуются на порочную систему, и никто ничего не делает, — проговорил Недждет и посмотрел на Ахмета. — Только молодежь… — Кстати, знаете ли вы историю о нашем последнем президенте? — спросил Джемиль и начал рассказывать. — Это мы слышали! — сказал Недждет и рассказал другую историю. Все засмеялись. К столу между тем подали второе блюдо: шпинат в оливковом масле. — Как славно! И почему мы так редко собираемся все вместе? — воскликнула Мине и тут же, похоже, вспомнила, по какой причине все родственники пришли сегодня в этот дом. Улыбка исчезла с ее губ. — Как себя чувствует мама? — спросила Айше. — Поужинаем и сходим к ней, — успокаивающим голосом произнес Ремзи. — А врач сегодня вечером придет? — поинтересовался Джемиль. — Да, после ужина мы все вместе к ней поднимемся, — сказала Мине и, немного замявшись, прибавила: — В самом деле, почему мы так редко собираемся? — Когда будет праздник? — спросила Лале. — Дорогая, две недели назад был! — ответил Недждет. — Да зачем ждать праздников? Можно иногда встречаться и просто так! — сказала Мине и посмотрела на Ахмета. — И твоя сестра с мужем пусть приходят! — На Новый год мы уедем за границу, — предупредил Недждет. Мине вздохнула и посмотрела на Джемиля. — С Мелек мы совсем не видимся! — сказала Лале. — И с Феррухом тоже. Он мог бы разок пригласить нас к себе в Дженнетхисар! — Ну, мы его тоже на остров не приглашали, — напомнил Недждет. — Кстати, как вы там обогреваетесь? — спросил Джемиль. — У Ферруха, кажется… — Камином, камином. Еще есть газовая плита. Вокруг так спокойно! Мне очень понравилось. Правда, Лале? Самое хорошее место, чтобы сбежать из города на выходные. Нужно будет заказать на фабрике электрический обогреватель. — Как здоровье жены Ферруха? — спросила Мине. — У нее в груди… — Да, была маленькая опухоль. Хвала Аллаху, вовремя заметили. Она женщина умная, раз в год проходит медицинское обследование. — Да, без этого никак нельзя! — Мине посмотрела на мужа: — А ты совсем не следишь за своим здоровьем. — Дорогая, да где же время найти? Столько дел! Если бы еще все шло себе заведенным порядком, как в Европе, — еще можно было бы приобрести привычку в определенное время ходить по врачам. А здесь… — Да, брат, ты прав. Здесь всё плохо, — сказал Недждет. — И с чего начинать, непонятно. Ахмет управился со шпинатом, встал из-за стола, подошел к Мине и тихо, чуть ли не шепотом сказал: — Мне нужно уйти. Обещал… — Уходишь? Снова скучно стало? — расстроилась Мине. — А как же десерт? Я велела приготовить твой любимый апельсиновый кадаиф… Поешь хотя бы немного на кухне, прежде чем уходить. — И она подозвала горничную. Ахмет еще раз извинился, прошел на кухню, отрезал себе большой кусок кадаифа и засунул в рот. Выйдя из кухонной двери на лестницу, с набитым ртом побежал вниз по ступеням — точь-в-точь как в школьные годы. На площади Нишанташи, как всегда субботними вечерами, было еще многолюдно. Магазины были по большей части уже закрыты, однако в цветочные лавки, кондитерские и закусочные посетители еще заходили. Из распахнутой двери кофейной лавки доносился запах каленого гороха. Пробка уже рассосалась, но машины все равно ехали медленно. У дверей банка расположился продавец газет. Парикмахер выливал на тротуар грязную воду На автобусной остановке собралась толпа. На углу у участка образовался автомобильный затор, загоралась и гасла мигалка полицейского джипа. Пройдя немного по улице, подышав свежим воздухом, Ахмет почувствовал, что и легкие, и душа очистились от грязи. «Зачем я хожу к ним в гости? Чтобы увидеть жизнь! — думал он. — Чтобы посмотреть, как живут люди, и поучаствовать в этой жизни. Хотя нет. Поучаствовать как раз не получается. Поэтому-то мне иногда и становится скучно. Наверное, вид у меня тогда бывает высокомерный. А на самом деле я им завидую, потому что не могу разделить их радость». Он проходил мимо мечети. «Да нет, не так всё плохо! Меня позвали в гости — очень настойчиво позвали, я и пошел. Вкусно поел». Повернув налево, Ахмет прошептал вслух имя Илькнур. Мысль о том, что с ней можно будет обо всем поговорить, успокаивала. Без двух минут девять он дошел до дома, где она жила, остановился напротив подъезда и стал ждать. Глава 7 ВМЕСТЕ Вскоре в подъезде зажегся свет, дверь открылась, и на пороге показалась Илькнур. Ахмет перешел через дорогу. — Привет! — сказала Илькнур. — Ждал? — Нет, я только что подошел. — Ахмету захотелось пошутить: — А ты, смотрю, без сумки из дома не выходишь? Некоторые всюду ходят в армейских ботинках, а ты — с сумкой… — Ты, кажется, хотел, чтобы я принесла тетради? — строго спросила Илькнур. — Да, и в самом деле, — растерялся Ахмет. — Извини. Шли молча. «Сердится! — думал Ахмет. — А я почему молчу? Я же хотел ей всё рассказать!» Ему стало грустно. «В моей жизни ничего нет, кроме работы. Короткие встречи и беседы даже утешением не назовешь. Я только обманываю сам себя, думая, что они придают мне сил трудиться». Следующая мысль его испугала: «И каждый раз, по правде говоря, я жду не дождусь, когда она уйдет и можно будет вернуться к работе!.. Нет-нет, это не так! Я очень по ней скучаю!» Он краем глаза взглянул на Илькнур. «Не красавица, но симпатичная… Не могу без нее жить. Ну почему она молчит?» Они шли вдоль ограды мечети. Ахмет пытался придумать, о чем бы заговорить, но ничего не приходило в голову. От радостного волнения не осталось и следа. Мимо пробежала кошка. Оба проводили ее взглядом, но опять не произнесли ни слова. Когда они уже поравнялись с полицейским участком, Илькнур неожиданно проговорила: — Я поругалась со своими, — так, словно объясняла причину своего молчания. Мигалка полицейского джипа по-прежнему вспыхивала и гасла. «Вот оно в чем дело!» — облегченно подумал Ахмет. — Из-за чего? — Стали спрашивать, куда я собралась в такое позднее время. Я сказала, что к тебе. В общем, ничего нового. — Что, не нравлюсь я им? — Как будто сам не знаешь. — Что поделать, я не из тех, кто всем нравится, — попытался улыбнуться Ахмет. Снова наступило молчание, но теперь Ахмет больше не нервничал. «Немного погодя она остынет, и мы разговоримся». Проходя мимо книжной лавки неподалеку от школы, оба, не сговариваясь, остановились и посмотрели на витрину. Бесконечные детективы, дешевые любовные романы, календари, роскошные дорогие издания, новогодние сувениры… Два дня назад Ахмет заметил среди дорогих книг альбом Модильяни и зашел в лавку — не купить, а только чтобы перелистать; однако продавец заявил, что издание это подарочное, и отказался развязывать ленточки и вскрывать целлофановую упаковку, прибавив: «Если купите — вскрою!» Глядя на альбом, по-прежнему выставленный в витрине, Ахмет чуть было не начал рассказывать об этом, но передумал. Когда они пошли дальше, Илькнур стала рассказывать историю, связанную с отрывным календарем. Купив в конце прошлого года такой календарь, ее мама решила следовать приведенным в нем кулинарным советам и ежедневно готовить «блюдо дня». Однако если глава семейства, заглянув утром в календарь, находил, что «блюдо дня» ему не нравится, он просто отрывал с календаря листок, а если рецепт на следующем листке тоже его не устраивал — отрывал и следующий. Таким образом, календарь, рассчитанный на год, кончился уже к началу марта. Мама Илькнур, правда, сохраняла оторванные листки, так что без «блюда дня» семья не оставалась. Ахмету эта история показалась забавной, и он улыбнулся. Потом с легкой грустью подумал, что родители Илькнур ему симпатичны, а вот он им, увы, нет, и начал рассказывать историю об альбоме Модильяни и продавце. Рассказывать он старался занимательно и выразительно, не забывая время от времени вставить остроту-другую, так что Илькнур в конце концов рассмеялась и повеселела. «Ну вот, теперь всё в порядке!» — подумал Ахмет. Свет в доме горел только на четвертом этаже. — Сегодня все собрались у Джемиля, потому что бабушке опять стало хуже. Совсем плоха. Тихо, ни о чем не говоря, медленно поднялись по лестнице. Лифт уже две недели как сломался. На четвертом этаже из-за двери доносился шум голосов, бабушкин этаж был погружен в тишину. Когда они добрались до мансарды, Ахмет заметил, как тяжело дышит Илькнур, и шутливо упрекнул ее в том, что она слишком много курит. Потом открыл дверь и зажег свет. — Ох, как здесь хорошо! — сказала Илькнур, входя в комнату. — Я соскучилась по этому запаху. — По запаху или по мне? — спросил Ахмет и ушел на кухню ставить чайник. Наливая воду, он представлял себе, как Илькнур сейчас рассматривает картины. Поставил чайник на плиту, торопливо зажег горелку и поспешил в комнату. — Ну, как тебе? — Самая новая, как я понимаю, эта? Хорошо получилось! Но вот портрет старого торговца ты испортил. — Испортил? Чем именно? — взволнованно спросил Ахмет. — Посмотри сам. Детали одежды, складки платка… И всё так тщательно прорисовано. Зачем ты уделяешь столько внимания этим глупым подробностям? Ахмет огорчился: ему хотелось верить, что Илькнур — его самый толковый критик. — Вот начинаешь ты писать картину. Замысел хорош, композиция тоже. Но потом, не знаю уж почему, ты начинаешь играть с мелкими деталями вроде складок платка. Пытаешься показать свое мастерство, словно юноша, только научившийся изображать игру света и тени. Взять, например, пятна и родинки на руках этого старика. Раньше у тебя был только намек на них, зритель о них не задумывался, но у меня, например, было такое ощущение, что вот здесь есть родинка. А сейчас ты намеренно выпячиваешь их. Зачем? — Может быть, из-за неуверенности в себе? — смущенно предположил Ахмет. — А может быть, из-за того, что не доверяешь зрителю. Или боишься, что тебя не поймут. Ну, как тебе мой критический разбор? — Ты сегодня прямо как Хасан. Он сказал, что мои картины ничего ему не говорят. — А ты, конечно, обиделся. — Немного. Но он и еще кое-что сказал: по моим картинам, оказывается, не понятно, серьезен я или смеюсь! — А ты и рад слушать. Возомнил себя Гойей. По-моему, эта навязчивая идея тебе тоже вредит. — Да, критический разбор хоть куда! — улыбнулся Ахмет. Илькнур тоже улыбнулась, достала из сумочки пачку сигарет, закурила и уселась на свой любимый стул, с которого ей было видно и картины, и Ахмета. Посмотрела по сторонам, словно предвкушая веселое развлечение, и спросила: — Ну, рассказывай, что делал, пока мы не виделись? Пять дней уже прошло, если не ошибаюсь. Как поживает Хасан? — Ты его знаешь? — Милый мой, его, как и всех остальных, я знаю по твоим рассказам. — Ну, тогда начну с самого начала. В понедельник мы встречались с тобой после обеда, вечером я работал. Во вторник после обеда давал уроки французского в двух разных местах. Ничего интересного, посмеяться не над чем. В среду был урок рисования с тем чудо-ребенком. Пока мы с ним занимались, к его матери пришли гости и захотели на нас посмотреть. Под их пристальным взглядом и моим чутким руководством чудо-ребенок закрашивал листья на дереве. И ни разу, заметь, не вылез за контуры. Илькнур засмеялась: — А я в школе всегда вылезала за эти самые контуры! И когда в детстве раскрашивала книжку-раскраску, тоже вылезала. — Я всегда говорил, что твоя беда — недостаток самодисциплины! — сказал Ахмет и сел. — Не перебивай. Продолжаем передавать свод ку новостей… В четверг занимался с гречанкой разговорным французским. Она угостила меня засахаренными каштанами, я отказываться не стал. Ужинал у Озера. Они с женой давно меня зазывали. Пока жена готовила и накрывала на стол, мы с Озером поспорили об искусстве. Но сначала Озер — он, как ты знаешь, работает художником в рекламном агентстве — пожаловался, что ему надоела его работа, и сказал, что завидует мне. После этого небольшого вступления он заявил, что я — запоздалый подражатель классического искусства, и стал показывать свою пахлаву. В смысле, картины. Не видела его картин? Он явно находится под влиянием кубизма: сплошные параллелограммы и квадраты. Должно быть, пахлавы в детстве не наелся — он ведь из бедной семьи. Я иногда думаю, почему он рисует не жизнь деревни, а эту свою пахлаву? — А ты ведь когда-то рисовал крестьян, да? — Продолжаем передавать сводку новостей! Рассказать, о чем мы с Озером спорили? Ладно, не буду. Той ночью я, как всегда, работал до пяти утра. Вчера после обеда ходил на урок. Вечером решил проведать бабушку и встретился у нее с дядей Зийей — папиным кузеном. Ему уже под восемьдесят, полковник в отставке. Очень интересный человек. Его отец, кажется, был революционером… — То есть буржуазным революционером, так? — Браво, теория марксизма и история выучены на пятерку! — усмехнулся Ахмет и прибавил, чтобы Илькнур не злилась: — Шучу, шучу. Ты слушай, я сейчас о главном расскажу. Зийя-бей сказал, что военные готовят переворот. — Милый мой, об этом все говорят! — Однако он сказал это еще до того, как информация просочилась в газеты. — Ну что ты, Ахмет, в самом деле! — протянула Илькнур. — Это же Турция! Такие слухи здесь возникают раз в два месяца. — То есть ты думаешь, что эти сведения не заслуживают внимания? — спросил Ахмет, чувствуя себя так, словно его оскорбили в лучших чувствах, и встал. В памяти всплыли слова дяди Зийи и то, как уверенно он говорил. «Сказал, что Президентский полк у них в руках, и сжал кулаки с таким видом, словно в руках „у них“ не какой-то там полк, а вся Турция… Зачем бы ему врать? Зачем?» — беспокойно кружились в голове мысли. Вспомнилось, как злился Осман, как разгневалась, вспомнив о Зийе, бабушка… — Не понимаю, не понимаю! — сказал он вслух. — Хотелось бы мне знать, что творилось когда-то в нашем семействе! Ты прочитала дневник? Кстати, я задумал нарисовать портрет дедушки. — Да, есть в тебе этот нездоровый интерес ко всему старому и гнилому! И любопытство к прошлому семьи отсюда же. — Ты права. Хасан, наверное, хотел сказать то же самое, — проговорил Ахмет. — Но я… — Что еще говорил Хасан? — перебила его Илькнур. — Что еще?.. — Ахмет немного поколебался, потом рассердился на себя за это и сказал: — Он собрался издавать журнал и попросил меня о помощи. — Что за журнал? — Не говори никому, ладно? — смущенно пробормотал Ахмет. — Хорошо, не буду. Так что за журнал? — Он и его товарищи, насколько я понял, намерены собрать вокруг этого журнала тех, кто хотел бы создать на основе Рабочей партии и НДРД единое левое движение. Но они еще в самом начале пути. Получится, нет ли — не знаю. — Тут он опять подумал о перевороте, но все-таки торопливо договорил: — Я сказал, что сделаю все, что в моих силах, и сейчас радуюсь, что в этом деле будет и моя скромная лепта. Илькнур закурила вторую сигарету. — Что еще? — Еще видел сестру. Она сюда приходила. — Как у нее дела? Что говорила? — Да как всегда. Через слово поминает своего мужа. Что он говорит, да что думает… Но все-таки я ее люблю. — Это твое «все-таки люблю» — не что иное, как компромисс. — Ты в самом деле так думаешь? — Ладно, шучу. — Да, кстати, плохая новость: ее муж, оказывается, видел нас в Нишанташи и внимательно тебя рассмотрел. Илькнур, похоже, это известие тоже не понравилось, но она все-таки спросила: — Почему плохая? — Ну, не знаю. Когда я об этом услышал, у меня было такое чувство, будто вляпался в грязь. Он ведь сразу стал мерить нас своей меркой и судить по своим критериям. Понимаешь, о чем я? — Не совсем. — Нет уж, ты пойми! — раздраженно сказал Ахмет и, изнывая от смущения, забормотал: — Ну о чем может думать такой тип, как ее муж? Есть ли между нами половая связь, собираемся ли мы пожениться, каково твое материальное положение… Меня в дрожь бросает от одной мысли о том, что мы могли попасться на глаза человеку с такими мыслями! — Тогда давай уж совсем не будем выходить на улицу, — улыбнулась Илькнур. — Да, не нужно выходить! — упрямо сказал Ахмет. — Зачем выхожу, не понимаю. Хасан мне по этому поводу привел цитату из Назыма: «Если ищешь — ищи на улице, в комнате не найдешь». — Молодец Хасан! Он мне определенно нравится. — Это Назым сказал, а не Хасан. Ладно, ты-то чем занималась? — Ничем особенным. В университет ходила. — И что там было? — А что там может быть? Болтовня, сплетни, закулисные интриги. — Тебя возьмут на кафедру? — Ты же знаешь, штат заполнен. — Вечно одно и то же! Надо что-то с этим делать! — Я и буду. Сказала им, что поеду писать диссертацию в Австрию. — Что? — Сказала, что, может быть, поеду в Австрию. Обратилась за разрешением и получила его. — Значит, уезжаешь? — встревоженно спросил Ахмет и сам испугался своего тона. — А что такого? Может, и уеду. — Наверняка же на кафедре найдется место! — пробормотал Ахмет. Ему не хотелось, чтобы Илькнур видела сейчас его лицо. Тут он очень вовремя вспомнил о чайнике и ушел на кухню. Заварочный чайник был на месте, а вот коробка с чаем куда-то запропастилась. «Она уедет. Уедет! Что я буду без нее делать? — думал Ахмет, обшаривая полки, и вдруг разозлился сам на себя: — Буду больше трудиться! И еще — помогать Хасану. Неправильно, что я целыми сутками сижу в четырех стенах — рисую, мол!» Он представил себе, как будет работать вместе с Хасаном и его товарищами, и взволнованно прошептал: «Многое можно сделать, очень многое!» Однако потом, когда он, заварив чай, вернулся в комнату и снова увидел Илькнур, от радостного возбуждения не осталось и следа. — Что же тогда будет с той диссертацией, которую ты уже начала писать? — Она же тебе все равно не нравилась. Тема диссертации Илькнур звучала так: «Забота о целостности в османской архитектуре». Ахмет вспомнил, как подшучивал над ней, говоря, что не было у архитекторов османских времен ни забот, ни тревог. — Я же шутил, — пробормотал он. — О тревогах… — Знаю. Между прочим, я еще точно не уверена, что уеду. — Но уверена, что хочешь уехать? Илькнур не ответила, только посмотрела на Ахмета. «Пожалуйста, давай закроем эту тему!» — говорил ее взгляд. — Чем еще занималась? — Ничем. Больше рассказывать нечего. — Хорошо, но как же так получается, что я сижу в четырех стенах, а рассказываю всегда больше, чем ты? А, как по-твоему? — спросил Ахмет и сам с гордостью ответил: — Дело в том, что вы все — и ты в том числе — видите, что я сижу взаперти, и делаете из этого неправильные выводы. Я живу богатой и насыщенной жизнью. Можно встречаться за день с сотней человек, общаться с ними, спорить — и все-таки барахтаться на поверхности жизни. А я исследую ее глубины! — Говоря, он все сильнее волновался. — Да, я исследую глубины жизни на благо всего общества. Что может быть более естественным, чем такая богатая и насыщенная жизнь? — Ахмет посмотрел на Илькнур и улыбнулся, но про себя подумал: «Что я несу? Нехорошо!» — Твой отец тоже писал в дневнике о «богатой жизни» или о чем-то в этом духе. — Да, мы же хотели посмотреть дневник! Что, интересно, он там понаписал? У тебя получилось прочесть? Я, кстати, сегодня нашел еще одну тетрадь. — Сходив за ней, Ахмет произнес: — Сводка новостей окончена. Слово нашим обозревателям! — и протянул тетрадь Илькнур. Ему вдруг вспомнилась старая шутка: — Что нужно делать в жизни, Екатерина Михайловна? В чем ее, жизни, смысл? — Степан Степанович, голубчик! — рассмеялась Илькнур. — Вы снова ошиблись. Теперь людей интересует не смысл жизни, а спасение родины! Они любили время от времени повторять эту нехитрую шутку. Ахмет однажды сказал, что вокруг нее, по сути дела, строится вся русская литература. — Эх, был бы у тебя самовар или печка-лежанка! — сказала Илькнур. — Милая моя, здесь Турция! — весело ответил Ахмет. — Вокруг ничего настоящего, только скверные подделки! — Это ты так думаешь. — Ладно, ладно. Давай-ка посмотрим, что в этих тетрадях. Глава 8 СТАРЫЕ ТЕТРАДИ — Эту тетрадь я нашел сегодня утром. Давай посмотрим сначала, что написано в ней. Илькнур открыла тетрадь и увидела пустую страницу. — Там в начале, кажется, исписано несколько листов, — сказал Ахмет. — А, твой отец тоже так делал. Писал справа налево, но порядок страниц — европейский. — Думал-то он по-европейски, — усмехнулся Ахмет. — Конечно, но… Мне казалось, что мы еще более европеизированы. А между тем твой отец был гораздо дальше от народа, чем мы с тобой. — Старое заблуждение! Это то же самое, что считать прошлое раем на земле, — сказал Ахмет и смущенно прибавил: — Мы же читали Маркса. — А знаешь, твой отец тоже его читал. — Серьезно? В шкафу ни одной марксистской книги нет. — Он пишет, что брал почитать у знакомого. — Тогда почему не купил, когда был в Европе? Во Франции… — О, так он потом ездил во Францию? — с интересом спросила Илькнур. — Это было уже на моей памяти. Да, я ведь один из героев прочитанной тобой сказки! Но ты еще не посмотрела, что написано в этой тетради. Илькнур перелистнула несколько страниц и улыбнулась. — «Полвека в торговле»! — Читай, читай! Это, по всей видимости, дедушка писал. — Да больше почти ничего и нет. Одни и те же предложения по десять раз, и то неразборчиво. Почерк твоего отца гораздо понятнее. А тут такая скоропись… Разбирать арабские буквы очень сложно. — Насколько я понимаю, ты собираешься писать диссертацию за рубежом. — Давай не будем сейчас об этом, — сказала Илькнур и начала медленно читать: — «На этой фотографии вместе со мной Ниган… Поездка в Берлин была весьма поучительной… Фотография — замечательная вещь…» Ничего здесь нет. Давай лучше почитаем дневник твоего отца. Зачем он ездил во Францию? — Откуда мне знать? Так, от нечего делать, наверное. О чем он пишет в дневнике? — Рассказывает о своих мыслях и переживаниях. Он, кажется, был слегка глуповатым, но все же интересным человеком. — Ладно, анализировать будем потом. Читай! Илькнур начала читать: — «13 сентября 1937, понедельник. Вчера ходил в Бешикташ, встречался с Мухиттином. Посидели в мейхане, поговорили. Посоветовать он мне ничего не смог, только посмеялся. После разговора с ним мне стало казаться, что обыденная жизнь — это грех, который я совершаю ежесекундно». Абзац. «Сегодня ездил в контору, просидел там весь день». — Илькнур захихикала. — Да что тут смешного-то? — раздраженно спросил Ахмет. — Любой человек, мающийся из-за того, что у него полно времени, а занять его нечем, написал бы то же самое. — Ты серьезно? — Илькнур, похоже, была разочарована, но все же продолжила читать, выискивая что-нибудь такое, что могло бы понравиться Ахмету: — «Почему мы такие? Почему мы не похожи на них? Почему мне нравится читать Руссо и Вольтера, а Тевфика Фикрета и Намыка Кемаля — нет?» — Илькнур подняла голову и посмотрела на Ахмета. — Что ты на это скажешь? — Там всё в таком духе? — Ну да, что-то вроде. Про события тоже пишет, конечно. — И что же это за события? Походы в бакалейную лавку? — Если тебе не интересно, зачем дал мне тетрадь? — Не знаю. Думал, там будет что-нибудь занятное. Илькнур снова начала читать: — «Каждое утро берусь за газеты в надежде, что прочитаю о чем-то, что изменит мою жизнь». — Перевернула страницу. — «Я всерьез занялся чтением. Прочитал несколько книг по экономике и философии». — Снова перевернула страницу. — «Я перечитал все, что здесь написал. Из этих записей может сложиться неправильное представление о моей повседневной жизни. Большую часть времени я провожу с Перихан, с племянниками, с Айше и с мамой, в беседах и всяких мелких делах и заботах». — Вот здесь он пишет правду, — сказал Ахмет. — Самая обычная, заурядная жизнь. Он был как раз из тех, кто барахтается на поверхности. — Да, наверное, ты прав. Почему же тебе так хотелось узнать, что он пишет? — Чужие дневники всегда вызывают интерес. — Да. Я, кстати, задумывалась, не по этой ли причине мне нравится читать. Но в твоем отце есть какое-то привлекательное простодушие, пусть и смешанное с глупостью. Ты про него уже рассказывал, но мне хотелось бы узнать больше. И вот скажи-ка, где это видано, чтобы богатый торговец, отец семейства, живущий в уюте и достатке, вел себя так, как твой отец? — В Турции такое случается сплошь и рядом. — Ну-ка, приведи пример! Только не надо говорить о поклонниках искусства и отставных чиновниках, пишущих мемуары. Послушай, твой отец был торговцем и потерял все, что имел. Даже жену! — Мама была права. — Милый мой, мы разве об этом сейчас спорим? — мягко сказала Илькнур. — Давай я еще почитаю, и ты поймешь, что я права. — Ну, читай, если тебе так хочется. — «14 марта 1938, понедельник. Вчера вечером снова ходили к герру Рудольфу». — Кто это такой? — Немец. У твоего отца должны, наверное, где-то лежать его письма. Поройся в старых бумагах, может, найдешь. А еще он переписывался с Сулейманом Айчеликом. — Да что с тобой такое? Откуда такой интерес к плесневелому старью? Илькнур покачала головой, словно хотела сказать: «Мы же просто развлекаемся!», улыбнулась и продолжила читать: — «Рудольф снова цитировал Гольдерлина и высказывал свои мысли насчет духа Востока и планов Омера. Про меня тоже сказал кое-что. Посоветовал не отказываться от рационализма». — Илькнур снова подняла голову. — Ну что ты на это скажешь? — Ничего не скажу. Прочитай про какие-нибудь события. Или, по крайней мере, про то, что он считал событиями. — «Теперь вся моя жизнь зависит от того, какое будущее ждет составленный здесь проект развития деревни и всей Турции». — Это он, наверное, написал в Кемахе? — Точно! Ты знал, что он туда ездил? — Мама рассказывала. Этот его проект был опубликован, книга вон там лежит. Илькнур подошла к столу и взяла книгу Раскрыла, полистала и обнаружила среди страниц газетную вырезку. — «Утопии и реальность»! Кто-то твоего отца раскритиковал. — Да, и уже по заголовку видно, что этот кто-то прав. Реальность! Какова она, наша реальность? Отец даже не пытался это понять. — Это правда. Я и не говорю, что он правильно понимал реальное положение дел. Но сам он был правильным человеком — именно потому, что создавал эти самые утопии. Ты понимаешь, что я хочу сказать? — Да, понимаю, но не думаю, что это так уж важно. Да и причина этого заключается в том, что, как ты сказала, он был чересчур европеизирован. — В самом деле? — Хорошо, а ты что нашла в этих записках? — Не знаю. Может быть, и ничего. Просто интересно, — сказала Илькнур, и, видимо не потеряв еще надежды заинтересовать Ахмета, снова стала читать: — «26 сентября 1939, вторник. Почему я решил вернуться к дневнику сейчас, среди всей этой суматохи? Наверное, потому, что почувствовал, как быстро летит время». — Илькнур остановилась. Этот отрывок, похоже, не понравился ей самой. Потом, хихикая, прочитала: — «Половина десятого. На ужин были котлеты с фасолью»! Ахмет раздраженно вскочил на ноги. — Зачем ты мне это читаешь? Что здесь смешного? Жалкий человечишка! И как серьезно он обо всем этом пишет! Котлеты, фасоль… Может, тебе кажется, что это похоже на рассказы в новомодном стиле? Надо бы отдать дневник Хасану, пусть напечатает в своем журнале в разделе «искусство». Ты читала «Сгоревшие особняки»? Котлеты и фасоль! Что ты здесь нашла? Хватит, не читай больше, мне эта писанина на нервы действует. — Хорошо, не буду. А ты, собственно говоря, чего ожидал? — Я, как ты знаешь, собираюсь написать портрет дедушки и думал, что найду в этих тетрадях что-то такое, что поможет мне проникнуться духом того времени, чтобы потом передать его на картине. Я ошибался. Если бы я стал интересоваться тем, что написано в дневнике, то совершил бы ошибку, о которой ты недавно говорила. Складки платка… Да, ты права, я слишком люблю показывать, что думаю о деталях, и демонстрировать свое мастерство. Есть у меня такие вредные наклонности. То, что ты мне сейчас прочитала, могло бы эти наклонности только усилить. Если я все-таки соберусь нарисовать портрет дедушки, то должен черпать вдохновение не в этих каракулях, а в своем собственном воображении — и тогда как раз получится реалистично! Потому что эти дурацкие подробности только сбивают с толку. А где целое? Мне нужно придумать целое, создать его самостоятельно. Понимаешь? Вот почему я так разозлился. Я думал, что эта тетрадь поможет мне схватить суть жизни — конкретной, настоящей жизни. Но сейчас — и уже не в первый раз! — я с отчаянием, сожалением и грустью понимаю, что к постижению жизни могу прийти только одним путем, другим. Этот путь — мысль, воображение и работа, работа, работа. Только так я смогу превратить жизнь в искусство. — И ты утверждаешь, что, сидя в четырех стенах, все-таки можешь глубоко постигать суть жизни? — Да. По крайней мере, я так полагаю. — Значит, всё это сложное, запутанное движение, весь мир за стенами этой комнаты, история, всё на свете существует только ради твоей живописи? — Да. Для меня это так. Если бы я не верил, что это так, не мог бы писать картины. — Это очень эгоистичное мировоззрение, — немного смущаясь, но твердо сказала Илькнур. — Я, честно говоря, удивлена. Раньше ты такого не говорил. — Знаю, — ответил Ахмет. — Знаю и то, что это плохо. Но, пожалуйста, хотя бы сегодня не суди меня по прочитанному в книгах. Постарайся вынести свое собственное суждение. Ты скажешь, что одно неотделимо от другого, и будешь права. Но на один вечер все-таки попытайся отделить! Я знаю, что написано в книгах, читал, со всем согласен. Я даже знаю, что напрасно сейчас говорю эти слова. — Хорошо, хорошо! — проговорила Илькнур, с тревогой глядя на Ахмета. Потом на лице у нее появилось ребячливое выражение. — Значит, читать дневник больше не надо? Хорошо! Чем же тогда заняться? Перескажу-ка вкратце события, о которых в нем рассказывается. Итак, насколько я поняла из этих записей, твой отец жил в доме, который раньше стоял на месте этого, и вдруг понял, что не может жить как все. Уехал в Кемах. Ну это ты и сам знаешь. Там жил его друг по имени Омер. Кто это? — Ну и любопытная же ты! Омер, или дядя Омер, как я называл его в детстве, — огромных размеров человек с благородной внешностью. Кажется, они с отцом вместе учились. Здоровенный дядька. Скорее всего, еще жив. Он, бывало, заходил к нам в гости, когда мы жили в Джихангире, — и с каждым разом был всё толще. Вроде бы у него в Кемахе есть земли… Что еще о нем рассказать? На лбу два шрама, как от удара ножом. В детстве я боялся на них смотреть. Это у него после Эрзинджанского землетрясения. — Он женат? Чем занимается? — Женат, женат. Его жена тоже однажды к нам приходила. Насколько мне известно, на редкость безмозглая особа. Кажется, они весьма богаты — мама иногда начинала вспоминать, какое на ней было дорогое жемчужное ожерелье и кольцо. — Очень мелкобуржуазно! — Ну да, моя мама дочь врача. Дальше рассказывать? — Не понимаю… — задумчиво проговорила Илькнур. — Что ты хочешь понять? — Почему он так жил? Уехал в Кемах, заперся в этой странной усадьбе и принялся играть сам с собой в шахматы. Почему? — От скуки, милая моя, от скуки. А может, отчасти еще и потому, что не хотел быть похожим на других. Я его не любил. Он надо мной все время подшучивал — но не для того, чтобы меня повеселить, а чтобы уязвить моих родителей. Сестра его знает лучше, чем я. — Ладно, — зевнула Илькнур, — а кто такой Мухиттин? — Ты не знаешь его фамилию? — Нет. — Нишанджи. Иначе говоря, это никто иной, как депутат от Партии Справедливости[106 - Партия умеренно-правого толка, во главе которой стоял Сулейман Демирель.] Мухиттин Нишанджи. — А-а! — Вот так-то. Вон, кстати, лежит книжка его стихов. Они улыбнулись друг другу. Ахмет вручил Илькнур книгу. Та пролистала ее, потом открыла на первой странице и прочитала: — «Моему дорогому другу молодому коммерсанту Рефику наблюдение за жизнью коего доставляет мне немалое удовольствие». — Закрой, закрой! Не понимаю, почему мы интересуемся этой ерундой? Я еще ладно, но ты?.. — Ладно, расскажи, как расстались твои родители. — Я тогда жил в пансионе Галатасарайского лицея. Однажды вечером отец напился пьян и, по обыкновению, пустился ораторствовать. Заявил, что это преступление — сидеть сложа руки, в то время как девяносто процентов населения страны живут в голоде и нищете. — «Напился пьян» и «пустился ораторствовать» — это, конечно, выражения твоей матери. — Как бы то ни было, ораторствовал он, ораторствовал и в конце концов говорит: «Настало время что-то делать!» Призвал, стало быть, к активным действиям. — Правильно! — А мама и отвечает: «Лично я могу сделать только одно: собрать чемодан и уйти!» И начинает собираться. — Как драматично! — Однако не каждая женщина так поступит. Мама до сих пор гордится своим уходом! — А каково в то время было материальное положение твоего отца? — Аховое. Он продал акции компании, открыл издательство и все деньги проел. К тому же некоторое время жил в Париже. — Когда он туда уехал? Чем там занимался? — Не знаю. Наверное, искал смысл жизни. А уехал, кажется, в 1951 году. — Нет, твой отец искал не только смысл жизни, но и способы помочь родине. Иначе разве стал бы он продавать свое имущество и издавать книги, которые не распродаются? — Да уж, Робинзон, пытающийся отыскать способы спасения родины, сидя в своей комнате… Или в номере парижского отеля. Кстати, вот что, наверное, должно показаться тебе интересным: однажды, будучи в Париже, он повстречал в кафе Сартра. — Серьезно? — воскликнула Илькнур. — И что делал Сартр? — Сидел! К тому же на самом обычном стуле, как простой смертный. Мало того, пил, как все, чай — из чашки! Хотя нет, кажется, не чай, а кофе. — А что сделал твой отец? — Да ничего. Сидел, смотрел и думал, наверное: «Сейчас я вижу перед собой Сартра!» Нет, в самом деле, почему это тебя так интересует? — Ахмет, ну мы же просто разговариваем! — смущенно сказала Илькнур. — Хорошо, расскажу. Отец подошел к нему и спросил: «В чем смысл жизни, месье Сартр? Скажите, как спасти родину?» — Нет, не так. Он спросил бы: «Как принести в Турцию свет?» — А месье Сартр, я думаю, ответил: «Месье, если бы я был на вашем месте, то, будучи представителем немногочисленной образованной прослойки вашей слаборазвитой страны, не сидел бы здесь, пия кофе с молоком, а отправился бы на родину работать учителем!» Изрек это Сартр и начал прихлебывать свой собственный кофе. — Как смешно. Обхохочешься! — сказала Илькнур и, чтобы показать, что злится на Ахмета и не находит его шутки интересными, уставилась в тетрадь, которую все еще держала в руках. Ахмет встревожился. — Кстати, что это еще за свет такой? — Ну как же, — сказала Илькнур со скучающим видом. — Говорят ведь «дожить до светлых дней» и прочее в этом духе. Вот и отец твой прицепился к этому слову Свет, тьма… Из-за своего невежества он всё на свете пытался объяснить этими понятиями. — Ясно. Ты наконец признала мою правоту, не так ли? — Ахмет вдруг зевнул и улыбнулся. — О чем бишь мы говорили? Скажите-ка, милая Екатерина Михайловна, о чем мы беседовали? — О тьме, о свете, о спасении родины, о других людях и о смысле жизни, — проворковала Илькнур. — Однако пора уже оставить в покое других людей и старые тетради. Я хочу немного рассказать вам об искусстве. — Сделайте милость, Степан Степанович! — улыбнулась Илькнур. — Только сначала чай принесите. — И правда, о чае-то мы совсем забыли! Глава 9 ЖИЗНЬ И ИСКУССТВО Ахмет налил чай в чистые чашки, чашки поставил на маленький поднос и вернулся в комнату. — О, уже почти одиннадцать! — сказала Илькнур. — Я скоро пойду. — Постой, мы же еще ни о чем не поговорили! — Разве? — Вид у Илькнур был задумчивый. — Да ведь ты только что пришла! Я хотел рассказать… — О чем? — Обо всем! — Ты говорил, что хочешь что-то сказать об искусстве. — Да! Иногда я боюсь, что перестану верить в искусство. — Ахмет внимательно глядел Илькнур в лицо, чтобы увидеть ее реакцию. — Что тогда будет? Выражение на лице у Илькнур было спокойное и беззаботное. Она как будто думала: «Сейчас я выпью чаю, пройдусь до дома, надену ночную рубашку и лягу спать». — Что тогда будет? — повторил Ахмет. — Да-да, я тебя слушаю. — Слушаешь, но так, будто я рассказываю сказку. — Тогда я закурю. Ведь когда слушают сказки, сигареты не курят? — Страшно подумать, что будет, если я перестану верить в искусство! — Да, для тебя как для художника это было бы очень плохо. — Нет, ты не понимаешь. Какое там «плохо»! Это будет настоящая катастрофа. И вот сейчас я боюсь, что это может случиться. Боюсь, потому что Хасан, наверное, был прав, когда говорил, что этими картинами революции не сделаешь. — Ожидая ответа, Ахмет немного помолчал, потом, занервничав, встал. — Скажи мне, что ты думаешь? Прав Хасан? Скажи, что неправ! — Скажу, если хочешь. Хасан неправ! Ахмет начал расхаживать по комнате. Потом остановился, посмотрел на картины и прошептал: — Какой в них смысл? — А как же твои теории искусства? — Мне казалось, что они не только мои, но и твои тоже. Кто, в конце концов, пишет диссертацию по истории искусства? — Да, но моя тема — архитектура. А произведения архитектуры, знаешь ли, не вызывают сомнений в своей полезности. Особенно если речь идет об османской архитектуре. Не думаю, что какому-нибудь архитектору османских времен случалось сомневаться в нужности, скажем, мечети. Если он и сомневался в чем-нибудь, так это в том, красиво ли, соразмерно ли выглядит его творение. Но у тебя-то проблема совсем другого рода. Ты не веришь, что твои картины вообще нужны! — Да, — с безнадежностью в голосе сказал Ахмет. — Как же быть? — То-то же! А кто смеялся над заботой османских архитекторов о целостности? — Ты мстить будешь или по-дружески мне поможешь? — Я скажу, что думаю. — Говори. — Когда к тебе приходят такие мысли, гони их прочь. Или не гони, но тогда уж иди до конца. — И что тогда? — Бросишь живопись. А может, начнешь рисовать по-другому — вернешься, например, к деревенским сюжетам. — Чем так, я уж лучше уйду в политику. — Нет, по-моему, ты неправильно ставишь вопрос. Проблема ведь заключается в том, что значит быть реалистом. — Илькнур улыбнулась. — Но я поняла, почему ты так взволнован. Ты беспокоишься из-за того, что решил помогать Хасану и работать в его журнале. — Как ты можешь такое говорить! — Послушай. Почему ты решил работать в журнале? Потому что решил, что взгляды этих людей тебе близки, потому что Хасан попросил, и ты подумал, что отказаться было бы не по-мужски, и так далее. По-моему, это всё не так уж важно. А тоскливо тебе сейчас потому, что ты, согласившись работать в журнале, показал, что признаешь правоту тех, кто призывает к «активным действиям», и сам решил приступить к этим самым действиям — или, по крайней мере, заняться чем-то таким, что выглядит более полезным и нужным, чем живопись. Почему ты чувствуешь потребность в этом? Потому что они, — Илькнур указала рукой на картины, — не кажутся тебе нужными и полезными, потому что живопись не может быть для тебя всем. Так? — Предположим, что так. — Предположим или так? — Так, так, — раздражено сказал Ахмет, — ну и что с того? — Что ты злишься? Ты ведь поэтому и тоскуешь. Потому что живопись не может быть для тебя всем, потому что ты не видишь в своих картинах целостности. Решив помогать Хасану, ты, не отдавая себе отчета, признал это! — Хорошо, как же мне теперь быть? — Вспомни свою собственную теорию! — Допив чай, Илькнур аккуратно поставила чашку на поднос. — Теорию… Мою ли? Не я же ее выдумал. Я только хотел в нее верить. Искусство — вид знания. Э, да ну и что с того? В этих картинах заключено некое знание, но вот вопрос — нужно ли оно? Оставим в стороне вопрос о том, будет ли донесено это знание до тех, кто в нем нуждается. Чтобы заниматься живописью, надо быть немного сдвинутым — вроде меня. Люди, говорящие о необходимости действовать и посмеивающиеся надо мной, правы. Где это видано, чтобы искусством занимался человек, у которого с головой все в порядке? Вот они и относятся к искусству пренебрежительно — и правы. А когда мы, люди искусства, пытаемся что-то ответить, они говорят: «Ой, ладно, давайте не будем расстраивать этих ворчунов!» — и начинают утешать нас пустой болтовней: «Конечно, дружище, нельзя отрицать, что искусство это мощная сила! Мы в последнее время недооценивали его роль!» Хасан сегодня тоже это говорил… Выпей еще чаю. — Если ты его быстро приготовишь и сделаешь не очень крепким, выпью. Ахмет ушел на кухню. «Да, она меня покинет. Наверняка я ей не очень важен. Я говорю о самых серьезных для меня вещах, а она думает о том, как бы поскорее пойти домой и лечь спать. Уедет в Австрию. А я буду помогать Хасану и его товарищам. Пойду на работу. Скажу Озеру, пусть меня возьмут в его рекламное агентство. Они только обрадуются. Буду работать и участвовать в революционном движении». — Что это ты сам с собой разговариваешь вслух? Ахмет неожиданно увидел, что Илькнур стоит у плиты, и растерялся. Он не слышал, как она вошла. — Я… Что поделать! — пробормотал Ахмет и, на мгновение потеряв контроль над собой, обнял Илькнур, неуверенно и неумело поцеловал ее и тут же отошел. Наступило молчание. Ахмет взял поднос и пошел в комнату. — Что ты думаешь о том, что я сказал? — Даже не знаю. Тебе не стоит так много размышлять. — Значит, ты признаешь, что я прав. То, что я сказал, — правда, не так ли? Картинами этими ничего не сделаешь. — Он показал на газету. — А уж когда вот так убивают людей, живопись окончательно теряет всякий смысл… Заниматься ей — глупость. Нет, «глупость» — не то слово. Наглость, самодовольная наглость! — Тогда то же самое можно сказать об искусстве вообще, об истории искусства, обо всей науке. Даже не так: получается, что заниматься чем бы то ни было, кроме политики, — пустое? — Да, пустое! — закричал Ахмет. — Или?.. Ты что думаешь? — Думаю, что это ошибка. — Да, умом я это тоже могу понять. Но чувства говорят мне, что рисовать старых торговцев, когда убивают таких людей, как Хюсейн Асланташ, — не очень правильно, понимаешь? Как быть? Вот Гойя… Он показал, что ему не все равно… Помнишь «Расстрел»? — Да. Но тебе ведь тоже не все равно. — Как быть? Как быть? — бормотал Ахмет. — Интересно, что подумал Гойя, узнав о том, что солдаты Мюрата расстреливают его соотечественников? — По-моему, это сомнение пройдет, — тихо сказала Илькнур. — В Турции никогда не было таких сомнений в нужности искусства, как у тебя сейчас. — Так было раньше, когда искусство рождалось в народных массах или во дворцах. А сейчас?.. Я не живу среди народных масс, да никто от меня и не ждет, что я пойду в народ. А о вещах, о которых десять-двадцать лет назад эзоповым языком говорило искусство, сейчас кричат на каждом углу. — Ты, наверное, и сам понимаешь, что эти слова противоречат теории о том, что искусство — вид знания. То, о чем кричат на каждом углу, — совсем другой вид знания, искусство говорит о другом. — Да-да, понимаю. Я все это знаю. И все-таки, как видишь, у меня тяжело на душе. Скажи мне что-нибудь такое, что поможет мне работать как раньше и верить в то, что я делаю! — Ты так говоришь, словно теперь уже никогда не сможешь так работать. — Может быть, эта тревога скоро пройдет. Да даже если и не пройдет, я, конечно, все равно буду работать. Но что делать с сомнением? Я хочу, чтобы искусство было для меня именно всем! — Что поделать, так не выйдет. И все же не так все плохо, как тебе кажется. — Илькнур снова улыбнулась. — Э, да что это со мной? Разволновалась, говорю, что в голову взбредет… — Потянулась. — Спать захотелось. Нет ли какой-нибудь подходящей к случаю пословицы? Есть, конечно. Ты ее иногда вспоминаешь. Кто бишь это сказал? Ars longa vita brevis. Правильно я запомнила? Оооох! — Зевнула. — Пойти домой и лечь спать. А там еще родители… — Жизнь коротка, искусство долго, — пробормотал Ахмет. — Это сказал Гиппократ и все время повторял Гете. — Тебе тоже не помешало бы повторять себе эти слова. — Сколько ни повторяй, легче не станет, я это точно знаю. Хорошо, что Хасан пришел. Потому заниматься живописью в Турции, стране, где нужно орать во все горло, чтобы тебя услышали, — значит обречь себя на немоту. — Боже мой, Ахме-е-ет! — протянула Илькнур. — Ты же только что говорил, что все на свете, весь мир существует только ради твоей живописи! — Я в самом деле так говорил? — удивленно спросил Ахмет. Ему вдруг захотелось рассмеяться. — Ну, извини. Я ведь художник. У художников, знаешь ли, язык без костей. — Ясно. Я, кстати, уже давно поняла, что ты сведешь все к шутке. — И как же мне все-таки быть? — спросил Ахмет, стараясь показать, что рассердился. — Не нужно так много о себе думать! Эта зацикленность на себе, извини, конечно, кажется мне несколько неправильной. Зачем ты все время думаешь о себе? — Да, я гнусный эгоист. — Ты, наверное, так открыто это говоришь тоже для того, чтобы свести все к шутке. И все-таки побойся, как бы и в самом деле не стать гнусным эгоистом. Не меняй свои убеждения каждый раз, когда тебе немного взгрустнется. — Что еще скажешь? — Что еще? Не смотри на меня таким нехорошим взглядом. — Ты в самом деле собираешься уехать в Австрию? — Сейчас я собираюсь уйти домой. — Илькнур посмотрела на часы и встала. — Засиделась я, однако. Что дома будет!.. — Посиди еще немного! — Нет, пойду. — Выкури еще сигарету, сон пройдет! Но Илькнур направилась к двери. Ахмет взял ключи, попытался придумать, что бы такое интересное рассказать, чтоб хоть ненадолго удержать ее, но в голову ничего не приходило. Открывая дверь, пробормотал, не зная, что сказать еще: — Хорошо, так в чем же смысл жизни? — В спасении родины! Хорошо, что Хасан к тебе обратился. — И всё? Ради этого мы живем? — Да! К тому же я думала, что ты серьезно говоришь об этих вещах. А ты шутишь. — Ты сама говорила, что это шутка! — сказал Ахмет и, увидев, что Илькнур нахмурилась, смущенно прибавил: — Конечно, я серьезно. Ты же меня знаешь. Но идея о том, что все на свете увязано со спасением родины, кажется мне немного странной. — А между тем это так! — сказала Илькнур. «Открой же ты наконец эту дверь!» — говорил ее взгляд. Ахмет повернул ключ. — В таком случае наша жизнь не имеет никакой цены. Мы… мы тогда просто инструменты. На нашу долю ничего не остается! — Не бойся, на твою долю досталось много всего! И ты сам это знаешь. Может быть, даже слишком много. Идеи, мысли, размышления о себе, понимание, беспокойство. Это уже немало, правда? — Да, немало, — кивнул Ахмет. Они пошли вниз по лестнице. На бабушкином этаже было тихо. Когда проходили мимо квартиры Османа, Ахмету показалось, что он услышал недовольный голос Нермин. У Джемиля полным ходом продолжалось веселье. «…видели, недавно приехал…» — донесся из-за двери отрывок чьей-то фразы. На остальных этажах царила тишина. Свет в каморке швейцара не горел. Ахмет заметил, что идет на цыпочках. Когда он открывал дверь на улицу, Илькнур спросила: — Не замерзнешь в этом свитере? Ахмет махнул рукой. Потом с видом сильного, сурового и выносливого мужчины сказал: — Не замерзну! Вышли на улицу. Площадь Нишанташи уже опустела. Время от времени мимо проносилась запоздалая машина, на перекрестке никто никого не ждал. Мыльная вода, вылитая на тротуар из лавок после вечерней уборки, лужицами стояла под деревьями и в ямках между камнями брусчатки; в лужицах отражались огни витрин и неоновых вывесок. Прохожих не было. Нищий с мешком за плечами рылся в мусорных урнах. В витрине магазина готовой одежды босоногий человек вешал новогодние игрушки на сосенку. Мимо участка проехал полицейский джип. У мечети навстречу попался элегантно одетый господин с зонтиком. На углу проспекта Тешвикийе Ахмет снова краем глаза посмотрел на Илькнур. «О чем она сейчас думает? Скоро ляжет спать. Но сначала ей предстоит неприятный разговор с родителями — из-за меня». Думать об этом не хотелось. Ахмет зевнул и стал, как в детстве, читать не балующие разнообразием названия домов, написанные на табличках над дверями. Его рассеянный взгляд фиксировал и другие надписи: названия ресторанов, приклеенное к фонарному столбу объявление мастера по обрезанию, вывески цветочной лавки и парикмахерской, рекламные плакаты в витрине продовольственного магазина и телефонные номера на стекле риэлтерской конторы. Перед дверью своего дома Илькнур обернулась к Ахмету: — Ну, давай, пока. Порылась в сумочке и вытащила ключи. — Когда теперь? — тихо спросил Ахмет. — Не знаю. — Может быть, в среду после обеда? — А разве ты по средам после обеда не занимаешься с чудо-ребенком? — На этой неделе — нет. У чудо-ребенка экзамен по математике. Улыбнулись. — Тогда ладно. В среду, около четырех или пяти загляну к чудо-художнику! — Буду ждать! — сказал Ахмет, пытаясь выглядеть веселым. Илькнур открыла дверь. — Что насупился? — Улыбнулась. — Все о том же думаешь? Пожалей себя! Послушай, нам еще жить и жить. Кто знает, что еще с нами произойдет! — Уедешь в Австрию? — Не знаю. Ахмет дернулся, но остался стоять на месте, только засунул руки в карманы и странным, сдавленным голосом спросил: — Может быть, поженимся? — и подумал, какое у него сейчас глупое, перекошенное лицо. — Странный ты какой-то сегодня, — сказала Илькнур, но ее голос прозвучал тоже не как всегда. — Послушай, что я тебе скажу: возвращайся домой, не мучай себя раздумьями, побольше работай… Я буду по тебе скучать! — Последние слова она произнесла уже из-за порога. — Да пошлет Аллах покой! — сказал Ахмет и удивился: на душе у него и в самом деле было спокойно. Илькнур закрыла дверь, помахала рукой в окошко, зажгла свет на лестнице и скрылась из вида. Глава 10 ПОХВАЛА БЕГУ ВРЕМЕНИ «Что же я такое сказал?» — думал Ахмет, направляясь в сторону мечети. Пытаясь пробудить в себе стыд, пробормотал: «Семейная жизнь!» — но стыдно почему-то не стало. «В конце концов, что такого? Ну, сказал глупость, с кем не бывает. Илькнур поймет!» Прошел несколько шагов. «Поймет ли?» Вспомнился сегодняшний разговор. «Жизнь, искусство! Как быть? Да, что-то я сегодня чересчур разнервничался. Что, интересно, она думает о том, что я ей наговорил?» Еще несколько шагов. «Она меня понимает! И думает, что я прав. Да ведь и то, о чем я ей говорил, касается не только меня одного!» Мимо с шумом проехала спортивная машина. «Нет. Она вовсе так не думает. Сама ведь сказала, что думает на самом деле: что я эгоист!» Он уже дошел до мечети. «И она права. Я слишком много думаю о своих проблемах. А что это за проблемы такие?» Захотелось посмеяться над собой, и он усмехнулся вслух. «Мои картины непонятны. Никто, посмотрев на них, не кидается устраивать революцию, и это меня печалит. Что еще?» Но быть насмешливым не получалось. Думать о «проблемах» со всей серьезностью не получалось тоже. «И вот так все время: и ни то, и ни сё, то туда, то сюда. С одной стороны — жизнь, с другой — искусство. Нет. С одной стороны — революция, а с другой?..» Попытки такой классификации ему не понравились, и вскоре он понял почему: они могли только нагнать на него тоску. «И все же, что я на самом деле думаю? Какое суждение я вынесу о самом себе? — думал Ахмет, проходя мимо полицейского участка. — Боюсь, что суждение это будет плохим, и поэтому тону в пустословии, заговариваю сам себя. И до того заговорил, что никакого суждения вынести уже не могу!» Через несколько шагов Ахмет решил, что и эти мысли — не что иное, как упражнение в пустословии. «Кто я такой, знают другие. Хасан, например. Хороший паренек. Да, есть в нем что-то детское. Как наивно верит он в свой журнал! Хотя, может быть, что-нибудь из этой затеи и выйдет». Он тоже пытался поверить, что движение, которое возникнет вокруг журнала, будет крепнуть и шириться и в конце концов превратится в партию. Разволновавшись, подумал о том, что частью этого движения будет и он сам. Потом вдруг пробормотал себе под нос: «Переворот будет, переворот! Всё изменится!» По влажному тротуару, опасливо поглядывая на Ахмета, шла собака. «Да ничего не случится. Что думает обо мне Хасан?» Ахмет решил, что в Хасане все-таки очень много детского. Вспомнил, как он пожимал руку Мелек, его шинель и армейские ботинки, и усмехнулся. Человек в витрине все еще наряжал сосенку. «Скоро Новый год. В Нишанташи придет Санта-Клаус и будет продавать лотерейные билеты…» Он уже видел, как Санта-Клаус, сопровождаемый насмешками школьников, продает лотерейные билеты вполне взрослым, солидным людям. «Новый год! Вот и еще один год прошел… А мои мысли все еще напоминают пошлые газетные заголовки. 1970-й… Рисунки в газетах… Седобородый старик уходит, все радостно встречают пухлощекого мальчугана, на поясе у которого написано „1971“. В воскресном приложении карикатура: „Как бы приходящий не заставил пожалеть об уходящем!“ Боится будущего мелкая буржуазия! Пусть бежит время! 1970-й: июньский марш рабочих на Стамбул, девальвация, мои картины… И переворот. Семьдесят вычесть сорок, мне тридцать лет. До сих пор считаю себя центром мира и топорищем для топора не стал!» Когда Ахмет служил в армии, пожилой полковник однажды спросил у него, чем он занимается, и узнав, что живописью, сказал, что ему нужно жениться, «пустить корни» и стать «топорищем для топора» — то есть заняться «настоящим делом». «А сейчас эти военные…» На углу Ахмет приостановился и направился не к дому, а к газетчику, разложившему на столике и прямо на асфальте детские комиксы, журналы для взрослых, семейные приложения и завтрашние газеты. Нагнувшись, стал читать заголовки: «Вчера командующие вновь провели встречу… Меморандум предусматривает созыв учредительного собрания, верного принципам кемализма…» «Вот оно, вот!» — подумал Ахмет. «Несколько видных членов ПС заявили о своем выходе из партии… Предложено произвести выпуск облигаций для строительства моста через Босфор… Врачи высказались за решительные действия…» Ахмет хотел купить газету, но передумал и пошел домой. «Вот оно! Получили? Переворот! Как в Боливии! Каким он будет? Хоть бы быстрым и решительным! Да, быстрее, быстрее — и пусть уж будет, что будет. Кончится наконец это ожидание». Улыбнулся, зевнул, вытащил ключи и открыл дверь. «Беги, время, беги!» Внезапно на него нахлынули другие мысли, в голове замельтешили другие слова. Стихийное восстание… Массы… Хунта… На этаже Джемиля по-прежнему было шумно, у Османа — полная тишина. У бабушки еще горел свет. Открывая свою дверь, Ахмет пробормотал: «Работать буду!» Вошел, вдохнул знакомый запах и понял, что картины ему нравятся, и сам себе он тоже нравится. Захотелось начать работать и не останавливаться несколько лет. Он взволнованно посмотрел на холст, над которым трудился днем, и ощутил желание тут же пройтись кистью по некоторым местам, но, чтобы не дать обмануть себя первому порыву, решил немного подождать. Унес на кухню чашки и пепельницу которой пользовалась Илькнур. Потом отложил в сторону книги и тетради отца и вдруг, сказав себе, что не хочет их больше видеть, решил отнести их туда, откуда взял. Спускаясь по лестнице, думал о том, что не нашел в тетрадях того, что надеялся найти. Открыв дверь своим ключом, Ахмет решил прежде заглянуть к бабушке. Войдя в гостиную, сразу понял, что дело неладно: горничная с ужасом смотрела на сидящую в кресле Ниган-ханым. Сиделка, услышав шаги Ахмета, обернулась. — Ей стало хуже. Никак не могу нащупать пульс! — Она была мокрой от пота. — Пульс ослаб? — переспросил Ахмет. Сиделка вдруг отчаянным движением схватила руку Ниган-ханым и приложила палец к запястью. Ахмет внимательно смотрел ей в лицо, но ничего не мог по нему прочитать. Посмотрел на бабушку — она будто спала. Снова перевел взгляд на сиделку. Время шло, но выражение ее лица не менялось. «Должна бы уже найти!» — подумал Ахмет. Сиделка сдвинула палец, потом начала поспешно прикладывать его к другим местам. — Сильно ослаб пульс? — спросил Ахмет. Сиделка взглянула Ниган-ханым в лицо и взяла другую ее руку. — Не могу понять, бьется ли?.. — Что? Сиделка не ответила. Не отпуская пульс, склонилась к самому лицу Ниган-ханым. — Я позвоню доктору! — сказал Ахмет. — Доктор не успеет! — бросила сиделка и вдруг, грубо навалившись на Ниган-ханым, стала изо всех сил толкать ее в грудь. Потом с безнадежным видом повернулась к Ахмету и, кажется, хотела что-то сказать, но передумала и снова взяла руку Ниган-ханым. Теперь она долго, неподвижно держала ее руку в своей, как будто уже не верила, что пульс удастся найти. Наконец вздохнула и посмотрела в зрачки Ниган-ханым. Повернулась к Ахмету. «Что я могу поделать?» — говорил ее взгляд. Снова вздохнула, пробормотала: «Не бьется…» — и аккуратно положила руку Ниган-ханым на подлокотник, как кладут на стол сломавшиеся часы. Фиолетовая от уколов рука лежала совершенно неподвижно. «Умерла!» — подумал Ахмет. Захотелось сказать сиделке что-нибудь утешительное. Сиделка встала на ноги и вытерла пот со лба. — Эмине-ханым, сбегайте наверх, скажите. — Что сказать? — испуганно спросила горничная. — Что умерла! — Ох! Ох, госпожа! — простонала Эмине-ханым и, осторожно, как всегда, пробравшись между вещами, вышла. Сиделка посмотрела на Ахмета. Тот, испугавшись, как бы она не начала сейчас что-нибудь рассказывать о своей профессии, перевел взгляд на бабушку и стал внимательно смотреть на нее, стараясь думать только о ней. Стал вспоминать, как приходил сюда в детстве вместе с отцом, как бабушка говорила всем, какие у него грязные ноги — он носил тогда шорты, так что ей это было замечательно видно. Вспомнил шарканье ее тапочек и позвякивание связки ключей, вспомнил, как она оживлялась по праздникам (но было видно, что она заставляет себя быть веселой), как показывала на путавший маленького Ахмета портрет Джевдет-бея. Потом смутился, потому что понял, что начал думать об отце, о детстве, о смерти и о своей собственной жизни. Затем вдруг осознал, что смотрит на мертвого человека, повернулся к бабушке спиной и подошел к окну. Прижался лбом к стеклу, как делал, когда был маленьким, и стал смотреть на площадь. Вскоре пришли Осман и Нермин. Осман поспешно придвинул стул и уселся рядом с телом матери. Нермин что-то тихо сказала. Через некоторое время Осман спросил у сиделки, почему ему не сообщили раньше. Сиделка стала объяснять, что все произошло очень быстро и, несмотря на то, что больная не теряла сознания, заметить ослабление ее пульса вовремя не удалось. Потом сказала, что сделала все, что было в ее силах, но даже массирование грудной клетки не помогло, и указала рукой на Ахмета, как бы призывая его в свидетели. — И все-таки вы могли бы дать мне знать! — пробурчал Осман. — Где Йылмаз? — Он же отпросился на вечер, — напомнила Нермин. Вошла Айше, остановилась рядом с телом матери, посмотрела по сторонам и заплакала. Ахмет вдруг вспомнил, зачем сюда пришел. Взял книги и тетради, вышел в коридор, зашел в комнату отца, закрыл за собой дверь и с каким-то неясным чувством вины положил их на место. Потом, не зная, что теперь делать, сел на стул и стал смотреть на книги — так, словно смотрел в окно. Дверь открылась, вошла сиделка. Увидев Ахмета, удивилась: — Вы здесь? — Да, я как раз собирался уходить, — сказал Ахмет, встал и направился к двери. — Я вот думаю: хорошо бы мне сегодня вернуться домой. — Да. — А никто не мог бы отвезти меня в Лалели?[107 - Район в европейской части Стамбула на южном берегу Золотого Рога.] — осторожно спросила сиделка. — Джемиль-бей мог бы. Я скажу ему. — Если вас не затруднит. Ахмет вышел из комнаты. Пройдя несколько шагов по коридору вдруг понял, что что-то не так: часы с маятником не тикали. Стрелки остановились на девяти часах. «Пусть бежит время!» — пробормотал Ахмет и подумал, не завести ли часы, но поленился. Входя в гостиную, решил, что пойдет сейчас к себе и будет работать. В гостиной было тесно. Все гости у Джемиля пришли сюда. В воздухе висел густой табачный дым. Говорили шепотом. Ахмет с удивлением заметил, что Мине плачет. Ремзи утешал Айше, Лале внимательно смотрела на бабушку, Недждет что-то говорил Джемилю. Увидев Ахмета, он встал, подошел к нему и легонько похлопал по спине. Потом обернулся в сторону жены, чтобы узнать, видела она это или нет, убедился, что видела, и покачал головой, словно хотел сказать: «Я знал, что так и будет!» Ахмет подошел к Джемилю, который разговаривал со своим отцом, и сказал: — Сиделка хочет уехать. — Пусть немного подождет. Да, папа? — На этот раз все будешь делать ты. — Да. — Позаботься, чтобы все было хорошо, как подобает нашей семье. Будь повнимательнее. Джемиль обернулся к Ахмету: — Машину дети взяли покататься. Не знаю, кто повезет эту женщину. Пусть подождет. — И снова посмотрел на отца. — Присмотри, чтобы в газетах напечатали правильно. А то в прошлый раз, когда дед твой умер, всё переврали! — Конечно, конечно, — сказал Джемиль и отвернутся, чтобы не выпустить дым в лицо отцу. Ахмет вдруг подумал, что уйти сейчас было бы нехорошо, и решил сесть. Но не успел он подыскать себе стул, как Айше попросила его принести воды. Ахмет пошел на кухню, попытался утешить рыдающую Эмине-ханым, налил в стакан воды и отнес тете. Потом, не желая смотреть на бабушку, стал обводить взглядом мебель, портреты Джевдет-бея, буфет. Посмотрев на дорогой фарфор, вспомнил о Хасане с его журналом, решил, что нужно все-таки пойти работать, и встал. Тихо поднявшись по лестнице и зайдя в свою квартиру, он понял, что сразу приступить к работе не сможет, и вышел на балкон. Облокотился на перила и стал смотреть на Нишанташи. На площади было безлюдно. Посередине проспекта брела собака. Рядом с продавцом газет стояла машина с открытой дверцей. Где-то в конце проспекта мигала неоновым светом реклама. С шумом промчалось такси. Дверца стоящей перед газетчиком машины захлопнулась, машина уехала, и стало так тихо, что Ахмет со своего чердачного этажа услышал, как потрескивают неоновые лампы рекламы. Вдруг раздался шум. Ахмет перегнутся через перила и увидел, что с мусорного контейнера свалилась на землю крышка. Кошки кинулись врассыпную, но вскоре, поняв, что ничего страшного не случилось и все идет как всегда, снова потянулись к контейнеру. Ахмету стало немного веселее. Он поднял голову: на небе ничего интересного не было. Вошел в комнату и начал работать. notes Примечания 1 Орудие наказания, применявшееся в школах Османской империи, — деревяшка, к которой привязывают ноги, чтобы потом бить палкой по пяткам. (Здесь и далее примеч. пер.). 2 Здесь и далее в этой части книги время указывается в соответствии с применявшейся в Османской империи системой, в которой сутки начинались в 6 часов утра. 3 Район в европейской части Стамбула на южном берегу залива Золотой Рог. 4 Район в европейской части Стамбула на северном берегу залива Золотой Рог. 5 Район в европейской части Стамбула на северном берегу Золотого Рога. 6 Район в европейской части Стамбула, севернее Бейоглу. 7 Район в европейской части Стамбула, неподалеку от Нишанташи. 8 Абдул-Хамид II (1842–1918, годы правления 1876–1909) — турецкий султан. В начале правления ввел конституцию, но вскоре распустил созванный на ее основании парламент и установил деспотический режим. 9 Район в европейской части Стамбула на южном берегу Золотого Рога. 10 Имеются в виду Принцевы острова в Мраморном море, место летнего отдыха стамбульцев. 11 Вефа и Хасеки — районы в европейской части Стамбула на южном берегу Золотого Рога. 12 Район в европейской части Стамбула на северном берегу Золотого Рога. 13 У мусульман первый день лета, 6 мая. 14 Район в азиатской части Стамбула. 15 Ныне проспект Истикляль. 16 Я вас узнал (фр.). 17 Европейцы, родившиеся в странах Востока. 18 Мясное блюдо с мелко нарезанными овощами. 19 Район в азиатской части Стамбула. 20 Один из кварталов района Нишанташи. 21 Мужская половина дома. 22 Али Суави (1838–1878) — турецкий писатель и общественный деятель, в мае 1878-го поднял мятеж против султана Абдул-Хамида II с целью восстановления на троне Мурада V. В мятеже участвовали студенты, солдаты и крестьяне. 23 В Османской империи — высшее должностное лицо, великий визирь. 24 Бабы-Али — здание, в котором находилась канцелярия садразама, министерства внутренних и внешних дел и государственный совет. 25 Какие книги вы читаете, сын мой? (фр.). 26 Сударь, я читаю Бальзака, Мюссе, Поля Бурже и… (фр.). 27 Нишанташи буквально переводится как «камень-мишень». 28 Имеется в виду султан Абдул-Меджид (1839–1861). 29 Султанский дворец Долмабахче. 30 Имеется в виду сладкое блюдо из протертой куриной грудки, рисовой муки и молока. 31 Мехмет Мурат Мизанджи (1853–1917) — турецкий писатель и журналист. 32 Зийя (тур.) — свет, сияние. 33 Эдмон Демолен (1852–1907) — французский социолог и педагог. 34 Махаллеби — молочный кисель на рисовой муке. 35 Район в азиатской части Стамбула на берегу Босфора. 36 Один из лидеров младотурок в эмиграции. 37 Тевфик Фикрет (1867–1915) — турецкий поэт, один из крупнейших реформаторов турецкой поэзии. 38 Ашиян (тур. гнездо) — название дома Т. Фикрета, находившегося в одноименном районе в европейской части Стамбула. 39 Намык Кемаль (1840–1888) — турецкий поэт, писатель и общественный деятель, один из первых турецких журналистов. 40 Сильный южный ветер. 41 Блюдо из баклажанов. 42 Район в европейской части Стамбула к северу от Нишанташи. 43 Кондитерское изделие из теста с сахарным сиропом. 44 Турецкая республика была провозглашена в 1923 году. 45 Крупнейший парк Стамбула, находится в европейской части города на некотором удалении от Черного моря. 46 Ышыкчи (тур.) — осветитель. 47 Один из Принцевых островов. 48 Сивас и Эрзурум — города в восточной части Анатолии. 49 Один из кварталов района Таксим. 50 Город в западной части Анатолии. 51 Старинный крытый рынок в европейской части Стамбула. 52 Район в азиатской части Стамбула. 53 Район в европейской части Стамбула к северо-востоку от Нишанташи, в начале XX века — окраина города. 54 Исмет Инёню (1884–1973) — турецкий политический деятель, второй президент Турецкой республики (1938–1950). В описываемое время занимал пост премьер-министра. 55 Питейный дом, заведение, в котором подают спиртные напитки. 56 Джахит Сыткы Таранджи (1910–1956) — известный турецкий поэт. 57 Пеями Сафа (1899–1961) — турецкий писатель и журналист. 58 Гази — звание героя-победителя, присваиваемое правительством особо отличившимся военачальникам; титул первого президента Турецкой республики Мустафы Кемаля Ататюрка. 59 Район в европейской части Стамбула к югу от Золотого Рога. 60 Вилайет Турции, оккупированный после Первой мировой войны союзниками и переданный Турции в 1939 году. 61 Город и вилайет на северо-востоке Турции. 62 Битва при Сакарье (1921) — одно из ключевых сражений войны за независимость Турции. 63 Мелкая монета, 1/100 лиры. 64 Городок в Восточной Анатолии, под которым в декабре 1914 — январе 1915 г. шли бои, закончившиеся победой русской армии. 65 Один из районов Анкары. 66 Глава ильче, мелкой административной единицы. 67 Закон об одежде, принятый в 1925 году, предписывал гражданам Турции носить европейскую одежду. 68 Абдул-Азиз — турецкий султан (1861–1976). 69 Воинское звание в Османской армии, примерно соответствует званию лейтенанта. 70 Нишанджи (тур.) — стрелок, снайпер. 71 Чаршаф — верхняя одежда мусульманки в Османской империи. 72 19 мая в Турции — государственный праздник. День молодежи и спорта. 73 Ниша в мечети, указывающая направление на Мекку. 74 Мелек (тур.) — ангел. 75 Район Нишанташи расположен на холме, а Бешикташ — внизу, на берегу Босфора. 76 Джеляль Баяр (1884–1986) — турецкий государственный деятель, в 1950–1960 годах — президент Турции. 77 Этатизм — турецкий вариант государственного капитализма. 78 Зийя Гёкальп (1876–1924) — турецкий писатель и общественный деятель. 79 Кайсери — город в центральной Анатолии. 80 Город в северной части центральной Анатолии. 81 В 30-е годы в Турции существовала однопартийная система. 82 Эти фамилии переводятся как «железная сеть», «железные узы», «открывающий путь» и «сокрушающий скалы». 83 Дарбука — ударный инструмент в форме кувшина. 84 Район в европейской части Стамбула на берегу Босфора. 85 Центральный район Анкары, в котором находится одноименная площадь. 86 Один из районов Анкары. 87 Шюкрю Кайя (1883–1959) — турецкий политический и государственный деятель. Во время описываемых событий — министр внутренних дел и генеральный секретарь Народно-республиканской партии. 88 Махмуд II — турецкий султан (1808–1839), провел ряд реформ, направленных на создание централизованного государственного и административного аппарата и некоторую, главным образом внешнюю, европеизацию страны. 89 Город и вилайет на юго-востоке Анатолии. 90 Лачин (тур.) — сокол-сапсан. 91 Сладкое блюдо из молока, сахара и рисовой муки. 92 Один из районов Анкары. 93 Балканская Антанта — союз Греции, Румынии, Турции и Югославии, заключенный в 1934 году с целью сохранения соотношения сил на Балканах, сложившегося после Первой мировой войны. 94 Алтынышык (тур.) — «золотой свет». 95 В Османской империи феодалы, получавшие земельные участки (тимары) за несение военной службы. 96 Не пей! (фр.). 97 Турецкий народный театр теней. 98 Район в европейской части Стамбула на берегу Босфора, южнее Нишанташи и Бешикташа. 99 Культурно-просветительские учреждения, продвигавшие в массы идеологию кемализма. 100 Хайдар — имя, заимствованное из арабского языка, означает «лев». Также является эпитетом Али (зятя пророка Мухаммеда), которого шииты почитают как величайшего святого. 101 Студент педагогического училища, убитый во время столкновений на политической почве. 102 Такой переворот действительно планировался рядом высших чинов турецкой армии, был назначен на 9 марта 1971 года, однако не состоялся из-за разногласий между организаторами. Вскоре после этого участники заговора были отправлены в отставку, в стране было объявлено военное положение, и начались преследования общественных деятелей, придерживавшихся левых взглядов. 103 27 мая 1960 года в Турции произошел военный переворот, положивший конец пребыванию у власти правой Демократической партии. Президент Джеляль Баяр был отправлен в тюрьму, премьер-министр Аднан Мендерес — казнен. 104 Народно-демократическое революционное движение. 105 Город в западной части Анатолии на берегу Мраморного моря. 106 Партия умеренно-правого толка, во главе которой стоял Сулейман Демирель. 107 Район в европейской части Стамбула на южном берегу Золотого Рога.